Latest Entries »

 

 

Израиль, слеза золотая

 

Ты как узор на крыльях мотылька,

Меж Азией и Средиземноморьем,

Над сушей здесь проносятся века,

А небо с морем красотою спорят.

 

И звезды отражаются волной,

И небо эти волны отражает.

Теперь Израиль навсегда со мной,

Как на щеке слезинка золотая.

 

Изгои и паломники бредут

По древним тропам, где поют акриды.

На флагах никогда не меркнет тут

Шестиконечная Звезда Давида.

 

И Моисей выводит свой народ

Из рабства, и уже разверзлись воды,

Но только вера посуху пройдет

К земле обетованья и свободы.

 

Путь из Египта долог и тяжел,

Кругом враги, грядущее туманно.

Но кто не вышел… тот бы не дошел

До изумрудных пастбищ Ханаана.

 

Пусть разум изнемог, бессильна плоть

И страшно оглянуться из руины,

Теперь ведет, Израиль, сам Господь

Уж пять тысячилетий с половиной.

 

И для евреев нет судьбы иной, –

Идти вперед, ползти, изнемогая…

И эта доля навсегда со мной,

Как на щеке слезинка золотая.

 

Вольный перевод с румынского

Александры Юнко

 

Борис  Друцэ

 

Евреи, милые, евреи

 

 

Мы жили все одной семьею

В уютном нашем городке

Играли свадьбы, песни пели

И  в жизнь пускались налегке

Нам не забыть весенних ливней

Садов цветенья  ясный день

Когда светились мы от счастья

А на дворе цвела сирень.

Но вдруг судьба нас разлучила

И Вас умчали поезда

В неведомые нам пространства

В Обетованные края

Евреи, милые, евреи!

Как не хватает Вас, друзья

 

Припев:

 

Пусть гаснут свечи

И годы мчаться

Душой мы вместе

Навсегда

И все невзгоды

Cудьбы пороги

Нас не разлучат никогда

 

 

В моем краю теперь далеком

От Вас и Вашей теплоты

Воспоминаний дымка тает

Средь каждодневной суеты

Не слышен больше сочный идиш

И нет веселости былой

И балаганный шум Привоза

Подался в след шальной волной

Так хочется, чтоб только радость

Хозяйкой Ваш входила дом

Чтоб мир царил, чтоб пело сердце

И чуть грустило о былом

Пусть нить времен не оборвется

И единит нас всех ” Шалом!

 

Припев:

 

 

 

 

Этлия Беккер

 

Моим учителям посвящается…

 

«Ибо не неправеден Бог,

                                   чтобы забыть дело ваше и труд любви,

которую вы оказали во имя Его,

            послуживши и служа святым.»

                                                       (Послание к евреям Святого

                                                       Апостола Павла. Гл. 6, катрен 10)

 

После того воскресного дня, когда над городком завязался воздушный бой, а под холмом Мольник упали два советских самолета сбитые «Мессершмидтом»,  на дороге ведущей к Днестру появилось множество телег, увозящих местных евреев в эвакуацию. Запряженные в дальний путь лошади с трудом тянули за собой полные скарбом, детьми и плачущих женщин телеги. Напуганные, с печатью вселенской грусти на своих лицах, люди, попавшие в беду, смотрели с болью на места, где они прожили жизнь, а сейчас вынуждены все бросить, чтобы спастись. Пламенем неугасающих пожаров городок провожал своих обитателей и советские войска, вынужденные отступать. Некоторые почти пустые телеги неслись в спешке мимо конвоя сопровождающего обоз, мимо людей, вынужденных плестись пешком. Кое-кто из беженцев отставал, но после прощальных объятий, опять хаотично следовал за конвоем, не зная и не предполагая куда  все направляются, с болью покидая свои родные места. Высокие травы, выглядывавшие из каменных щелей надгробных плит старенького кладбища что на околице городка, печально дрожали в легком колыхании ветра.

У деда Никэ было много друзей среди евреев и он вышел на окраину Иняски, села расположенного совсем рядом с дорогой беженцев, попрощаться с ними. Непонятное и смутное ощущение терзало его разум, успокаивала лишь мысль, что евреи всегда были хорошо информированы и, если решили эвакуироваться, значит на это есть серьезная причина. Из всего еврейского населения, которое прошлым летом, в июне 1940, с большой радостью встречала советских солдат на мосту Чулук, не осталось ни следа. Советское командование также покинуло городок, отступая под натиском немецких войск. Опираясь на посох, дед  с грустью следил за этим кошмаром, бередя раны своего окаменевшего сердца.

— Прощай, капитан Ион! – вывел его из оцепенения  грустный голос мельника городка Менделя Шляйзера.

— А почему уезжаете, господин Мендель? Оставайтесь, без вас умрет жизнь городка. Как мирились с уходящей  властью, так помиритесь и с той, которая придет…

— Если бы, капитан Ион, – холодно промолвил Мендель, обнимая и притягивая к себе трех своих детей — двух взрослых дочерей и рыжего сына-подростка. Его старенькая телега с бревном вместо одного колеса, которую тянула за собой лишь одна черная лошадь, была полна грусти и причитаний его жены Фаины, женщины худой, с впалыми глазами и   с распущенными как у утопленника волосами.

— Надо было забраться в телегу к Лейбу Локсу, она была почти пустой, –  удивленно сказал старик, пытаясь хоть как-то разрядить удручающую атмосферу.

— Господин Ион, – вздохнул Мендель, озираясь вокруг своим мутным взглядом. – Разреши и нам иметь… своих негодяеев!

Дед Никэ посмотрел еще раз на движущийся людской поток, может увидит еще кого-то из друзей, которые всего лишь за один день стали как будто другими, и сколько ни пытался, не мог найти слов утешения.

— Случайно не жалеешь их? – прогремел рядом голос одноглазого Коли Хэйташу. Второй глаз он потерял во время драки, когда поймали его с замужней женщиной из Бэнешт. – Жиды всегда нас обманывали, жили за наш счет… Вот наступил и их час расплаты…

Старик окинул его долгим взглядом – разве стоит с таким продолжать разговор? Но он все же, сделав знак рукой, позвал его подойти поближе:

— Так вот, чтоб ты знал, одноглазый: государство тем богаче, тем оно лучше может защитить своих евреев!… Еврей никогда не сунет свои руки в  чужие карманы!

Коля поймал на себе цепкий взгляд старика и смолчал. У деда борода была белой, колючей, он прошел две войны и считался хорошим хозяином в Иняске.

К вечеру поток беженцев проредел. Но на следующий день стало известно, что на  Желтом берегу Коля  Хэйташу еще с двумя сообщниками ограбили несколько телег, оставляя несчастных людей почти голыми на дороге.  А когда в городок Теленешты вступили немецко-румынские войска, поток беженцев прервался, ввергая в ужасный страх евреев, не успевших эвакуироваться…

 

* * *

К середине июля черешня заканчивалась. Лето в том году было поздним, и кроваво-красные ягоды долго колыхались под дуновением ветра, похожие на алые веснушки, поселившиеся на ветках. Как только поменялась власть, над  убогими домиками и обедневшими лавками городка обрушились  дождевые потоки. Новая власть сразу же начала погромы над евреями: дети, старики, женщины, мужчины силой были доставлены во двор Мокилесы, где обычно во время ярмарок продавались животные. В промежутках между дождями палящее солнце поднимало облака пара, высвобожденного влажной землей. Запах навоза еще собирал оводов, ос, шмелей. Пленные, собравшись маленькими семьями на размокших от дождя циновках, изо дня в день обреченно ждали свою участь. Они все были арестованы за одну ночь и теперь днем и ночью находились под открытым небом, обливаемые частыми дождями, изнуренные жарой. Из-за забора из старых досок, почерневших от времени и местами подопренные сучковатой изгородью, за ними постоянно наблюдали    солдаты.

Крестьяне близлежащих сел, привыкшие приходить в городок за продуктами, находили все магазинчики закрытыми. Лихорадочный шепот заставлял некоторых из них задерживаться возле двора Мокилесы, взволнованно следя за злосчастным загоном. Гонимый тем же шепотом, старик Никэ тоже очутился рядом с бывшей ярмаркой. Среди несчастных пленных он узнал Мошку Беккера, сапожника, у которого пока дети были маленькими, заказывал обувь только у него. На Беккере не было лица. Он озирался испуганно вокруг, не находя с кем обмолвиться словом. Рядом, на мешковине, Сара бессознательно гладила волосы 13-летней девочки и качала коляску, откуда выглядывал грудной ребенок. Увидев старика, Мошка  взглядом позвал его поближе, чтобы сказать ему пару слов:

— Капитан Ион… Нас убьют… Мы евреи… Очень прошу, ради Христа! Дети ни в чем не виноваты. Спаси их от смерти, если можешь…

Старик, услышав эту мольбу, содрогнулся. Посмотрел на старую черешню в глубине двора, на которой между двумя толстыми ветками соорудил себе наблюдательный пункт немецкий солдат, играющий на губной гармошке баварские мелодии. Когда ему надоедало дуть в эту чужую дудку, срывал по одной кроваво-красной черешне, бросая их лениво в рот. Он выплевывал косточки на головы несчастных, умирая от смеха. Узнал старик и Бенджамина Когана, раввина, арестованного в синагоге во время службы. С обычной тюбетеечкой на голове, белый как снег и грустный как всемирный потоп, он все время читал Тору. Увидев старика Никэ из Иняски, раввин обратился к нему с той же мольбой:

— Спаси детей, капитан Ион. Поговори, пожалуйста, с властями… Твой Бог тебе воздаст на веки вечные…

Ошеломленный, он и не заметил когда к нему подошел угрюмый лейтенант с суровым взглядом. А еще через несколько мгновений он очнулся среди двух штыков, арестованным. Казалось, что с лейтенантом шутки плохи.

— Потому что нарушаешь порядок, мы должны расстрелять тебя на месте. Слышал о таком законе?

— Война войной, а мы все под Богом ходим, – посмел старик возразить. – Я свой век уже прожил, мне нечего терять. Я тоже служил в  Фэлчиу…

— Военное время, отец, – сказал лейтенант, смягчившись, вытирая пот со лба. –  Мы исполняем приказ маршала…

Его сопроводили к начальнику поста, офицер с круглым и надменным лицом. Тот окинул старика проницательным взглядом, прочитал ему целую нотацию, потом, сдерживая свою спесь, стал ему угрожать:

— Не шути с огнем, дед. Следи за собой, если не хочешь  такой же судьбы как у тех из загона для скота. Эти пленные не лучше животных, которых проглатывает жерло войны — дети, старики, женщины, без разницы.

Но этим  все не кончилось. Старик был сопровожден до Иняски, где еще и обыскали его дом. В дороге он осмелел и все пытался завести разговор с лейтенантом.

— Неужели у вас нет сердца, парни? В чем согрешил наш народ, чтобы мы так издевались над невинными людьми?

— Военное время, отец, – напомнил ему еще раз офицер. Такова политика. Таков закон… Многое и я не принимаю, но приказы не обсуждаются, они выполняются!

На этом он замкнулся и молчал всю дорогу, не обращая внимания на ворчание старика.

— А дети в чем виноваты? Они душевно чисты и непорочны,  они ангелы – не унимался дед Никэ.

После обыска, не находя ничего компрометирующего, офицер вдруг схватил старика за руку и отошел с ним подальше от глаз соседей, следивших с ужасом через забор за этой неприятной процедурой, и сказал ему с печалью в голосе:

— Дома у меня осталась больная мать, жена мастерица-ткачиха и трое маленьких детей… Я на службе, отец! Что я могу больше сделать?… Завтра, в обед, состоится казнь. А от того загона до окраины городка, где все будут расстреляны, одна дорога и один мостик…

* * *

Ночью опять разразилась гроза. Утром же день начинался освещенный горячим солнцем. На скользкой дороге появилось огромное количество улиток. Старик Никэ не мог сомкнуть глаз. Только перестал идти дождь, он вышел в темноту ночи,  и направился к тропинке только ему одному знакомой. Он притаился в зарослях дерезы, следя как со стороны городка приближалась колонна  покалеченных и обессиленных людей. Стариков, которые не в силах были передвигаться, бросали в телегу с окровавленными боковинами, которую тянули за собой два быка. Те же, которые, еле-еле передвигали ногами, опираясь на более сильных, под окрики солдат продолжали свой смертный путь. Из-за липучей грязи с их ног срывалась обувь, но никто не возвращался за потерянной обувью. Рубашки пленных были без пуговиц, одежда вся превратилась в лохмотья. Гонимая к месту казни, толпа уже не плакала, не возмущалась. Лица людей выражали только безраличие и безнадежность. Солдаты с автоматами следили за каждым движением пленных. Два мотоцикла с колясками обогнали колонну, испачкав грязью зловещий конвой. Увидев немецкого офицера и пулеметы установленные на мотоциклах, кто-то из женщин запричитал на иврите, распространяя вселенскую печаль на все извилистые холмы с белыми волнами подсушенного ковыля. Старый Бенджамин, с черным от грязи подолом длинного черного халата, продолжал читать молитвы из Торы, изредка поднимая руки к небесам, прося милости и прощения у Бога.

Рядом с раввином передвигалась семья Мошки. Беспомощный, подавленный сапожник поддерживал не перестающую плакать жену. Будто спокойная, с двумя аккуратно заплетенными косами, с легкостью толкая детскую коляску,  шла Этлия, их дочь. Ее лицо не выражало ни капли страха перед опасностью. Ее братик Барук спокойно лежал в коляске, пытаясь откусить черешню, которую кто-то сорвал для него с дерева лагеря. Колонну замыкал лейтенант, у которого автомат уже был с блестящим штыком. Услышав душераздирающие причитания охваченных паникой женщин, офицер украдкой перекрестился…

Когда колонна дошла до мостика соединяющего два берега не очень глубокого оврага, всего лишь в ста шагах от вод Чулука, старший по колонне  приказал конвою остановиться. Солдаты выбрали с десяток мужчин посильнее и привели их к крутому берегу реки. Множество черных как смола пиявок безуспешно пытались выбраться на зеленеющий край берега. Мужчинам дали лопаты и приказали вскопать квадратную яму. Оставшись на дороге, колонна получила другой приказ: сесть на еще совсем мокрую землю. Все следили с ужасом за движением десяти лопат.

…Яма была готова к полудню. Офицер приказал приводить в исполнение приговор. Пленные, все как один выстроившись вокруг ямы, начали отчаянно кричать, безуспешно просить пощады. Солдаты, построившись в два ряда — с переднего ряда на коленях, а со второго ряда стоя — приготовили автоматы. «Огонь!» послышалась команда и люди, изрешеченные пулями, падали гурьбой в бездну ямы, отчаянно размахивая руками.

«Господи, останови это безумие! Как можешь допустить такое? – причитал дед Никэ, притаившись, почти не дыша, под мосточком и следя за казнью ни в чем неповинных евреев. –  Что же нужно человеку для того, чтобы жить спокойно на земле, дарованной для мира и процветания Господом Богом? И почему человек убивает человека, уничтожая  себе подобных без страха перед Всевышним?…»

Многие из казненных были только ранены… Падая в яму, они в отчаянии хватались руками за края рва, как за надежду на жизнь. Солдаты торопились добивать их безжалостно прикладами, и когда люди опять сползали  на дно, они снова открывали огонь уже по трупам. И мотоциклы с пулеметами стояли готовые к бою. Совсем рядом с этим кошмаром, немецкий офицер вытирал свои очки надушенным белым платочком…

К вечеру яма была закопана землей. До самой ночи из-под земли раздавались стоны несчастных людей, земляной курган казалось что дышит…

Никто из тех, кто наблюдал за этим кошмаром, даже не заметил  были ли среди казненных Этлия Беккер и ее маленький брат Барук. Для карателей это наверное было не так важно — на две-три души больше или меньше  на целую колонну людей…

 

* * *

Дед Никэ подождал в зарослях пока совсем не потемнело. Он позаботился, чтобы дети не увидели казнь своих сородичей, чтобы не выдали сами себя. Под навесом ночной тьмы, притаившись среди высоких сорняков, они втроем прошли через овраг, потом передвигались впотьмах по долине, дошли до Закоулка в Иняске, прошли под лесом и дошли до прибрежной рощицы, полной сочных и пахучих трав, среди которых росло много чертополоха.  Здесь, в старом домике жила  Арефта, старая одинокая женщина со своими двумя козочками. Дети дрожали от усталости и печали. Этлия смотрела в одну точку и казалась безразличной ко всему происходящему. Чувствовала в своих дрожащих руках только святую книгу Тору, которую схватила в последний момент с рук своего дяди Бенджамина… Малыш, увидев себя и сестру в человеческом доме, начал хныкать. Его губы потрескались от страха, жажды и голода. Как только открылась дверь, старик попросил сестру погреть воду.

— Спас их от смерти, дорогой мой?! –  спросила с удивлением Арефта, больше радуясь, чем тревожась за свою безопасность. Она перекрестилась, обращаясь к своим иконам: «Бог всемилостивый! И он все и всех видит!».

— Тут никого не было? – спросил старик.

— Днем гулял по лугу Коля Хэйташу, со своей лошадью. Он сейчас староста, каналья!..

— Имей ввиду, сестра! – выжидательно посмотрел на нее старик. – Отвечаешь головой за этих несчастных детей… Если кто-то спросит, скажи, что это твои внуки  из Скулучен. И не вздумай хвалиться кому-то!..

Старик оставил детей в заботливых руках Арефты и вернулся  в свой дом, в другом конце села, узнать, что люди говорят о страшной казни евреев, а главное, если его с детьми не заметил кто-то. Про себя все время он благодарил офицера, который помог вызволить из беды детей… «Теперь уже никто их не убьет, – успокаивал он себя. – У меня был полный дом детей, всех воспитал, поднял на ноги. Теперь у них у всех свои хозяйства. Мне уже недолго осталось, но, Господи, дай мне сил спасти эти невинные души!..»

 

* * *

Этим летом Этлия проводила первые свои каникулы у родителей. Она училась в лицее «Королева Мария» в Кишиневе, была старательной, сообразительной ученицей и веселой девочкой. Мечтала стать учительницей румынского языка. Увлекалась хорошей поэзией и была влюблена в цветы, деревья и звезды. Ее  веснушчатое лицо и черные как угольки глаза придавали ее облику живую бледность. Этлия была большой оптимисткой и ей казалось, что эта жизнь прекрасна и что все люди добрые. Всегда слушалась маму, отца, ходила в синагогу со всей своей родней, с благоговением слушала проповеди своего дяди Бенджамина, самого уважаемого раввина в округе. Именно у него научилась читать Тору. Девочка начала читать и Арефте строки из святой книги. Старая женщина когда-то была очень красивой, стройной, но годы оставили свой отпечаток на ее внешности, и она доживала свой век в одиночестве со своими козами. Этлия через несколько недель оправилась от стресса и  начала рассказывать старухе  все то интересное и увлекательное, что она успела узнать из книг. В такие минуты на лице Арефты появлялась улыбка умиления и счастья. Чувствовалось, как что-то меняется в ее душе. Из старого сундучка она достала вышитую молдавскую национальную блузку и одела на девочку. Мальчику, которому только исполнился годик, сшила пеленки из полотенечного полотна, которое она приготовила для последнего своего часа и всю жизнь переживала, чтобы моль его не съела. И ни на минуту не забывала, что  сказал ей брат Никэ: «Ты отвечаешь своей жизнью за этих детей».

Одно время она держала из спрятанными в сарае. Сшила им матрас из сена, кормила детей молоком, варила им картошку, мамалыгу. Дети с трудом приходили в себя после пережитой трагедии. Брала их с собой в лес пасти коз, просила их следить за ними, чтобы козы не грызли кору деревьев. Ее дом был отделен от села большим обрывом, обросшим камышом и репейником. Почти каждый вечер наведывался дед Никэ, принося им кое-что из еды.  В селе не было слышно ничего об их истории. Лишь Коля Хэйташу, встречая его несколько раз, всегда верхом на своем коне, напоминал, чтобы дед был поосторожнее с ним, ведь он староста села и у него большие права!

— Полюбила этих детей больше своей жизни, – как-то сказала Арефта. – Посмотри, какие они хорошенькие! Зачем, Господи, появились они на этот свет, чтобы увидеть столько несчастий!?…

У малыша Барука волосы были золотистыми, взгляд живой и любознательный. Он постоянно искал игры и приключения. Он начал ходить; Этлия поддерживала его за ручку, гуляя по тропинке, целовала с любовью после каждого сделанного шага. Девочка была послушной, смышленной, терпеливо исполняла капризы своего братика. Старуха учила ее вышивать, доить коз… Этлия справлялась  с работой по дому с легкостью и удовольствием.

Однажды, встретив на лугу нескольких своих односельчанок, старуха все расхваливала своих внуков из Скулучен. Война уходила все дальше и дальше, и люди  сомневались в словах Арефты о том, что ее родня из  Скулучен оставила своих детей под ее заботу. Но старуха был своенравной, и никто не пытался спорить с ней. А дети настолько изменили жизнь Арефты, что она забыла о наказах своего брата Никэ.

* * *

После казни евреев в  Теленештах, жизнь там как будто замерла. Старик Никэ все же ходил в городок, больше чтобы узнать вести с фронта и если его не подстерегает какая-то опасность. Через несколько месяцев он с большим сожалением и болью узнал, что офицер, помогавший ему спасти детей, был разоблачен и казнен. Кто-то донес на него и он был расстрелян как предатель.

Шел второй год войны, и после первых поражений под Москвой и на Дону, немцы озверели  и если встречался какой-то немецкий  офицер в Теленештах, это чувствовалось по его настроению и поведению, а также по повадкам  их союзников. Ожесточились и прихвостни фашистов. Коля Хэйнашу стал  еще беспокойнее. Иногда подходил к калитке старика, сверлил его единственным своим глазом и говорил:

— Не думай, старый хрыч, что я ничего не понимаю… Я очень умный и сообразительный… Твое счастье, что мы родственники…

Дед Никэ ничего не отвечал, а в тот же день отправлялся к сестре и просил ее держать свой язык за зубами.

— Надо будет одно время прятать их от глаз людских.

— А не будет ли лучше, брат,.. чтобы мы их покрестили? Обратим их в христианскую веру, и тогда исчезнут  все подозрения.

— Ты дело говоришь, – согласился старик.

…В одно воскресное утро пришла в церковь старуха Арефта со своими внуками. Она отдала Барука на руки отцу  Георгию, который провел его через алтарь. Но все внимание было обращено на его сестру. Этлия была прекрасна и юна, как свежая заря. Стройная, лишь с несколькими веснушками на своем прелестном юном лице, со взглядом лани, с изысканными манерами, которым ее обучили в Кишиневском лицее, она за полчаса, сколько длилось крещение, заворожила всех вокруг. Женщины смотрели с восхищением и завистью на сокровище,   свалившееся неизвестно откуда на старуху Арефту.

— Кто бы мог подумать, что у нее такие родственники! И посмотри только, какая изящная ее внучка! А какое у нее красивое имя!

— А какую рубашку она ей сшила! Даже не подозревали, что у тебя такая видная внучка в Скулученах.

— Она смышленная и деловитая! – отзывалась старуха на похвалы окружающих. – Похожа на бабушку!

Но после крещения старуха вернулась испуганной. Когда они засобирались домой, у ворот  церкви встретились с Хэйташу на своем коне, который с удивлением вытаращил на них свой единственный глаз  из-под выпуклых  очков, делавших его взгляд еще свирепее.

— Обманула священника, старая карга! – уставился на нее одноглазый. – Люди говорят, что это твои  внучки. Но чего-то они уж слишком рыжеватые.  Похожи на жидовчиков… В Скулученах нет у тебя такой родни…

— А тебе недостаточно, что поиздевался над их семьей в ту ночь прошлого лета? – попыталась угомонить его старушка, больше подбадривая себя. – Если не успокоишься сам, успокоит тебя Господь! Что ты все дергаешься, как будто черви у тебя в одном месте… Тебе что, не все равно, как люди переносят свои несчастья  в эти тяжелые времена?

— Люди говорят, а у меня уши на то, чтобы слушать, – немного унял свою спесь Коля. Жиды во все времена мутили воду повсюду. Поэтому люди мстят им.

— «Какие люди? Такие, как ты», – хотелось Арефте возразить ему, но вовремя решила не связываться с этим ненормальным. И махнула лишь рукой в знак неуважения.

— И все же… Если что, лес рядом, – промолвил намеками староста. – Чтобы ты не говорила, что я совсем плохой. Если бы я был таким, давно бы только лес знал твою судьбину, со всеми твоими внучками. – И он стал подгонять лошадь…

Всю дорогу от церкви до дома она прижимала к себе детей, будучи готовой защитить их в любой момент от всякой опасности.

— Вы ничего не бойтесь, – сказала как-то старушке Этлия. –  О смерти лучше не думать… Смерть приходит тогда, когда человек уже не существует. Пока живем, мы должны верить в красоту жизни, в счастливое будущее… В то предвоенное лето,  наш лицей посетил  писатель Ионел Теодоряну, который написал  «В Меделенах»… Он с наших мест и очень интересно пишет. – Девочка замолчала, будто путешествуя вдали от опушки леса. В других мирах…

После дождливой осени наступила снежная, с сильными морозами зима и жизнь в округе шла своим чередом. Луга покрылись глубокими снегами. Дед Никэ принес им муки, овечьей брынзы и много картошки. Все реже и реже приходил он к ним, чтобы не оставлять следов и не кликнуть беду. Как только наступила весна, Арефта стала выходить с детьми в лес,  и даже заходила иногда к соседям. Этлия много знала и продолжала рассказывать старушке все новые и новые интересные вещи. И односельчане все чаще захаживали в гости  к Арефте. Женщины обращались к Этлии, чтобы та прочитала им письма, приходящие от близких с фронта, или чтобы написала несколько слов родственникам, уехавшим из села… Когда луг покрылся скатертью из разноцветья, Этлия любила тут находиться с братиком, гуляя среди благоухающих луговых цветов, плела веночки и одевала ему на голову. Когда  приходил дед Никэ и приносил им деревянные игрушки, сделанные своими руками, встреча  с ним для маленького Барука превращалась в настоящий праздник. Старик замечал, что Этлия все больше взрослеет и хорошеет, медленно-медленно с ее облика как будто стирались следы перенесенной боли и печали. И глубоко вздохнул…

Молох самой страшной войны перемолол десятки, сотни тысяч  евреев, как когда-то уничтожали их библейские варвары. Брошенные к концентрационные лагеря и крематории, в ту середину века им оставалась только надежда на  приход нового Моисея, который указал бы им путь и опять провел бы по лабиринтам  судьбы святого народа, по пустыням человечности к новому поприщу обета. А до той поры в зеленой роще  живописного бессарабского села, под крышей старого крестьянского домика, девочка по имени Этлия Беккер и ее братик проживали сказку своей жизни, короткой пока совсем, не зная, что им принесет завтрашний день и следующий год.

* * *

Новая власть пыталась доказать, что она установилась тут навсегда, хотя весть о поражениях фашистов на Дону уже ни для кого не была секретом. Коля Хэйташу чаще стал появляться в роще, все пытаясь вывести на чистую воду Арефту. Он становился наглее, уже не стеснялся появляться на люди в украденных от казненных евреев вещах,  в  лаковых хромовых сапогах Менделя Шляйзера.

— Знаешь ли ты, старая карга, что лейтенант был расстрелян Военным трибуналом? Он пожалел жидов! Расследование доказало, что до ямы не дошли все евреи… – Говорил он язвительно, будто задыхаясь от злобы. – Понимаю я, что ты прячешь двух жидовских отпрысков… Чтобы не было неприятностей, уведи их подальше,  куда посчитаешь нужным… Если не желаешь потерять свою старую голову … Не посмотрю, что была моей теткой…

Высокая,  с широкими скулами и с приподнятыми руками, будто готовая в любой момент схватить за шиворот непрошенного гостя, старушка сдержалась, когда поняла, что его последние слова – это и совет, и предупреждение… Накануне брат Никэ, почувствовав  нависшую над ее домом опасность, призвал ее быть осторожнее.

  • Исчезнуть отсюда, говоришь? – возмущалась Арефта в стиле своего брата Никэ, когда краем глаза увидела за калиткой каски двух жандармов. – Детей тут нет, я их отправила домой… Идите, ищите…

…На небольшой лужайке посреди леса, возле маленького озерца, остававшегося мало знакомым для жителей Инешт, дед Никэ вскопал землянку. На деревянной лавочке Арефта постелила толстые циновки, принесла из дому две подушки и одеяло. Детей она привела сюда еще накануне.

Вечерами, привязывая своих коз в загоне, она по извилистым тропинкам направлялась на ночлег к своим внукам. Иногда приходил присматривать за ними и дед Никэ. Однажды утром в дом старухи прорвались жандармы, и начали искать детей, переворачивая все вверх дном. Коля Хэйташу руководил обыском, все подбадривая солдат искать по лучше. Разочарованные солдаты ушли, выстрелив несколько раз по направлению к лесу. Лес ответил им лишь эхом нескольких сбитых пулями веток.

— Берегись! – завыл староста на прощание. – Наступило время, когда и я себе не принадлежу. Такова политика!..

* * *

В тот же день, к вечеру, домик на опушке леса был окружен взводом солдат в зеленой военной форме. Два старых человека — высокая старуха, почти без единого зуба во рту, и старик с белой, колючей бородой  – после недолгого допроса были расстреляны. Колесница войны снова повернула свое дышло к западу  и все больше приближалась к  рощице Чулука.

…На следующий день, когда вечерело, Этлия Беккер со своим братом Баруком за руку и старой коляской с пожитками появились на опушке леса. После того как девочка убедилась, что за ними никто не следит, по незнакомой тропинке они пошли навстречу звездам и луне, которые должны были показаться из-за облаков. Все дальше и дальше оставалась позади рощица со своими желтоватыми, осенними цветами.

После того, как рощица была покинута детьми и стариками, земля тут же стала холоднее, грустнее и беднее.

В воздухе слышался запах осеннего дождя и пороха.

 

 

ОТРАДНО  ИЛИ   ГРЕШНО

    Мотто: «И нашел я, что горче смерти женщина,

потому что она – сеть, и сердце ее – силки,

руки ее – оковы;  добряк  пред Богом спасется

от нее, а грешник уловлен будет ею».

(Екклесиаст,7:26)

 

Не могу поверить, что уже состарился: если проживу еще год, стукнет мне пятьдесят, а если проживу еще столько, сколько уже прожил?.. Какое приятное прошлое, и какая несчастная перспектива! Кто сказал, что жизнь единственная  школа, в которой человек учится умирать? Когда-то, будто вчера, думал только об одежде и школьных оценках, потому что родители  зарабатывали на хлеб с маслом для меня. Теперь, видит Бог, я живописец, но сирота,  лишь с кистью и красками в руках пытаюсь совершенствовать произведение Всевышнего, а на самом деле зарабатываю на хлеб с маслом для своих детей. Как говорится: вот это творчество! Спрашиваю себя: я создаю произведение или оно меня создает? Почему, например, сейчас одежда интересует меня меньше всего? Потому, что главное для меня сейчас это то, что не хожу голым, как примитивные люди.

Зато здоровье тает на глазах. Нарисую ка я обнаженную женщину, решил как-то. Но не знал  какую: молодую или женщину в летах? Какая разница, если я молодой старик. И живу  в настоящее время более грешно, чем отрадно. Зря говорится, что перед нами будущее. Перед нами настоящее, а будущее позади нас. Утверждаю это, но, может быть, я чудак!

Со здоровьем не шутят. Подумав о подкреплении своего здоровья, выкроил немного времени из своего рабочего графика и отправился на поиски хорошего самочувствия, поменяв правый берег Днестра на его левый берег. Наступила  чарующая  осень, для меня можно сказать, еще и счастливая, так как еду в санаторий «Стругураш», расположенного рядом с селом Маловата.

Хорошо лежать в постели или бродить по тропинкам и любоваться гаммой цветов, великолепно и романтично отражающиеся в водах Днестра, особенно на закате. Смотри, человек, и удивляйся, как великолепная природа, изобилуя мудростью и вечной гармонией  провожает, одно за другим, времена года, целые десятилетия, столетия. Кажется, природа ладит даже с войсками России и Украины, дислоцированные в Приднестровье с 1990 года, и которые устанавливают там свои законы. Несчастные люди, живущие в этих местах, возмущаются, что им не разрешают собирать фрукты и овощи, выращенные на полях, унаследованных от предков. И как подумаешь, что приднестровские румыны унижены с одобрения Киева и Москвы, хочется уйти, куда глаза глядят. Теперь и детей лишили родного  языка. Сколько цинизма, сколько фарисейства у „этих старших братьев”, которые до вчерашнего дня трубили о нерушимой дружбе между народами, называя себя бастионом мира во всем мире! И я, теперь, как и все бессарабцы моего возраста, продолжаем жить с ощущением, что нас лишили Родины. Не чувствуем, что под  ногами своя, родная земля. Она у нас есть, но уже очень давно в состоянии оккупации… Видит ли  Бог, что творится? Видит, и это и есть наше утешение, дающее надежду на лучшее будущее.

В качестве награды за эту Божью заботу, я обязан нарисовать картину  новыми красками и придумать какие-то геометрические фигуры на фоне портретов людей, которые вызывали бы у наших румын не цинизм, не фарисейство, не дай Бог, а, скажем, солидарность, или, если хотите, любовь к  своему народу. Что-то вроде Великого Национального Собрания, наделенного абсолютными полномочиями. А над его решениями чтобы преобладали только  Божьи решения. Вот демократия была бы! Посмотрел бы я тогда на казаков, как смотрел на них ранее, в Украине…

Лежа на санаторной кровати, чувствую, что старею медленнее и начинаю понимать, что человеческая жизнь – это всего лишь путь, пройденный от Бога до… Бога. Идея исходит от моего характера, иногда ненасытного, вечно влюбленного, а в настоящее время задумчивого,  более взвешенного. Эти  же мысли подчеркивает мягкое течение Днестра, одинокая церковь с двумя башенками, возвышающаяся на другом берегу Днестра,  в селе Холеркань. Когда-то этот храм стоял в  середине деревни. Но когда коммунисты решили построить Дубоссарскую  ГЭС, жители были вынуждены переселиться  повыше, на холме, и только церковь осталась осиротевшей на берегу реки. Теперь я одинок, как она. Правда, в дни религиозных  праздников  ее окна озаряются светом, а извилистая тропа, ведущая из деревни в направлении церкви, наполняется толпами людей. Звонят колокола, будто в ритм моего сердца, а воздушное пространство окрестностей находится во владении белых птиц, знак того, что Бог не оставил без своего благословения эту местность. Я молюсь Ему, чтобы защитил церковь, потому что только пока она существует, местные жители имеют не только будущее, но и прошлое. Прошлое,  и оно тоже богатство наше. А церковь в равной степени, – это и наше прошлое, и наше будущее. Как жизнь человеческая:  она не начинается с рождением одного человека и не заканчивается чьей-то смертью. Господи, помоги мне  сотворить сокровище!..

После ужина, женщины, приехавшие на лечение, выходят на террасу перед санаторием и начинают  петь. Давно не слышал таких старинных песен в исполнении  женского хора. Песни того же возраста, что и я. Но пение а капелла прерывает оркестр, и вместо старинных мелодий звучат вальсы и танго цвета золотисто-желтого металла. Какое приятное слово – фанфара! Говорю про себя: „Пошли, хорошая, станцуем!” Так когда-то говорилось на танцах у меня дома. Танцуют все: и молодые и старые. Скорее всего, танцуют старики, так как  большинство приехавших  подлечиться в санаторий,  люди старше 50… Признаюсь, я был среди них,  как исключение из правил.

И надо признать, я не был единственным исключением. Среди шаркающих ног людей в возрасте можно было видеть пары молодых  лодыжек, которые совсем не были лишними тут. Иногда исключение больше стоит, чем сам закон, особенно если он принят парламентом, избранным по ошибке. Я прожил некоторое время оторвавшись от обычной семьи, и оказался старым холостяком… Поклялся в то время, что больше никогда не женюсь. Я не хотел, в эти  моменты тихого одиночества, вновь окунуться головой в новую историю любви, пусть и  короткую.  Годы убедили меня, что я лишен таланта главы семьи. Я никудышный человек, то есть. Но, к сожалению, у меня есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, и сердце, чтобы влюбляться… Как я мог рисовать переполненную  содержанием жизнь или, скажем, суету сует жизни, когда слышал как другим поется, как тебе  когда-то пелось,  и когда видел, как кому-то хочется танцевать, как и тебе когда-то хотелось это делать. Я настоящая сирота: ни родителей, ни песен, ни танцев. И семьи у меня нет, как у всех нормальных людей. Осталась только любовь к окружающему миру. Отмечаю, что и воображения у меня нет. Да, я художник. Это моя трагическая комедия. Благодарю Тебя, Господи, за то малое, что дал мне, и только мне. Бедненький я! И не уверен, это отрадно или грешно. Комедия, смешанная с трагедией.

Не помню,  в который день  моего отдыха стало известно, что на  лечение в наш санаторий  приехала группа граждан из Израиля. Они были, по их словам, бывшие наши соотечественники, эммигрировавшие когда-то на Землю Обетованную. Тут же мое воображение вернуло меня в городок, где я провел свое детство, отрочество и где был  влюблен в девочку-еврейку, дай Господи ей здоровья и шепни, пожалуйста, ей на ушко, чтобы она появилась хоть еще раз в поле моего зрения. Как только услышал женские голоса, выбежал на террасу. Задержался тут долго, стоя под старой рябиной с деформированным стволом. Начал играть духовой оркестр,  был объявлен дамский вальс и вдруг, на удивление завистников, ко мне подошла барышня с черными как антрацит волосами, в черном костюме, по сумасшедшему контрастирующего с белым воротничком, и с приятным акцентом в голосе, при звуках которого я тут же потерял голову. Пусть, Господи, казаки выкидывают фокусы в Приднестровье, потому что я сейчас тону  в черном, в белом, в чириканье птиц и в ангельском голосе молодой женщины, приехавшей из жарких стран.

Размышляя таким образом, игриво сказал совсем другое:

– По-моему подходящий момент, чтобы вы мне назвали свое имя.

И вымолвил я это, так как почувствовал вокруг нашей пары заинтересованные взгляды  многих парней, один из которых в любой момент мог оказаться моложе и красивее меня. Барышня не растерялась. Наоборот, окинув меня светящимися угольками своих изумительной красоты  глаз, она  снова опьянила меня бархатным голосом:

– Талия, – ответила она. – Вам нравится это имя или нет? Моя мама назвала меня так, но могла бы назвать и иначе.   Например, могла назвать меня Ронит или Перли, Нехама или Дорит, или Геула или Елишева, и даже Ахува… Издавна евреи называли своих женщин самыми красивыми именами, – улыбаясь, начала убеждать меня моя новая знакомая, будто она была моей ровесницей и  будто нас крестили в одной и той же воде. Видя ее откровенность, я тоже назвал свое имя, дарованное родителями. Оркестр играл мелодию „У реки, на берегу Днестра”, старинная длинная песня, к нашей общей с ней радости. И так как я не мог быть ее братом, а она не могла быть   моей сестрой, я почувствовал ее нежные руки на своей шее. Мгновения, которые последовали, тряслись, как листья с веток деревьев, которых ласкала прохладная осень. Странное чувство заставило меня узреть, что барышня не хочет расставаться со мной.

Но как я мог не обнять ее, когда все вокруг следили за нами любопытными глазами: женщины моего возраста и молодые люди ее возраста… Закончилась мелодия „У реки, на берегу Днестра ” и, наконец, я вернулся на свое место, где встретил Валентина, соседа по  комнате. Увидев меня растерянным и рассеянным, он тут же сообщил, что девушка непрерывно следит за мной глазами… Хотелось удостовериться в словах приятеля, и, когда нашел глазами Талию, чуть  не упал от изумления – на меня смотрела Брурия Голдман, моя одноклассница, моя первая любовь. Старая сказка, но, смотри, она опять только начинается… Городок Теленешты, центральный парк, играет оркестр Наума Кижнера… Играет профессионально. Звучат молдавские народные мелодии „Хороши свадьбы в колхозе”, „Виноградник на холме”, „В колхозе на  большаке” и многие другие… В памяти проносятся  школьные годы. Сегодняшний художник тогда был школьником и на перемене позволил себе  дать ей тумака, потому что она зашла в школу, не потрусив  валенки от снега… Девушка начала плакать, пожаловалась в учительскую, и стала с нетерпением ожидать моего наказания. Но завуч школы Бенджамин Моисеевич Коган встал на мою защиту, говоря Брурии:

– Этот мальчик трудолюбивый и еще очень талантливый художник! Он тебя ударил не со зла, а потому что  сегодня он дежурный по школе… Видишь, у него на руке красная повязка?!

Бедный учитель не знал, что значит красный цвет для любви. Я же, художник, знал. И, возможно, во имя той красной повязки Брурия простила меня. Позже, когда я встречал ее в коридорах школы, она стеснялась меня, но никогда не избегала. Однажды вечером даже пригласила  к себе домой и сыграла для меня на фортепиано „Лунную сонату” Бетховена. Затем представила меня своей матери по имени Сира. Мама Брурии  работала в городской библиотеке. Благодаря этому знакомству, я зачастил в библиотеку, и это привило мне любовь к художественной литературе. Мне, крестьянскому сыну, почти не имевшего  понятия о высокой  культуре, хотелось научиться изысканным манерам у семьи Голдман. Вот стану учителем, и тогда увидите, какой я могу быть! Долго пришлось жалеть, что обидел мою любимую еврейку. Поэтому делал все, чтобы искупить свою вину… Сочинял стихи, которые посвящал не только Брурии, но всем еврейским девочкам из ее класса, только чтобы был прощен и оценен по-другому, а не только как драчун…

Может, слишком громко сказано, но мне нечего скрывать: рядом с Брурией и ее семьей, школьные годы прошли как в сказке. Признаюсь, положа руку на сердце, что, будучи школьниками, она не позволила мне ни разу поцеловать ее. Не разрешила поцеловать и в прощальный вечер накануне моего отъезда в армию. Но и не позволила мне предаваться отчаянию, – обещала, что будет ждать меня…

– Мой поэт и художник, – пробормотала Брурия на прощание таким голосом, что армия стала для меня адом большим, чем ад всей жизни.

При возвращении из армии, действительно, я нашел ее, как и оставил. Только она стала еще привлекательнее. Боже, какой красавицей была Брурия!

…Мы танцевали на террасе возле колхозного рынка, когда я еще не успел поменять свою военную форму советского солдата на гражданскую одежду. Все собравшиеся на танцы следили за нами. Они не могли понять, как так советский солдат говорит на их языке, а танцует как все. Тогда мы  ночи напролет гуляли по улочкам, наполненным  ароматом цветов, которые шептали вместо нас друг другу сладкие слова и которые казались опьяненными светом неоновых ламп, а также симфонией лягушачьего хора, пение которого раздавалось из   речки Чюлук. Брурия доказала, что она замечательная рассказчица, которая  может увлечь. Она перелистывала вслух странички тысячелетней истории еврейского народа, который, как и мы, бессарабцы, вроде имеет отца-прародителя, вроде  нет. Моисей, Соломон, Давид, Христос, говорила она, – это герои нашей истории, но я не уверена, что и мне придется ходить по дорогам, протоптанным ими. Как не пришлось ходить и всем тем, кто  погиб в фашистских гетто и лагерях… Рассказывала она и про субботний праздник  шабат. В ее историях слышался глухой отзвук морских раковин и чудесные мелодии красивой далекой страны, о которой советская пропаганда  трубила только плохое. Она, Брурия, помогла мне полюбить Шолом-Алейхема, Марка  Шагала,  Модильяни,  Спинозу, Чарли Чаплина…

Она помогла мне понять по другому полное грусти  колыхание ковыля, который продолжает расти и сегодня над оврагом, где нашли вечный покой ее предки, расстрелянные фашистами в годы второй мировой войны. Безусловно, Брурия знала намного больше, чем я, если слезы появлялись у нее  каждый раз когда она смотрела на овраг… Тогда еще я задумал нарисовать картину, представляющую собой колокольчик в виде девочки как она, а также большой колокол в виде  подростка, как я. Идея была навеяна ее красным платьем с широким подолом,  а также  завистью, с которой  наблюдали за нами молодые люди нашего возраста. Вспоминаю лицо Ихила Гершфельда, который, как-то увидев нас вместе, стал кусать одновременно из двух варенных кукурузных початков. Мы с Брурией были неразлучны долгое время, могли бы даже пожениться, завести семью и детей… Но почему, Господи, никогда в жизни не бывает так, как  ожидаешь? Однажды, когда я готовился к очередному свиданию с Брурией, вдруг узнаю, что она уехала в Израиль. Эта новость для меня стала громом среди ясного неба. В те годы евреи покидали страну неожиданно, не сказав никому ни слова, будто прячась, потому что советские чиновники их ненавидели и вручали им необходимые документы с презрением.  Несчастные люди, чтобы избежать неодобрения друзей и знакомых, поступали так, чтобы не ставить никого в неловкое положение. Но для меня, как, вероятно, и для Брурии, это был настоящий стресс и ее слезы последнего нашего вечера проведенного вместе остались в моей памяти на всю жизнь…

И только время летит безжалостно быстро. Со временем исчез ее дом, у порога которого  когда-то горела неоновая лампа, освещая кроны старых абрикосовых и вишневых деревьев. Рухнула от старости старая синагога, так как некому было ее спасать, потому что все евреи покинули город, будто никогда их тут и не было. Лишь два кладбища – одно старое-престарое, почти сравненное с землей на прилегающей  территории кирпичного завода, и другое, более свежее  и ухоженное вблизи Михалаши – сохранили в определенной степени  память о многочисленной еврейской диаспоре городка прошлых лет.

… Оркестр снова начал играть вальс. Логично, настала моя очередь подойти к Талии и  пригласить ее на ответный танец, но не знаю, как это получилось, что кто-то невидимый,  будто скрытый в моем существе, шептал мудрые слова, не только произнесенные, но и написаные самым знаменитым царем евреев всех времен, Соломоном.

«…Всему свое время, и время всякой вещи под небом:
время рождаться, и время умирать
. Время болеть и время исцеляться. Время плакать и время смеяться. Время бросать камни и время собирать камни.  Время любить  и время ненавидеть»

Путешествуя на волне Соломоновых мыслей, я продолжал восхищаться грациозностью Талии, и мне казалось, что  вижу в ней воплощение Брурии. Почувствовав, вероятно, мысли своего далекого предка, Талия не удержалась от соблазна и, как огненное пламя, вырвавшееся на свободу, начала с легкостью плавать в ритмах  вальса, бросая и меня в бездну танца. В отрадной, и вместе с тем, греховной жизненной ситуации, оказался я.

Решил попытать счастья, и прошептал на ухо той, что представилась Талией:

– Брурия, это ты?

– Нет, где вы ее видите? Я ведь уже сказала вам, я Талия, дочь Брурии.

Я не мог найти слов, чтобы заполнить тишину, возникшую между нами. Зато Талия  стала разговорчивее, чем я мог себе представить. И во время того же вальса я смог узнать, что, уехав  навсегда из нашего городка, Брурия Голдман стала солдатом национальной армии Израиля, вышла замуж за офицера, от которого родила трех дочерей. Три раза заражалась  гепатитом, от чего пострадала печень. Лечилась в Эйлате, Кирьят Шамане, Тиберии, Ашкелоне и на Мертвом море, выдала замуж первых двух дочерей. Талия рассказывала все это страстно, согревая меня своим дыханием и сжимая к своей высокой упругой груди. Слушая ее, я почувствовал, что краснею. Почувствовал также, что как-то молодею, что мудрые слова  Соломона уже не такие мудрые, и что Маловата больше не Маловата, а Земля Обетованная, где моя сегодняшняя любовь становилась близнецом любви вчерашней. Я ничего не желал, лишь бы закончился как можно быстрее этот очаровательный вальс, чтобы избавиться от этой  проклятой любви. Люди знают, что у меня нет таланта и ума, чтобы  завести нормальную семью. Все горел в течение пятидесяти лет, наплодил кучу детей, и теперь, вот, танцую с одной из моих дочерей, и думаю, что смог бы иметь детей и с ней. Господи, прости меня, грешного! Что же мне теперь делать? Только Соломон сказал, что всему свое время. Неужели я не собираю камни, а бросаю еще дальше те камни, которые когда-то уже бросал? Разве недостаточно страдал из-за моей развратной природы, чтобы опять  почувствовать искушение начинать все с самого начала? Когда пора думать о смерти, мое сердце  горит пламенным огнем,  и я таю под взглядами девушки, которая могла бы быть моей дочерью. Кто я пред тобой, Господи? Святой или безбожник? Когда начал разговаривать с Богом, я понял, что это все мне приснилось, что я уже не танцую с Талией. Время вальса давно прошло, и наступило время сна, который куда-то ушел. То есть все прошло, превращаясь  в  ночной кошмар. Нет ни прошлого, ни будущего…

Теперь я смотрел с балкона на чистую, будто застывшую, воду Днестра, наблюдал как месяц застилал свой легкий светлый мосток с левого берега реки на правый, а звезды будто спорили с моими терзаниями на ватерлинии. Я подумал: «Почему, Господи, люди так много  творят, если ты сотворил все до них?» Я продолжал стоять на балконе и любоваться  величественными  далями, которые начинались в Маловате, витали над спокойной водой и расстилались будто по проторенному пути сквозь предрассветный туман, уходя вдаль, к румынской Бессарабии.

После беглого сна, я проснулся. Начинался новый день. Принял назначенные врачом процедуры, позавтракал, и, как обычно, отправился на прогулку по окрестностям, таким образом пытаясь поверить, что то, что произошло, это просто сон. Было и прошло, слава тебе, Господи! Я позволил себе очутиться в объятиях осени, когда  на полях   созревает выращенный урожай и после полного сельскохозяйственного цикла земля одаривает своим богатством тружеников полей, садов и виноградников.

Я спустился к Днестру, где виноградники со спелыми-переспелыми гроздями колыхались в дрожащей воде, и стал бросать камешки в зеркало  воды, думая, что может удастся  попробовать вина из нового урожая. Но не дано было попробовать молодого вина. Успел лишь установить мольберт и подобрать краски для холста, находясь под впечатлением холодного рассвета, птиц, молодых и старых, которые свободно поднимались в небеса   сквозь тонкую завесу тумана, простирающегося  над спокойной речной гладью, как вдруг слышу ласковый голос:

– Шалом! Знаете, вы бы подошли для работы сторожем в виноградниках.

– Неужели вы думаете, что я смог бы уберечь виноградники от казачьего нашествия? – Не нашел я  ничего другого, что ответить. Но и она не унималась:

– Конечно, с моей помощью, я думаю, что вы бы справились.

Своими прекрасными черными глазами она вглядывалась в то, что я нарисовал в предыдущие дни. Затем указала тонким пальцем на набросок мачты одинокой лодки в ​​середине реки, и  сказала:

– Хочу порезвиться с вами там, в середине Днестра.

На Талии был надет спортивный костюм темного цвета с белым воротником, похожего на костюм ее мамы, когда она была школьницей. Волосы она собрала несколько причудливо, заплетав их в две косы, которые спускались ниже талии, как носила в детстве ее мама. На голове у нее была  надета кепка  ярко выраженного желтого цвета. Пока восхищался  ее образом, меня осенила мысль:

– Хотите покататься на лодке?

– Это мечта всей моей жизни, – искренне улыбнулась моя новая знакомая и стала поспешно собирать в охапку тимьян, который, как густая щетка, рос рядом. Затем посмотрела по-детски  в  бездонное небо, и вдруг спросила:

– Интересно, когда падает звезда, действительно умирает человек?

– Умирает, точно умирает, но вскоре возрождается, чтобы выполнить свое предназначение, упущенное в первой жизни, – попытался я строить из себя Соломона, царя  всех евреев.

Талия ничего не ответила. Она поймала своей рукой мою руку и так, держась за руки, мы подошли к импровизированной пристани, где вокруг лодок крутилась группа парней, которые, очевидно, попытаются украсть мое счастье. Талия же спешно взяла весла в  свои руки и, дожидаясь пока я заплатил за прогулку, прыгнула в лодку и вот мы уже на  середине реки. Я не мог найти повода  для разговора, и нам ничего не оставалось, как слушать плеск воды под взмахи весел. Только позже, барышня начала петь на сладком и приятном языке:

– Adama…Ani caşuva le koleh…

Я слушал ее, и чувствовал, что теряю голову. Я не мог думать ни о чем, вспомнив лишь  цитату из Библейского Екклесиаста: „Сладок свет и радость для глаз видеть солнце». Вдруг, Талия прервала мои мысли детским вопросом:

–  Как вы оцениваете современный терроризм?

– Как перманентную революцию, развязанную экстремистами, – ответил я, больше механически, чем логически.

– Хороши революционеры, –  сказала она на этот раз необычайно задумчиво. –  Моя страна всегда находится в состоянии войны, но наш народ никогда не уступит. Но подождите! Почему мы начали про революцию, если еще не говорили про любовь. Давайте любить, потому что только любовь постоянна. Моя мать не забыла вас и хотя и жила с другим, всегда была и остается в душе вашей…

– Что вы имеете в виду, Талия? –  спросил я.

– Что имели в виду все женщины до меня, и что будут иметь в виду после меня, – произнесла  уже несколько избалованным голосом барышня.

А я снова вспомнил притчи  царя Соломона: «Праведник спасается от беды, а вместо него попадает в нее нечестивый”. В который раз спросил себя, кто я: приятный человек или грешник? Смогу ли я спастись от сетей, появившиеся опять  на моем пути? А Талия продолжала соблазнять меня. Прилипла к моему плечу и начала жужжать, как оса в ухо, что она готова провести всю ночь на Днестре.

– В нашей стране очень жарко, – говорила она, – и я хочу насытиться, наконец, запахом и красотой здешних трав и цветов, всегда овеянных прохладой, которыми моя мама и мои бабушки и дедушки наслаждались всю свою жизнь. Они же научили меня и румынскому языку. Особенно грамотно говорил на этом языке дед Арон, бывший учитель… А мама  говорила, что вы другой, а не такой, каким хотите показаться мне…

– Какой такой другой? – спросил я ее после паузы.

– Я прильнула к вам, думая, что вы меня согреете. Уже  вечер, становится   прохладно, –промолвила Талия, затем спросила:

– Сколько раз вы согревали своим теплом мою мать?

Хотелось бы ответить ей, но я не мог вспомнить, обнимал ли я когда-либо Брурию. Она была гордой, сдержанной, с развитым чувством собственного достоинства. Как почти все  девочки моих школьных лет. Талия не знает, о чем я думаю, но смотрит на меня игривым  взглядом, ожидая ответа. Отвечаю, в конце концов, вопросом на вопрос:

– Сколько классов ты закончила, дочь моя?

Она смеется. Смеется громко и без стеснения прикасается пухлыми красными губами к моим сжатым губам. Опьяняя меня своими сладкими поцелуями все больше и больше, она промолвила, хихикнув:

– Неужели так важно, сколько классов я закончила? Может тысячу классов. Не существует в мире школ, которые бы научили тому, что я хочу от вас. Просто, еще не родился тот умник,  который бы научил вас этому…

Она говорила, подталкивая меня к греху, сумасшедшая. Эта девчонка сделала свое дело. И  сделала она это умышленно, лишив меня дара речи. Помню, как она оторвалась от моего  плеча, переваливающейся походкой добралась до передней части лодки и начала петь песню на слова, которые, уверен, ни седой добрый Днестр, ни население обеих его берегов не слышали  когда-либо:

Adama

 Ani caşuva le cole-h

Adama

Tamid u lean şe ele-h

Adama

Haşvili bo esa  hu şvile-h

Im-a-Adama-a-a

Adama

Reglaim ehahot ieheifot

Adama

Panaih hamot ve otfot

Adama

Inaim humot  vi ţufot

Ima  Adama

***

Adama

Notenet Pirieli le hulam

Adama

Tova u tmima le olam

Adama

Lamdi ma et bnei a haadam

 Ima Adama.

…Затем, ближе к закату, она объясняла мне, что ее имя, Талия,  на румынском языке означает Божья роса, похожая на ее и  на мою родину. Родину, вновь обретенную после тысяч лет  чужбины, родину измученную войнами и другими ненастьями, в которой единственное, что не может быть поколеблено – это любовь, как символ непрерывности жизни на земле. Восстановить Родину, это как создать  ее заново… Слушал ее, думая про себя: „Нет! Я не должен допустить проникновение этого ребенка в мою жизнь. И я не должен проникнуть в ее жизнь. Лишь моя Бессарабия… как  и Израиль…   Но барышня была более возбужденной, чем я. Она быстро перешла от романтики к патетике, села мне на колени и обняла мою шею своими горячими руками:

– Думаете, я зря проделала такой долгий путь из моей страны в вашу страну? За все эти годы мама ни на минуту не прекращала думать о вас. С помощью друзей день за днем узнавала, где вы находитесь, как вы живете, что вы делаете, с какими проблемами сталкиваетесь в жизни… Я ее стала ревновать к вам, и задалась целью найти вас именно сейчас. И я не ошиблась. То есть, мама не ошиблась. Вы мужчина всей ее жизни! Жизни, незаполненной   любовью. Вы нравитесь и мне… Я хочу сделать то, что не смогла сделать моя мать, хочу осуществить мечту ее юности…

В ее глазах вдруг появились слезы, и я подождал после паузы, полной эмоций, чтобы она продолжила свою исповедь:

– Она вас любила. Любит и сейчас… Она тает на глазах, у нее рак… Я не знаю, как другие мои сестры, но я для этого приехала, не дайте мне уйти отсюда, пока не получу то, что не смогла  получить моя мать.

После долгих размышлений, я стал говорить ей как старик, которым и являюсь:

– Трудную задачу взяли на себя, моя дорогая. Но как отец советую: семь раз отмерь, а то   нарушите не закон, а традиции. Нарушая закон, можете очутиться в тюрьме; тогда как ломая традиции, даже во имя благородной цели, вы своими  собственными руками открываете дверь в ад для себя и для всего вашего рода. Бойтесь Бога, дочь моя!

Она  посмотрела на меня долгим пронзительным взглядом, затем снова начала петь отрывки из той же песни:

Ima Adamaaa

Я, в свою очередь, налегал на весла, направляя лодку к берегу.

– Я приду сегодня вечером в вашу комнату, – сказала девушка, когда мы шли к зданию санатория. – Хочу показать вам, какое красивое платье сшила мне мама. Я очень похожа на нее. Не правда ли?

– Я с самого первого момента нашего знакомства понял это, – ответил я.

Затем я расстался с Талией, дав ей понять, что буду ждать ее в своей комнате сегодня вечером. Но на самом деле, я не собирался задерживаться больше в санатории, а тем более  ночевать в Маловате. В тот же день я попрощался с Валентином, и поехал в Кишинев. В то  время, когда Талия должна была войти в мою комнату, я был в  дороге к себе домой. Завершил я свое пребывание в санатории на несколько дней раньше положенного срока. Слезы невольно катились по моему лицу в монотонном шуме автобуса. Водитель пытался завести со мной разговор, но тщетно, потому что я, как уже говорил, продолжал плакать, и думал о своей собственной жизни. Я думал, например, что вся человеческая жизнь – это всего лишь воззвание, но, поверьте мне, не воззвание вперед, как мы привыкли думать, не в будущее, а воззвание назад, к истокам, куда, каким-то чудом, тебя  могут привести лишь святые и  Господь Бог. Что будет дальше, одному Богу известно…

Талия звала меня, бередила мою душу, пробуждала сладкую мечту подростка во мне и вдохновляла меня продолжать вдыхать глотки свежего счастья и радости жизни. Мне показалось, что она шепчет в спину: «Не бойся, будь смелым! Какой смысл жизни человека на земле?» И она же отвечала: «Смысл в том, чтобы чувствовать себя живым, и радоваться, что в твоем сердце нашли место любовь, люди, природа… Ведь природа создана для человека, а не наоборот».

Еще долго чувствовал ее воззвание к жизни, к счастью, к радости, которое тревожило мою душу, сокрушало мой разум, бросая меня в ловушку греха, будто я вступал в настоящую войну, и было уже слишком поздно, чтобы выйти целым и невредимым из этого состояния…

Песня Талии держала меня в плену, ступала по моим следам, звенела в ушах, и я все думал, как перенести этот рассказ на холст. Будет отрадной или будет такой же банальной моя картина, как и моя жизнь? Отрадной или грешной?

 

 

 

 

 

 

САМАЯ  ПЕЧАЛЬНАЯ  ИСТОРИЯ  ЛЮБВИ

 

 

«И все ж до слез люблю я жизнь… »

                                                                                                                                                         (Строки из одной песни)

 

После очередного развода уже со своей второй женой, Санду Аиленей  заимел сомнительную репутацию среди знакомых и родственников. Пока не устал строить замки из песка, он попытался вновь создать семью. Хорошие девушки давно повыходили замуж. А те, с которыми он встречался в настоящее время, создавали ему лишь новые проблемы. Только решился покончить с холостяцкой жизнью, как  невеста заразила его венерической болезнью. Вылечившись, решил никогда уже больше не жениться, как дед Исидор, который, после того, как умерла его жена, более 50 лет жил в одиночестве. Итак, он решил прожить холостяком до конца своих дней.

Отремонтировал двухкомнатную квартиру в районе вокзала, купил себе старенький автомобиль „Рено”, стал опекуном сына от первой жены. Если получал сообщения от экономических агентов с предупреждением о погашении своих долгов, старался тут же оплатить все по счетам, оставляя кое-что из своих средств и для мальчика. Десятилетний сыночек был рыжим и веснушчатым, как и он сам. Знакомые, увидев их вместе, волей-неволей улыбались, находя между ними  абсолютное сходство.

 

У него был брат, инжинер, хороший семьянин, последователь «Свидетелей Иеговы», но Санду не так часто встречался с ним. Его жена всегда относилась к нему  холодно, отстраненно. Бывало, когда заходил к ним в гости, она могла не отвечать даже  на его приветствие. Необъяснимое поведение золовки, особенно после того, как он развелся с женой, добавило ему комплексов. По субботам и воскресеньям в основном оставался дома,  находя утешение в чтении…

Особой его заботой были родители, которые жили в провинции и нуждались в его поддержке. Помогал им деньгами, покупал дрова на зиму, менял баллоны с газом для готовки пищи. По этой причине очень часто приезжал в Иняску. Зимой  ходил в  Стэникский лес со своими односельчанами на охоту. Те знали его мастерство и зоркость глаза, хваля его”Wencester» с  двумя стволами. Санду мог легко сбить с дальнего расстояния оленя, барсука или дикого кабана. К концу дня, останавливаясь на привал у Хыртопского илистого холма, продырявленного клювами степных птиц, они жарили шашлыки и делили добычу. Будучи холостяком на протяжени  двух лет, привык сам стирать свои вещи, готовить, держать дом в порядке, находя, что заниматься домашним хозяйством не так уж трудно. Это даже ему нравилось. Никак не  мог понять, почему жены ссорятся с мужьями, обвиняя их в том, что они превращают женщин в свои горничные, рабыни для работы по хозяйству. Он был убежден, что это не больше чем повод для семейных склок.

На работе он старался быть корректным, с женщинами любезным, избежал взяточничества, сохраняя репутацию честного человека и часто производя большой переполох в  учреждениях, где проверял финансоую деятельность. На чистую воду вывел многих чиновников,  не друживших с законом, которые были привлечены к ответственности и даже осуждены.  Случилось так, что кроме немногих друзей, которые у него были, приобрел  себе  и   немало врагов…

Долгими вечерами получал анонимные телефонные угрозы, не имея какой-либо защиты со стороны властей. Одно время ложился и просыпался в страхе, но со временем  переборол свой  страх, и его даже забавляло, когда звонил кто-то из бывших чиновников, угрожая ему смертью. Наблюдал, как за забором их двора строил себе настоящий дворец один из  представителей власть предержащих, связанный с преступным миром, и позже, когда дом был готов, напрягая зрение, до боли всматривался в его окна, в которых из-за тяжелых черных штор никогда не было видно света…

Вместе с братом и родителями ходил в церковь по субботам и воскресеньям, иногда читал Библию, убежденный в том, что Бог его защитит и убережет от всего неправедного. Знакомые восхищались его вежливостью и вниманием, с которым он относился к ним, помогая по хозяйству пожилым соседям, часто отвозя их  на своей машине в  поликлинику. Всем не давало покоя любопытство,  есть ли у этого прекрасного человека  женщина. На самом деле, иногда он бывал в гостях у одной вдовы, жены бывшего районного чиновника, но делал это  в основном по мужской физиологической необходимости, чем по большому чувству.

Однажды холодным ноябрьским вечером, с сильным ветром и ранним снегопадом, он возвращался уставшим из командировки. На дороге возле заправки ему помахала рукой женщина, прося остановить машину. Он обычно не брал пассажиров, но на этот раз сжалился, увидев покрасневшее от мороза лицо женщины. Женщина села на заднее сиденье, и он мог наблюдать за ней в зеркало, как она потирает руки, дует в них, отогреваясь от холода. От нее запахло весенними цветочными духами, она сбросила капюшон кожаного пальто и, к его удивлению, на ее грудь скатилась толстая, длинная коса. Женщины в возрасте 30 лет и старше (столько, казалось, было лет и его пассажирке) не очень любят носить такие косы…

Когда их глаза встретились в зеркале, она загадочно улыбнулась. Он как будто видел эту улыбку где-то. Да, конечно, он видел. Это была улыбка Моны Лизы Леонардо да Винчи. Аромат весны и свежих трав окутал вдруг все его существо, заставляя трепетать его душу. Она молчала и лишь изредка смотрела на него, обращая взгляд  своих восхитительных глаз к зеркалу над головой хозяина машины.

– Холодно нынче, – попытался завести разговор водитель. – Похоже, у вас нет своего транспорта, если вы очутились  на дороге в это позднее время?

– Мой муж не страдает от страсти к автомобилям, и я вынуждена добираться на перекладных, пользуясь случайным транспортом.

– Наверное, и с деньгами проблемы?

– Это верно. Двое детей, строим дом.  Покупку автомобиля откладываем до лучших времен…

– А если муж не страдает страстью к технике? – допытывался мужчина.

– Я буду вести машину, – ответила, уверенная  в свои  силы женщина. – Главное иметь автомобиль, водитель найдется!

– Проживаете в городе?

– Нет, – тихо ответила женщина, тая в комфортной обстановке салона. – Мы живем в Колонице, а в городе  я работаю медсестрой. – И, помедлив, она объяснила, что теперь едет на работу в ночную смену.

– И муж не боится отпускать вас  одну, ночью, в дорогу?

– Он не ревнивый. Главное для него, чтобы я зарабатывала деньги. А из Колоницы до Кишинева совсем недолго добираться.

– Это хороший муж, – оценивающе сказал Санду, вспоминая двух своих ревнивых жен.

– Замечательный! Куда положишь, там и лежит, – неуловимо улыбнулась женщина. – Он работает в сельпо и нянчится с детьми. Остальное в хозяйстве – все на мне!

– Если бы у вас была машина, все бы легче было.

– Так найду любовника с лимузином, – рассмеялась она тихо тем же приятным голосом. – И он будет возить меня на работу и привозить  с работы  домой.

– Можете быть спокойны. Считайте, что вы его уже встретили, – осмелел Санду, пытаясь поймать ее взгляд  в зеркале автомобиля.

– Желаете стать моим личным водителем? – спросила женщина.

– Для такой королевы, да с таким райским голосом не грех принести в жертву и свою жизнь …

– Ах, ах, ах! Какие крылатые слова! А жена не ревнует вас? – пыталась узнать женщина, если водитель не издевается над ней насмешливыми заявлениями несовершеннолетнего.

– У меня нет жены…

– Обычная история! – улыбнулась молодая женщина. – В дороге все мужчины не женатые!

Они въехали в город. Машина резко  затормозила у первого светофора, их глаза опять встретились в прямоугольнике зеркала. Она была настоящей красавицей. Румяные губы, растянувшись в улыбке, обнажали белые здоровые зубы. Санду поехал, когда зажегся зеленый свет, добавляя, на этот раз на более серьезной ноте: – У вас есть возможность убедиться, что общаетесь с человеком, действительно разведенным. Меня зовут Санду.

–  Маргарита, – представилась женщина. – Хотя, некоторые называют меня Марга … Но это имя мне не нравится, это несколько смешно… Когда-то была певица Гиги Марга!

Санду довез ее до больничной лестницы, освещенной фонарями. Выйдя из машины, она, поддерживая ручку железных ворот, охраняемых двумя высокими тополями, решилась сообщить:

– Моя основная работа – стоматологическая поликлиника, а здесь я дежурю каждую третью ночь по совместительству. В строящемся доме нужно вкладывать большие средства… Запишите мои координаты, если хотите.

У него под рукой  не оказалось  бумаги, и он написал номер телефона на спичечный коробок, который тут  же бросил в бардачок. С минуту наслаждался элегантной походкой женщины, направляющейся к старому многоэтажному зданию из красного кирпича, грустно вздохнул ей вслед, и нажал на педаль газа …

С того вечера прошел месяц. Облик женщины с красивой косой не уходил из его памяти. Но служебные дела  гоняли его по обычным командировкам, и его личная жизнь продолжала оставаться на втором плане. Спичечный  коробок, будто специально  не попадался ему на глаза. Но однажды он все же задумал найти Маргариту. И решил искать ее в стоматологической поликлинике, где она сказала что работает, потом несколько вечеров подряд катался по тому участку дороги, соединяющему бензоколонку с городом, где он подобрал ее в тот вечер, но все тщетно. Уже решил искать ее в  Колонице, но сдерживал свое намерение, успокаивая себя мыслью, что женщины не очень его любили, быстрее он всегда к ним приставал, будто вымаливая у них любовь к себе. Уже готов был согласиться с трусливой мыслью, пусть будет так: лучше быть неудачником, чем надоедливым. Стало быть, поднял руки и сдался  перед красивой женщиной с длинной косой и с божественной улыбкой, образ которой месяц держал его в плену этого  странного и сладкого волнения. Одно время, казалось, совсем забыл о ней.

* * *

Но вот однажды, убираясь в салоне машины, случайно наткнулся на этот коробок с номером ее телефона. Счастливый как ребенок тому,  что нашел нить забытых воспоминаний, через мгновение на другом конце провода услышал в ответ бархатистый голос той женщины.

– Обошел все больницы города, но не нашел тебя, – начал он разговор, будто оправдываясь.

– Наша поликлиника обслуживает высокопоставленных лиц и не включена в официальные справочники, – объяснила она, улыбаясь, когда они вновь оказались в машине.  На Маргарите было надето фиолетовое платье с белым воротничком, а ее длинная черная коса свисала через правое плечо. Она выглядела еще чудеснее. Ее сверкающие глаза горели необузданной страстью. На щеках пылал  румянец, в котором будто отражался цвет ткани ее платья. Все это ей очень шло и делало ее еще заманчивее. Подбросил ее до Колоницы, она вышла совсем рядом с домом. Дом был в два уровня, из белого кирпича, незавершенной постройки. Это было живописное место на высоте, откуда можно было видеть большой город и снежные равнины, над которыми слышалось  карканье летящих ворон.

– Я бы пригласила вас в дом, но… вы, мужчины, хоть и не показываете своего истинного лица, всегда  требовательны к нам и ревнивы.

– Увидимся завтра?

– Конечная остановка „Ребряну”. Оттуда, как правило, сажусь на троллейбус.

– В восемь часов будет нормально?

– В восемь с четвертью, – уточнила Маргарита.

Санду делал все возможное, чтобы утром встречать Маргариту, а вечером провожать ее домой. Ему доставляло большое удовольствие слушать, как она рассказывает о своих заботах, любоваться алым румянцем, играющим на ее щеках, очаровательными длинными волосами. Казалось, что все вокруг завидуют ему. Когда  их взгляды встречались,  он краснел как подросток на первом свидании. Иногда она приходила в белом халате под пальто и в салоне автомобиля снимала его. В те моменты, когда на улице трещали морозы, в их мирок, казалось, приходила настоящая весна с ее свежестью и запахом цветов. В другой раз, такие отношения с женщинами мгновенно заканчивались постелью…  А с Маргаритой  все было по другому, только через пару месяцев удалось однажды вечером поцеловать ей руку. Тогда же подарил ей букет тюльпанов. Был  День Святого Валентина.

–  Почему никогда не садишься  рядом со мной на переднее сиденье?

– Чтобы не цеплять лобовое стекло, – пошутила она.

Через несколько дней Санду встретил ее с тонированными стеклами. Теперь Маргарите было удобно сидеть с ним рядом. И он дрожащими руками гладил ее шелковистые волосы, вдыхая их приятный запах и  пытаясь поцеловать ее.

– Как сладко…

– Руки, водитель! – произнесла она своим детским голосом, притворяясь, что не замечает его эмоций.

С тех пор как встретил ее, Санду забыл о жене бывшего госчиновника. Дни и ночи жил в таинственном, чудесном ожидании. Казалось, они вместе стали строить сказочный дом, куда поселятся только вдвоем, как  закончат строительство. Пока его непрочные стены были влажными, и Санду боялся сдвинуться с места, чтобы дом не развалился. „Это женщина моей мечты, – твердил он себе постоянно. – Та, которую я искал и ищу всю жизнь. Она та, кто ищет меня. Как жаль, что она принадлежит другому. Но какой другой мужчина в мире не хотел бы оказаться на моем месте сейчас?..» Вскоре стал замечать, что и Маргарита чувствовала себя комфортно рядом с ним, все больше радовалась при встрече. Всегда искренне  и беззаботно улыбалась, хотя повседневные проблемы не давали расслабляться, и каждый раз при расставании благодарила его за помощь. Эта игра во  влюбленные подростки  длилась почти полгода, когда, в конце марта, во второй половине дня, Маргарита позвонила ему по домашнему телефону и попросила приехать к ней в поликлинику.

– Сегодня день рождения моей подруги. Хочется выпить шампанского, славный, милый извозчик!

Медсестры оказались веселыми молодыми женщинами, любительницами анекдотов и шампанского. Только Маргарита казалась более сдержанной, больше слушала то, что они говорили, и смотрела с гордостью то на Санду, то на своих коллег, наслаждаясь компанией. Санду стеснялся, краснел, у него потел лоб и виски, но глаза блестели от счастья, когда он ловил взгляды Маргариты. Она,  в своем белоснежном халате, прижалась к его плечу. А он все продолжал краснеть: стали красными лицо, покрытое веснушками, уши, шея. Будто не был ни разу в жизни женат и не знал никогда других женщин.

– Вот и нашла свое счастье наша Марга! Настоящий жених! – сказала одна женщина.

– Катает ее утром и вечером! – отозвалась другая.

– Это мечта каждой из нас, всем нам хотелось бы иметь такого извозчика!

После вечеринки Маргарита предложила познакомить его со своей сестрой Аделиной, женщиной его возраста,  не менее очаровательной, с такой же длинной, но не настолько густой косой.

Сестра ждала их с шампанским и вкусным ужином. Только тут он разгадал сюрприз – на самом деле день рождения был не только у коллеги Маргариты, но и у Аделины. Сразу понял, что сестра моралистка, воспитана по-пуритански, ибо с порога глянула на них  подозрительно, говоря:

–  Смотрите! Если узнает Иссая, мою сестру никто не сможет спасти!..

Вечер был счастливым для обоих. Маргарита была в хорошем настроении, чувствовала себя раскованнее, чем обычно. Когда подъезжали к ее троллейбусной остановке, она вдруг погладила нежно его по плечу, сказав своим сладким голосом:

– Вы совсем негостеприимный, милый извозчик!

– Почему? – удивился Санду.

– Совершаете погрешность за погрешностью своим неестественным поведением.

– В чем же я провинился, моя прекрасная леди?

– Вы ни разу не предложили посетить вашу берлогу, так как это делают влюбленные мужчины…

Санду догадался, что наступил его звездный час. С легкостью и выработанным годами умением, водил автомобиль по довольно узким улочкам, и вскоре машина въехала в старый двор с не более молодыми чирешневыми деревьями. Квартира Санду удивила Маргариту своей чистотой и порядком, царившим в двух комнатах. Только на кухне чувствовалось долгое отсутствие женских рук. Она, не стесняясь, засучила рукава, навела порядок на кухне, и, наконец, произнесла весело, со своим обычным выражением лица девчонки-сорванца:

– С сегодняшнего дня обязуюсь быть министром культуры вашей берлоги, господин Санду!.. Милый мой  извозчик!..

* * *

Самыми мучительными были выходные дни, когда Маргарита должны была находиться в своей семье. В обычные же дни они встречались во время обеденного перерыва. Санду всегда ждал ее с вкусным обедом, он научился хорошо готовить сам, так как давно уже жил один. Она прибегала, запыхавшись, стараясь меньше попадаться на глаза соседям,  и с нетерпением  бросалась в его объятия. Но от тети Веры, доброй, но болезненной женщины, коротавшей свои дни на лавочке возле подъезда дома Санду, мало кому удавалось спрятаться. Маргарита стала с ней здороваться, интересоваться ее болезнями и они подружились.

– Молода она для тебя, мальчик мой, – сказала ему однажды старуха. – И слишком хороша! Ни один мужчина не проходит безразлично мимо Маргариты… Сосед  со своего замка всегда засматривается на нее. Иногда на корточках выглядывает из-за штор, когда вы появляетесь во дворе…

Санду застеснялся, одновременно чувствуя себя польщенным. Эта пожилая женщина ни разу не позволила себе говорить что-то подобное ни об одной из женщин, которых он приводил раньше.

Вскоре Санду и Маргарита стали встречаться и вечерами. Они любили друг друга страстно, после бурных встреч с трудом удавалось добираться вовремя до станции, откуда Маргарита должна была ехать до Колоницы. По утрам, ожидая ее, наблюдал за лицами старух, продающих жареные семечки. Однажды, когда он хотел купить семечки, одна из них с  завязанным сзади шерстяным платком, сделала ему комплимент:

– Она ​​очень красивая, но слишком много мужчин приударяют за ней… И она бесстрашная. Когда вас нет по утрам, она садится в любой автомобиль… Берегитесь, так недалеко и до беды …

Он не обратил внимания на слова старушки. Против большой и яркой любви испокон веков злословят завистники, подумал он. Маргарита вновь и вновь покоряла его чистейшей искренностью. Так прошли зима, весна…

Наступило лето. Маргарита предложила поехать на море втроем: он, она и ее сестра Аделина. Отдохнули по-царски на „Вилле Эминеску» в Румынии. Аделина примирилась с мыслью, что сестра находится под защитой истинного джентльмена: галантного, обходительного, с автомобилем и при деньгах… Они вернулись в город загорелые, полные впечатлений, продолжая строить свой сказочный замок. Теперь уже виделись почти каждый день, так как Маргарита все чаще прибегала к его помощи: то надо было подбросить ее в хозяйственный магазин, где продавались стройматериалы, то к мастеру, который должен был отштукатурить ее дом, и он изо всех сил  старался удовлетворять любое ее желание. У него начались проблемы на работе, но его начальник был понимающим человеком  и часто входил в его положение. Однажды она попросила отвезти ее мать из больницы   домой в  деревню на берегу Рэута. С задумчивой старухой со старой шалью на плечах молча ехали около часа. На прощание она сказала:

–  Вы хороший человек, но связались с замужней женщиной. Если поломаете ей жизнь, я вас обоих оставлю без волос на голове! Не смотрите, что я старая! В ярости во мне столько злобы, что ни один прокурор не спасет!..

 

Санду остался ошеломленным. В последнее время  и без этих слов его мучала тревога, когда вспоминал, что у Маргариты, кроме счастливых совместных моментов, есть своя жизнь, семья, дети.

– Давай кнут, держи кнут! – увещевала она его словами из песни, если он пытался узнать, что она будут делать, оказавшись втроем лицом к лицу с ее мужем. – И у нас есть право на счастье, Санду. На маленькое счастье, даже если крадем его. Такова молодость, не безупречна она… Если бы не ты, твоя помощь, мои глаза не высыхали бы от слез…

Ее проблемы, связанные со строительством дома, стали и его проблемами. Возил ее по различным торговым точкам, чтобы приобретать все необходимое для дома. Когда должна была расплачиваться за покупки, Маргарита, будто смущаясь, доставала деньги, чтобы через некоторое время сказать, как будто оправдываясь:

– Деньги зарабатываются трудом. И со страхом иногда… Где царствует интерес денег, там недалеко и  до преступления…

– И сколько будешь так работать, как пчелка, дорогая моя?

– Ничего! Я не забываю и о душе, – превращала она все в шутку. – Давай, ямщик, гони фаэтон к дворцу  нашего счастья! Ведь только там ждет меня кресло министра культуры!

Этот вызов опять приводил их в дом Санду, где хотя бы на несколько мгновений они  погружались в бездну страстей, забыв о потрясениях дня прошедшего…

 

* * *

Летом следующего года они снова втроем с ее сестрой Аделиной отдыхали две недели на Слэникских источниках. Сестра предпочитала вязать свитера из ангорской шерсти, беседуя с женщинами, приехавшими на отдых. Прохладными вечерами Санду и Маргарите нравилось бродить по лесистых холмах, до поздней ночи считать звезды на небе, гулять по тропинкам, полным очарования и тайн. Они любили коттедж, в котором их поселили. Здесь никто им не мешал наслаждаться своей любовью. Было тихо и спокойно, в отличие от города, где на каждом шагу можно услышать ругающихся людей, где средь бела дня можно встретить пьяных. Остерегайтесь глаза мира суетного рядом с цветущими магнолиями! Они решались  купаться голышом в пенистой воде ручья, берущего начало в верхней части горы. Через несколько дней их кожа  стала шоколадного цвета. Мир этих двоих был изолирован в пространстве, что не зависело ни от кого-либо, только от Бога. Сестра Аделина познакомилась с интересной собеседницей и не была им в тягость.

Маргарита  часто расплетала свои вьющиеся волосы, купаясь в водах Слэники и привлекая взгляды всех  отдыхающих. Она улыбалась и веселилась вместе с Санду, если какой-то иностранный турист приближался и пытался снять ее на камеру. Ее не интересовало чье-либо мнение, она не боялась ничьих глаз… Натянет быстро  платье на себе и как всегда придумает что-то, резвясь как ребенок. В гостиничном номере раздевалась догола и импровизировала танцы с элементами стриптиза, увиденные вечерами в местных барах. Такие движения выделывала  перед зеркалом, что  Санду все  больше и больше возбуждался. И она, то веселая, то  грустная, говорила с нежностью:

– Как жаль, что счастье скоро закончится, и я снова вернусь к своим старым заботам. – И, бросившись, как львица на кровать, начинала его ласкать, приговаривая: «Бери кнут, ямщик, и вези меня в ночь…”. Вернувшись из поездки, у Санду накопилось много забот на работе и они не виделись неделю. Случайно встретил ее в воскресенье в одном из городских парков. Маргарита держала за руки мальчика и девочку помладше. Муж  шел за ними, тонкий высокий мужчина, с начинающей лысеть макушкой. Заметив его, она прошла как проходила бы  мимо незнакомца, сохраняя серьезное выражение лица и безразличие. Отдаляясь, Санду долго смотрел им вслед, невыдавая себя ничем. Они были хорошей парой. Маргарита, казалось, держала своего мужа на расстоянии. Он пытался что-то сказать ей, а она как будто не слышала его, будучи совершенно озабочена детьми, которые шли спокойно за руку с родителями. Случайно, она поймала его взгляды и незаметно для мужа бросила на него обеспокоенный взгляд, в котором чувствовалась опасность, давая ему понять, что он должен  исчезнуть оттуда…

– Семья – это святое дело, дорогой мой! – попыталась она упрекнуть его, когда они встретились на следующий день. – Наша любовь только генератор, стимул для  того, чтобы семья стала еще крепче. Давай договоримся: если случайно встретишь меня с семьей, держись от меня и от моей семьи как можно дальше… А когда тебе меня не хватает, и ты очень скучаешь по мне – пожалуйста! – И она достала из сумочки фотографию в рамке. С того дня Маргарита постоянно смотрела на него с прикроватной тумбочки  рядом с широким окном спальни, где  они вдвоем проводили столько чудесных мгновений.

* * *

После этой встречи Санду решил проверить, если действительно искренна и прочна их любовь. Он решил исчезнуть. Уехал, не предупредив ее, в командировку в портовый город. Почти месяц наводил страх своими ревизионными рейдами среди экономических агентов. Раскрыл много уклонений от уплаты налогов, давая следственным органам возможность производить массовые аресты среди высокопоставленных чиновников. О его служебных подвигах сообщалось в средствах массовой информации. Маргарита узнала об этом к концу месяца, сидя как-то вечером с семьей у телевизора. Она опять с горечью подумала, что там, где бал правят деньги, последствия могут быть непредсказуемыми. Дикая тоска стала сжигать ее сердце и не хватало терпения дождаться встречи с ним, упрекнуть его в исчезновении, снова быть счастливой. Встретившись вновь через полтора месяца, исцеловала его всего, а после того как страсти улеглись, она промолвила с грустью:

– Я не знаю, если ты поступил хорошо. Государство не так уж много и выиграло, а что же с осужденными?.. Тебя радует, что они находятся в тюрьме? Ты понимаешь, люди мстительны, и ты не защищен никем. Ты  ведь знаешь, что мы живем в  коррумпированном, преступном обществе… А если знаешь, что же со мной делать будешь?

– Я уже победил страх, – спокойно и смело сказал Санду. – Вчера вечером, со двора  моего богатого соседа, кто-то бросил в мое окно камень. Это меня не напугало, я не вызвал полицию. Нет смысла! Полиция давно куплена с потрохами этим  преступным миром… Чего захочет Бог, то и случится со мной.

Расставание опять их сблизило. Теперь их встречи стали более частыми. И только тогда, когда Маргарита собиралась домой, Санду чувствовал себя брошенным и покинутым. Лишь совместные прогулки с сыном на выходные заставляли его забывать об  отсутствии любимой женщины. „Эти женщины! Они всегда создавали мне только  проблемы,  думал он, начиная разочаровываться в этой связи. Маргарита любит свою семью, а я для нее лишь удобное постоянное пристанище. Всего лишь любовник, как и многие другие. После любой поэзии наступает проза жизни. Любовница, какой бы она страстной ни была, если тебя ничего не связывает с ней, в конце концов, не что иное,  как обыкновенная  женщина… Маргарита – это что-то другое. Или, может быть, она более натренированная, чем я? Она знает, как вовремя обуздать свои эмоции? Нет, пора закончить с этим приключением. Роман между одиноким мужчиной и замужней женщиной не может длиться вечно…”

Он улыбнулся мысли вернуться домой, к родителям, чтобы пожить в родительском доме. Может быть, там встретит доброе сердце, создаст семью и забудет о муках, укравших его покой. И это сможет стереть все следы  его прошлого, и он начнет все с самого начала. Он думал, что, может быть, расставание и отдаленность от знакомых тебе людей, послужат хорошим поводом для забвения. Нашел в старом справочнике телефон одной  из женщин, которых он любил когда-то. Неделю избегал встреч с Маргаритой, вернувшись к давно забытым ласкам. Но и это возвращение в былое не принесло ему ничего, кроме раскаяния и отвращения. Спал рядом с другой женщиной, а его мысли были только о ней. Час любви с Маргаритой заменяли ему все удовольствия, пережитые с остальными другими женщинами за всю его жизнь. В конце концов он решил согласиться на страдание рядом с ней…

Когда она подошла, ветер, цветы, солнце больше не означали для него ничего. Мира вокруг себя не замечал вовсе. Для него существовала лишь она, с ее красивым лицом и длинной косой. И жажда видеть ее сегодня, завтра, послезавтра, овладела им навсегда. С каждой мыслью о расставании с ней, волны любви и нежности захлестывали его вновь и вновь. Он ее чувствовал лучше, чем чувствовал самого себя, и хотел ее, хотел, хотел… Она хорошо одевалась, следила за собой, а ему всегда нравились ухоженные женщины. Он гордился тем, что ни один мужчина не проходил мимо них, не обращая на нее внимания. Иногда это счастье, вонзившись как нож в сердце, не позволяет тебе умереть, но водит  тебя с болью по миру, чтобы ты сам удивлялся силы жизни твоего тела. Однажды, гуляя в сумерках по узкой улице города, рядом с ними остановился роскошный джип, в окне  которого застрял бритоголовый верзила с толстой золотой цепью на шее, дорогими часами на волосатой руке и крикнул:

– Не продаешь красавицу, государь? – Санду нравилось, что все мужчины восхищались красотой Маргариты, замечая это даже за темными стеклами машин. Но почувствовал себя обманутым, когда коллега по работе, как-то увидев ее, ожидавшую Санду на улице, бросил ему вдогонку:

– Эту красивую косу я уже где-то видел… Она каталась на правительственной машине. Красавица и, наверное,  такая сладкая!..

Эта фраза догнала его и больно кольнула своим вторым смыслом, и, может быть, впервые в его сердце вспыхнул огонь ревности. Решил съездить с Маргаритой в Стэникский лес на охоту. Она как будто ждала этого  предложения, потому что обняла его с нежностью и по-детски приказала:

– В дорогу, извозчик!..

В домике из белого кирпича, с мансардой, они провели бурную ночь, а перед камином, отдыхая от необузданных ласк, слушали бспокойный шепот старых деревьев. Ветер бросал в окна мелкие капли дождя и желтые листья. Вдвоем у огня ели жареное мясо, запивая малиновым вином и, казалось, что любовь между ними безгранична. Санду все пытался завести разговор, который давно все откладывал.

– Думаешь, такая идиллия между замужней женщиной и холостым мужчиной может длиться вечно?

– Дорогой мой извозчик! Будь умницей. Через неделю поедем вдвоем в Брашов. Ты счастлив, что баллада нашей любви продолжается под взором влюбленных святых?

– Обиделась, когда я попытался расстаться с тобой? – не мог он успокоиться.

– Если бы ты это задумал всерьез, я бы тебя все равно достала. Не забывай, что я министр культуры!.. И, после паузы, задумавшись, прошептала ему нежным голосом:

– Ты моя последняя надежда… Придет день, когда я тебе многое расскажу, о чем ты даже не догадываешься.

– А почему не сейчас?

– Храню я тайну, невероятную, для тебя. Неужели ты такой любопытный?

– Как бы хотелось, чтобы ты всегда скучала по мне, – сказал он, пряча свое лицо в ее густые приятно пахнувшие волосы.

– Тогда в дорогу, извозчик!..

Хотя на работе был напряженный график, начальник подписал его заявление на двухнедельный отпуск. В Синайе гуляли по горным тропам, катались на лыжах. Маргарита решила научиться водить машину. Ей нравилось находиться за рулем, следя за Санду в зеркальце. В этот раз они отдыхали только вдвоем, наслаждаясь своими ласками и  безбрежной любовью…

Незадолго до возвращения, Санду позвонил своему брату, которому не успел сообщить, куда уезжает на две недели, и узнал, что его сын погиб в дорожном происшествии. Они сразу же поехали домой. «Жизнь непредсказуема, – думал Санду, – давя на педали. – Когда так хочется жить, вторгается боль и трагедия…». Дорога обратно была тяжела и грустна. Убитый страшным известием, он еле сдерживал слезы. Маргарита устала его утешать. Расставшись, каждый пошел своей дорогой…

* * *

После Синайи, семейная жизнь Маргариты приняла неожиданный оборот. Муж, который всегда сохранял спокойствие, не интересуясь особо, как она зарабатывает деньги в городе, встретил ее угрюмым и капризным. Не  разговаривал с ней, часто стоял в задумчивости у окна, теребя свою бороду, оставаясь безучастным ко всему. До его ушей дошло множество слухов о ее приключениях, но он не считал нужным спрашивать у нее правда ли это. И  на работе ее ожидал сюрприз. Начальник фармацевтического отдела продавал много препаратов из гуманитарной помощи через торговую сеть и сейчас носился как вихрь, ожидая от нее утром и вечером отчеты, подписи на бухгалтерских документах. Вмешался в это дело генпрокурор и ей приходилось несладко. Главного врача  постоянно  вызывали на допросы, и в один прекрасный день он злобно прорычал:

– Вы могли изменять мужу хоть с кем, но не с налоговым инспектором! Ваш любовник – это бомба замедленного действия! Вы настолько глупы?!

Маргарита сначала удивилась – пока она не знает, откуда шефу известно про ее отношения с Санду. Но очень быстро поняла: с тех пор, как окончила бухгалтерские курсы и, кроме работы в стоматологической поликлинике, стала предоставлять свои услуги фармацевтической компании, узрела четкую нить ожесточенной борьбы  между налоговиками и теневым бизнесом. В большинстве случаев, поединок заканчивается кругленькой суммой  в карман налоговика, но, очевидно, она в 10–15 раз меньше, чем возможный штраф. Санду подозревал, что в бизнес с препаратами замешан и его сосед-мафиози со своими темными окнами, но он не мог знать, что тут   впутана  и Маргарита. Что до нее, то женщина поняла, что самый дорогой мужчина в мире нарушил правила игры в  мире акул теневого бизнеса. А что она делает тут? И была в ужасе, когда поняла, что она может быть винтиком мести. „Господи, что мне делать? Что будет дальше?»

Она была сама не своя. Первая к кому побежала за утешением была ее сестра Аделина. Слушая ее, та безразлично бросила, будто с презрением:

– Ты взрослая, и должна нести ответственность за то, что делаешь.

– Санду не имеет никакого отношения к раскрытию финансовых преступлений моих боссов. Каждый хочет больше денег. Шеф отхватил львиную долю, я едва покрыла расходы на дом.

– Знают они, как и кому отомстить, не беспокойся на этот счет, – сказала Аделина. – Попытайся сделать вид, что не замечаешь ничего, живи, как жила. Но… пусть Санду исчезнет из твоей жизни. Это будет лучше и для тебя, и для него.

Захотелось отступить, но не было куда, – главный врач уже не обеспечивал ее безопасность, сам же продолжая оставаться в  тени высокопоставленных людей. Теперь не могла понять, как выпутаться: все документы были  изъяты. Начала пренебрегать заботами семьи, детей. Муж оставался в том же оцепенении, и не осмеливался  спросить, что за страх охватил ее.

– Как полюбила курорты, забыла совсем, что у тебя есть дом, дети! – как-то вечером обратился он к своей жене. Она не могла больше справиться со стрессом и зарыдала. Ее дрожащие руки то заплетали, то расплетали волосы. Ее ловкие пальцы с накрашенными в бордовый цвет ногтями погружались  в густые пряди волос,  напоминая рассыпанные бусинки, вперемежку с черными угольками. Когда успокоилась немного, сквозь рыдания, стала  сетовать:

– И мне нужен солнечный луч во всех тяготах, с которыми сталкиваемся… Не могу одна устоять перед всеми  трудностями.

– Не хорошо, когда пытаешься обмануть свою судьбу. Не забывай, что у людей есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и языки, чтобы говорить…

Ей захотелось упасть перед ним на колени, признаться во всех грехах, но Иссая, словно читая ее намерения, отмахнулся, дав понять, что не нуждается в ей объяснениях и сказал:

– Ничего не происходит. Главное, чтобы были здоровы дети. Они будут судить нас, когда вырастут.

– Хочу попросить тебя кое о чем, – запинаясь, промолвила Маргарита в полночь.

– Просить, меня?

– Если что-то произойдет со мной, отдай детей Аделине, она их вырастит. Они для тебя будут в тягость, если решишь создать новую семью с другой женщиной…

– Что за глупости ты говоришь? Я сказал, что ничего не произошло. Забудем обо всем. Нет семьи без ссор и склок!

Она решила избежать встреч с Санду, хотя он звонил каждый час ей на работу. Ожидал ее на остановке  „Ребряну”, потрясенный от горя из-за потери сына, не понимая, что  с ним происходит и  почему скрывается от него Маргарита. Его захлестнула дикая волна ревности.  В те дни, когда не встречал ее, кровь  закипала в его жилах. Подъезжал несколько раз на машине к воротам ее дома, но не решался войти в чужой  двор. Следил с расстояния, как играют во дворе маленькие дети самой любимой на свете женщины и жалел  теперь, что это не его малыши.

 

* * *

Позвонила она в конце рабочего дня.

– Нервничаешь, наверняка, как дикий зверь? – попыталась она показаться ему расслабленной. – Жди меня в своей хижине с холодным шампанским и горячим шашлыком!

– Ищу и жду тебя вечность…

– Выйди на улицу, но жди не на обычном месте, а на привокзальной площади. Так надо…

– Вылетаю к тебе!

После двух недель разлуки Маргарита казалась еще красивее и соблазнительнее, и он со всеми пережитыми за это время несчастьями был готов, если бы она предложила, не задумываясь отдать свою жизнь за нее. Забыв  о трауре, включил песню Марии Тэнасе.

– Люби меня, – прошептала она шаловливо и начала подпевать великой певице:

„Только сердце наше не каменное,

Не забывает оно и не прощает…”

– Все наши встречи приносят тебе неприятности? – и сердце его задрожало при мысли, чтоб Маргарита может принять его  слова всерьез.

– Гупости говоришь, ямщик! Гони лошадей к замку  нашего разврата. Хотя, когда-нибудь, когда пресыщусь  тобой, я оставлю тебя.

Они любили друг друга яростно, страстно, сливая в единый пульс два сердца, ясное небо со звездами, что охраняли их  через широкое окно с фиолетовыми шторами, вспоминая ночь в доме лесничего из Стэники. Когда  настал час расставания, Маргарита сладко поцеловала его долгим поцелуем, а потом вдруг сняла свой золотой крестик  и надела ему на шею.

– Не отказывай мне. Носи его всегда и знай: без тебя моя жизнь не имеет смысла, извозчик! Никогда не спрашивала: тебя не обижает это прозвище?

– Это меня забавляет!

– Но у меня есть просьба.

– Люблю твой бархатный голос во время высших просьб!

– Хочу, чтобы ты не подвозил меня до остановки „Ребряну”, но оставил поблизости, между высокими домами. Он остановил автомобиль в непосредственной близости от конечной станции. Маргарита вышла, будто  крадучись; он провожал ее влюбленным взглядом через зеркало заднего вида, боясь потерять ее среди теней деревьев. Она отдалялась элегантными мелкими шагами, в своем красном пальто. Он закрыл глаза, улыбнулся облику любимой  женщины, сохранившемуся в его воображении,  и которая сейчас счастливой уходила от него. После прожитых сладких мгновений с самой лучшей женщиной на свете, ему захотелось к кому-нибудь зайти в гости. И так как час  был непоздний, решил зайти к брату. Золовка только вытащила плацынды из печи. Поужинали, пропустив по стопочке, и он попрощался с ними. По дороге навестил двоюродного брата Николая, вернувшегося из длительной командировки. К полуночи был у себя дома, где сохранился теплый, приятный запах Маргариты.

– Какая же она удивительная женщина! – воскликнула, увидев его на площадке, тетя Вера с восхищением. – Сосед из своего замка всегда следит за ней в подзорную трубу. Да хранит тебя  Бог!

На следующий день пошел на работу пораньше. Помыл от грязи автомобиль, побывал на заседании у начальника и, зайдя в свой кабинет, услышал по телефону голос Аделины:

– Где вы были вчера вечером, хитрецы?

– Это имеет большое значение для вас? – посчитал он, что не обязан отчитываться ни перед кем.

– Марга не вернулась домой, ее муж  и дети везде ищут. Если она у тебя, сейчас же отправь ее домой,  а то будет беда.

– Вчера вечером мы расстались на станции ​​”Ребряну”. Больше я ничего не знаю.

– Не рассказывай мне сказки! Старые женщины, продающие семечки, сказали, что вчера вечером не видели твой автомобиль.

Последовала длинная пауза. Затем Аделина, примирительно, промолвила:

– Давайте искать. Может, не дай Бог, попала в какую-то больницу… Весь день искали по больницах, полицейским участкам, и все зря. Искали ее и на второй день, и на третий…

– Скажи, пожалуйста, правду, – все настойчивее допытывалась Аделина. – Я не хочу, чтобы ее муж узнал о ваших отношениях. Знаю, ты ее по-настоящему любишь. Может, спрятал ее в дом лесника и не позволяешь возвращаться в семью?

–  Будем продолжать искать ее повсюду, – предложил Санду, забеспокоясь еще сильнее; его борода покрылась капельками пота.

Сестра нашла в его спальне свитер Маргариты, который она забыла в тот вечер.  Прощаясь с ним, она заметила золотой крестик сестры на его красной и волосатой шее, и испуганно спросила:

– Почему это у тебя?

– Маргарита подарила.

– Говорила вам не раз, что ваше приключение добром не закончится! – И, заметив фотографию Маргариты, она с такой яростью бросила ее на пол, что куски рамы разлетелись во все стороны.

Со слезами на глазах он достал  дробовик и выбежал из дома, чтобы никогда не возвращаться больше сюда. … Три недели искали родственники Маргариту, начиная уже отчаиваться. Тогда они объявили в прокуратуру. В заявлении подозреваемым в ее исчезновении  указывался Санду Аиленей. Последний в тот злосчастный вечер ее видел только он.

 

***

–  Признайся, где твоя зазноба, – прижал его к стенке следователь, очень толстый мужчина небольшого роста, с черными усами, который держал в зубах кубинскую сигару и который в первую очередь надел на него наручники. – У нас есть информация, что вы были последним, кто видел ее живой. Помогите нам, как-то разрешить загадку. Вы  ведь  любите ее.

– Если бы я знал, где она, – вздохнул Санду, – я бы без промедления привез бы ее… в свадебном платье.

– Так, значит, –  сказал сдедователь, глядя на него проницательным взглядом сквозь серую дымку дыма. – Распишитесь здесь. – Он расстегнул наручники и Санду впервые в жизни подписал протокол, составленный на него.

–  Идите и подумайте хорошенько, – сказал ему следователь, восхищаясь красотой женщины, смотрящей на него  с фотографии. – И не забывайте: если услышите что-нибудь о ней, сообщите нам немедленно, в любое время суток.

Находясь под подозрением, его все стали избегать. А он проживал напряженные дни – сгорал от тоски по ней, хотел услышать ее голос, ее веселые шутки, и не мог избавиться от мысли, что в ее исчезновении могут обвинить только его.

После беседы со следователем, он продолжал чувствовать на руках холодные железные кандалы. Подавленный тяжелыми мыслями, он случайно сбил бордюр своим „Рено». Ремонтировал машину целый день и из-за нехватки денег не закрасил подправленное крыло. И вновь начал поиски своей любви, но тщетно. Ночью, когда возвращался домой, долго смотрел на те две фотографии – сына и Маргариты, дежуря часами у телефона в надежде, что, может быть, телефон зазвенит и он наконец услышит бархатный голос, полный очарования: «Привет,  ямщик!».

* * *

Он был вызван еще раз к следователю, который задавал те же вопросы, но, не сумев узнать ничего, провел  его через порог, будто прося прощения за беспокойство и глубоко затягиваясь сигаретой, сказал приглушенным голосом:

– Родственники, значит, бомбардируют нас жалобами, прося вашего ареста. Они полагают, что исчезновение Маргариты связано только с вашими отношениями. У нас нет выбора, мы должны проверить все.

Санду решил обратиться к колдунье, живущей на окраине Теленешт. Цыганка сказала ему, что Маргариту   удерживают три человека: двое мужчин и женщина, одетая в белом, которые пытают ее в комнате где-то у опушки леса, и никто не знает, удастся ли ей бежать из этого ада… Также гадалка сообщила, что и его ожидают большие трудности. Две женщины хотят его убить. И если он преодолеет все трудности,  будет жить долго, более 90 лет… А Маргарита, где она находится сейчас, кричит, прося о помощи, но избежать своей участи вряд ли ей удастся.    Санду искал ее в доме лесника в Стэнике, у родственников и знакомых, но каждый раз возвращался домой в отчаянии. Заковал себя в боль души своей. Те, кто знал его, не звонили ему. Лишь изредка анонимный голос угрожал из телефонной трубки, предупреждая, что ему не жить, если не найдется Маргарита.

* * *

К концу октября, два тракториста, закончившие пахоту на поле возле Иняски, остановились у колодца налить воду в радиатор. Ведра  не было. Они опустили свое ведро в глубину колодца, но оно ударилось о чем-то твердом. Один из них бросил вниз ком земли, думая, что вода высохла, но послышалось булькание. Второй достал небольшое зеркальце из кармана, поймал лучи солнца, и направил их  в глубину. В воде обнаружили плавающий черный предмет. Они притащили длинную ветку и  стали поднимать предмет  на поверхность. Было что-то тяжелое в мешке, но недалеко от кольца сруба, холщовый мешок порвался и с грохотом упал на дно. Трактористы опять направили лучи света в глубину колодца, и вздрогнули: из  разорваного мешка торчала нога человеческая.

Прибыв на место происшествия, полицейские спустились в колодец, перевязали мешок и вытащили его на поверхность на глазах у собранной толпы. В  мешке находилось разложившееся тело женщины без одежды, побритой налысо; на черепе спереди и сзади сохранились отпечатки ударов ломом с резьбой. Судебный эксперт после вскрытия установил, что все ее ребра были раздроблены, и он предположил  версию аварии. Из-за невозможности опознать тело, после снятия всех отпечатков и доказательств,  труп на несколько дней был доставлен в Оргеевский морг. В тот же вечер по республиканскому телевизионному каналу пресс-служба МВД сообщила, что  недалеко от Иняски было обнаружено тело женщины 20-22 лет со следами  насильственной смерти, с признаками изнасилования. Преступники инсценировали автомобильную аварию. Была показана и фотография разлагающегося трупа, который не был идентифицирован. Через несколько дней, труп был погребен под специальным номером на местном кладбище. Правоохранительные органы возбудили уголовное дело…

И началось непредвиденное. Обнаружилось, что в последние месяцы в  следственных органах не было ни одного случая обнаружения неопознанных трупов. Было извещено много людей, занимающих ответственные должности  в органах общественного порядка. Толстый следователь, раздраженный настойчивостью  родственников, вызвал Аделину и Иссая, продемонстрировал им зловещую видеозапись со страшными кадрами   жертвы, доставленной со дна колодца. После повторного показа, Аделина нашла некоторое сходство с Маргаритой.

– Потерпевшей только от 20 до 22 лет? – попытался прояснить Иссая.

– Выводы экспертов в таких случаях очень приблизительны, – признался следователь, не отпуская сигарету изо рта.

В тот же день, в Оргеевском морге прошла процедура идентификации и в присутствии родственников Аделина признали свою сестру по золотому зубу и  по маникюру, а ее муж признал родинки, сохранившиеся на левом бедре…

Как только жертва была обнаружена в колодце на краю Иняски, родного села Санду Аиленей, обвинение посчитало  подозрения родственников обоснованными. До вечера налоговый инспектор был арестован.

* * *

– Теперь ты все вспомнишь, каналья! – возмущался следователь, приковывая его злыми глазами и снова надев наручники на руки. История убийства нам уже известна. Значит, вы совершили убийство в доме.

– Бедная моя Маргарита, – испуганно шептали губы Санду.

– После того как вы раздели и побрили наголо жертву, чтобы никто не смог идентифицировать ее, вы положили труп в багажник автомобиля, увезли его на окраину своего родного села и бросили в колодец. Почему вы это сделали, ублюдок?

Санду не удалось вымолвить ни слова. Горький и давящий ком встал у него в горле, перехватывая дыхание. Ошеломленный, он смотрел на фотографии со стола следователя, наручники вырывали ему руки вместе с плечами, по небритому лицу потоками лился пот. Его то бросало в жар, то била дрожь.

– Ваша соседка, Вера Кирикэ, сказала нам, что в ночь исчезновения этой женщины, вы мыли багажник своей машины, а позже и покрасили … Чтобы смыть следы крови? Отвечайте, мерзавец!

Двое полицейских вошли в кабинет, схватили его под руки и толкнули в фургон, стоявший во дворе прокуратуры. Он успел поймать взгляды, полные злобы и проклятий, родственников Маргариты, которые причитали возле старого здания с печальными стенами и арочными окнами. Улышал голос, полный боли, кричавший что-то о Божьем суде:

– Убийца! Ты убил мать двоих детей, и нас оставил осиротевшими.

Как только впихнули его в тюремную камеру, передняя дверь открылась, и на Санду бросились двое верзил и начала бить его кулаками и ногами, будто мешок с соломой. Когда он пришел в себя, был вызван в дурно пахнущий кабинет, где его ожидал следователь с черными усами  и со своей обычной трубкой в зубах.

Он строго заметил работникам тюрьмы:

– Слишком вы уж постарались… Составьте, хоть как следует протокол. Где свидетели, что подозреваемый оказал сопротивление при задержании? – Потом обратился к згорбленному и окровавленному обвиняемому:

– Слушай, негодяй! Прямых доказательств у нас пока нет, значит, но знай, что мы не призваны копать картошку, а раскрывать преступления. Нет никаких сомнений, что убийство женщины твоих рук дело. Ты добровольно признаешься  во всем или мы поможем тебе написать, как все произошло?

– Не имею никакого отношения к этому убийству, – пролепетал Санду. – Не подвергайте меня пыткам зря…

– Он наглый педераст! – прогремел звучный голос сквозь тяжелые железные двери. – До завтрашнего утра  заставим его говорить стихами.

– Бедненький, он еще не знает, что за жизнь в наших тюрьмах, о которой не догадываются и министры, пока не попадают сюда, – размышлял вслух лейтенант с металлическими зубами.

Его опять сопроводили в камеру. Он, возвращаясь к действительности,  попытался понять, не покинула ли душа его бренное  тело.  Старался вспомнить, что случилось с ним за это короткое время, но его мысли, казалось, плавали хаотично в вязкой  грязи. Засохшая кровь застыла на губах, носу, одежде… Кругом было темно. Лишь тонкий луч света через щель тонкой металлической  двери проникал в эту бездну из коридора. Внезапно он услышал странные голоса, почувствовал, что кто-то грызет его пятки. Понял, что это крысы, прыгающие вокруг него. И в этой мутной реальности почудилось, что он услышал  хорошо известный и очень долгожданный,  горячо любимый голос: „Гони лошадей, ямщик!» Две крупных слезы  покатились на сгустки свернувшейся крови над губами. Узел в горле рос, пытаясь задушить его, остановить дыхание. Глубокий вопль вырвался из его измученного тела. Много времени прошло, пока он снова не был выведен на дневной свет кабинета, где теперь  его ожидал лейтенант с усталым лицом, сидевший за столом с чистым листом и ручкой перед собой.

– Напишете добровольно, где вы похоронили одежду, волосы Маргариты? Все, до мельчайшей подробности!

– Я бы тоже хотел знать, – прошептал Санду, съежившись от боли после недавнего избиения.

– Он хочет удовольствий! – послышался глухой голос из-за дверей камеры. – Посмотрите на его позу педераста.

– Закрой рот, мразь! –  прокричал лейтенант в ответ, снова обращаясь к Санду. – Спрашиваю в последний раз: признаешься в совершенном преступлении? – И, не дожидаясь ответа, он стал угрожать:

– Мы не подчиняемся никому. Сделаем тут все, что посчитаем нужным, только чтобы раскрыть  преступления!

– Поверьте, я не виноват.

– Отведите его к удовольствиям! – взревел вдруг выведенный из равновесия офицер.

Он вернулся в темную камеру. Едва начал приходить в себя, как ему послышалось, что мимо дверей камеры маленькими  шажками, хихикая, посеменили какие-то женщины. Приглушенный голос приказал им:

– Входите по одной в открытые камеры. Для отношений в вашем распоряжении лишь час. Когда вызову, сразу выходите в коридор.

Вскоре до ушей Санду, будто из влажных стен, доходили стоны удовольствия,  издаваемые подпольными проститутками… Они тайно были привезены тюремщиками из города, проникая в тюрьму через скрытую от глаз людских дверь, чтобы удовлетворять низменные инстинкты заключенных. Мужской голос  через час созвал их,  и все женщины легкого поведения покинули камеры, выскользнув на улицу, где их ждали  черные автомобили сутенеров.

–  Эй, Митру, собери зверей, которые купались в удовольствии и закрой их в  подвальную камеру. За четыре шлюхи бандиты заплатили всего лишь сто долларов.

– Мир за стеной умирает с голоду, а эти черти тут еще недовольны, что заработали за час всего сто долларов –  послышался возмущенный голос.

– Закрой пасть, гнида!

Возможно, у него были сломаны ребра, он не мог поворачиваться всем телом, и стоял на коленях. Крысы опять забегали по камере и, чтобы не стать жертвой грызунов, Санду ударил слегка в дверь, вызывая охранников.  Открылось окошко, и чей-то голос спросил сквозь икоту:

–  Чего желает ваш пупок? Время за полночь уже, – буркнул кто-то недовольным голосом.

– Крысы, – прошептал Санду.

– Я думал, что в этот поздний час ты желаешь исповедоваться, а тебе  захотелось оказаться в Версальском дворце.

–  Ему захотелось удовольствий! – хихикнул кто-то из соседней камеры.

– Может быть, настал его час, – улыбнулся охранник, звякнув ключами.

Послышалось, как открылась металлическая дверь, затем кто-то тихо пошел по коридору.

Кто-то подходил к его двери. И снова голос офицера, который предупреждал:

– Только без жертв, каплуны! Хотите любви? Гоните деньги!

–  Сто! –  объявляет приглушенный голос. –  Заходи и сделай из него петушка,  мразь!

Задвижка двери упала, и на Санду набросились  два мужика, которые схватили его и начали снимать с него брюки, вызывая мучительные боли. Когда надзиратель закрыл за собой дверь, в камере опустилась кромешная тьма, и испуганные крысы исчезли в своих норах. Тут же один из заключенных с жестокостью схватил его за уши, склонив его голову к животу, и стал крепко держать Санду в такой позе. Другой, снимая свои брюки, обнял его со спины обеими руками за талию, впиваясь своими грязными ногтями в живот… Потом, когда первый тип после бурных телодвижений, сопровождающихся криками экстаза, закончил свое грязное дело, пришла очередь другого… Почти в бессознательном  состоянии Санду упал  на холодный бетонный пол…

– Через девять месяцев, этот лопоухий дуралей должен родить! –  послышался веселый голос довольного собой человека,  который приказывал своим подчиненным:

– Заботьтесь, чтобы его не разорвали крысы! Если у вас есть доллары еще на один сеанс – этот петух в вашем распоряжении!

Снова и снова открывалась дверь его камеры, потом появилась человеческая тень, которая вдруг бросила на его истерзанное тело ведро хлорированной  воды для дезинфекции… До рассвета  несколько раз терял сознание и не помнил, что случилось с ним. Пришел в себя только когда очутился перед толстым следователем, курившего  свою трубку,  и со злостью спрашивая у него:

– Как вы отдохнули этой ночью?

– Я ни в чем не виноват, – еле шевеля губами, прошептал Санду. Слезы текли по его лицу против его воли. –  Ради Христа, поверьте мне, ищите настоящих убийц.

– Тут все становятся верующими, праведными, – все больше раздражался следователь. – Но кто тогда совершает  столько преступлений? Мы стали преступным обществом! Люди боятся, а нас все подозревают, что мы пытаем  людей и прячем их в тюрьмы. – Потом он устало добавил, – Значит, я обыскал ваш дом, ваш автомобиль, но не  обнаружил никаких доказательств вашего соучастия в убийстве. И не обнаружил я доказательства преступления только потому, что вы поработали очень хорошо. Вам удалось   заметать все следы, как опытному детективу. Но это преступление ваших рук дело.

После этого разговора Санду подвергся медицинской экспертизе. Тюремный врач смазал ему раны йодом, а когда он пожаловался, что у него болят ребра, врач вытащил таблетку анальгина, разделил ее пополам и сказал:  «Половина для ребер, а другая – для аппетита». В тот же день его посетил адвокат, который помог ему написать жалобу на имя Генерального прокурора о пытках, к которому он был подвергнут, и заверил, что он будет защищать его с большим интересом, потому что считает его невиновным.

На прощание он передал привет от брата и родителей, и веточку освященного в церкви базилика.

– Помолись Богу, – сказал ему адвокат. – Иногда даже мы не можем ничего сделать с такими зверями. Государство становится преступным, Санду! Кому-то, наверху, подходит хаос.

Адвокат помог ему написать прошение и на пересмотр дела в суде, покинув его на несколько дней и надеясь, что он будет освобожден под подписку о невыезде. К вечеру он был перемещен в другую камеру, с кроватями в два этажа. Ему сделали укол, и его боль немного утихла. Его сокамерник был завсегдатаем тюрем, весь в татуировках, изъяснившийся на блатном жаргоне. Этот тип не дал ему закрыть глаз два дня и две ночи подряд, все спрашивая у него, если не видит кошмары об убийстве той шлюхи. Потом, на смену этому, пришел другой,  обеспокоенный тем же любопытством: где он ее убил, как постриг, как и где раздел ее и где спрятал одежду,  волосы. Откуда взял кубинский мешок, который сейчас редкость тут у нас… Почти не сомкнул глаз и в последующие дни.

По настоянию адвоката суд рассмотрел легитимность ордера на арест и в присутствии прокурора объявил его незаконным. К откровенной неудовлетворенности родственников Маргариты, Санду Аиленей был выпущен из-под стражи.

–  Как ты посмел защищать преступника?! –  бросились родственники, дежурившие у здания суда, на адвоката. – Убийца матери с двумя детьми …

Их гнев разбудил его из состояния полной прострации, в котором он находился. Санду обратился к близким Маргариты со словами: «Я любил ее, я готов умереть за нее. Но я ее не убивал».

– Ублюдок! –  провожали его гневными голосами собравшиеся.

– Молодец, – похлопал его по плечу  следователь. – Добился все-таки освобождения. Но чтоб ты знал, мальчик мой, через год, через два, все равно расскроем твое преступление, и тогда я сам буду просить самого сурового наказания … Кровь человека никогда не стереть из сознания убийцы!

* * *

Вернулся он домой, сбитый с толку, равнодушный ко всему. Не обратил внимания на тетю Веру, которая встретила его полными сострадания глазами. Не услышал, и когда она спросила, не нужна ли ее помощь… Уже не так болели переломанные ребра, затянулись раны от побоев. Ужасно болела только душа. На него навалился пустой, безнадежный, бессмысленный промежуток времени. Но  изредка, вторя глухому эху, всплывала в его памяти, уничтожая его, картина издевательств, которым подвергли его те два гомосексуалиста. Не мог избавиться от этого чувства и через несколько дней, когда прокурор объявил ему и родственникам Маргариты, что дело, возбужденное против Санду Аиленей, закрыто за отсутствием доказательств.

… Тот день для него был проклятым. Родственники продолжали обвинять его в  убийстве Маргариты, обещая, что покончат с ним сами, если правосудие коррумпированно и от него не дождешься правды. Он пригнал  машину из гаража, занял деньги у тети Веры и мысленно прошел все дороги, по которым когда-то бродили с самой любимой женщиной в его жизни. Купил венок из живых красных цветов и поехал на кладбище, где с трудом нашел могилу Маргариты. Надел венок на дубовый крест, посмотрел, как развевается на ветру лента, с простой надписью: „Самой любимой женщине, от извозчика” и сидел одиноко там, в верхней части холма, в окружении свежих могил, пока не появились первые звезды, и из-за  тяжелых облаков не показалась луна…

Когда вернулся домой, начался дождь и над широким окном потекли ручьем небесные слезы. С подоконника, безразличные, но спокойные, продолжали смотреть на него две фотографии, одна с образом полным наслаждения Маргариты  и другая с хрупким образом сына. Открыл все двери дома и влажный ветер начал играть шторами. Потом снял со стены ружье, зарядил его двумя патронами, засунул дуло ружья в рот и нажал одновременно на оба  курка…

Самые неожиданные чудеса могут случиться в человеческой судьбе, когда он пытается покончить с собою. Фатальный момент той ночи для Санду Аиленей поразителен. Нажав на оба курка, оружие не выстрелило. Вдруг он очутился в положении солдата, в момент передышки  на жестокой войне, утомительной и нескончаемой. На пустынной улице послышался лай собак. Ветер ревел раздраженно в окне, шторы тряслись в волнах, перевернув  бутылку и стакан, и разбив их при ударе о пол. Он таращил глаза, предчувствуя, что не видит ничего вокруг себя.  Его челюсти лязгали, а ослабленные руки выронили ружье. Два оглушительных выстрела последовали один за другим, пули засвистели сквозь стены дома. Одно лишь мгновение отделяло его от перехода в вечность. В его голове просочилось несколько хаотичных тяжелых мыслей, пока услышал грохот тяжелой техники,  медленно передвигающейся по мокрому шоссе за окном. Он сжал кулаки, закрыл окно, толкнул ногой ружье, и оно скатилось куда-то под диван. Все его существо ликовало. Внутренний голос кричал, разрывая его грудь: „Я жив… Я живу! Не умер… И я должен жить!!!”

До полудня вызвал мастеров и установил тяжелую железную дверь, поменял все замки, перетащил мебель из одной комнаты в другую, повесил черные шторы, чтобы в комнатах был полумрак. Когда мастера ушли, он долго лежал на диване, всматриваясь в потолок и размышляя о том, что он… бессмертен, что, поскольку удалось обмануть смерть, он будет жить вечно. Язвительная улыбка со зловещим оттенком появилась на его влажных дрожащих губах. Он поставил зеркало перед собой, достал из холодильника две бутылки шампанского и стал пить непрерывно, чокаясь сам с собой и отчетливо шепча: „Будь здоров, извозчик! Здоровья и долгих лет тебе!» Незаметно для него ночь исчезала со всеми своими тайнами. К рассвету усталость одолела его, и он заснул глубоким тяжелым сном.

Проспал он сутки напролет. В голове все время слышался гул танков, лай собак, смех женщин; двое несчастных детей отчаянно звали на помощь свою маму… Посыпаясь, его синие губы победоносно продолжали шептать: „Я живу! Я должен жить! И никому не позволю больше издеваться надо мной…”. Его глаза злобно прищурились, и он решил, что будет ожесточенно сражаться со всеми теми, кто пытается обвинить его в том, что он убийца Маргариты. Хотя с нее начались многие бедсы в его жизни… Да, да, да, именно с  нее.  И если ее уже нет, неужели он обречен прожить всю свою жизнь в муках,  в постоянных переживаниях? Жизнь уникальна и не бесконечна. Один живет на этом свете, другой уходит на тот, другой свет. И так происходит  испокон веку!

Вдруг он окинул взглядом свою комнату, схватил фотографию любимой женщины, продержал ее некоторое время у сердца, что пульсировало, как сумасшедшее, потом бросил сердито фотографию на пол и стекло рамы, превратившись во множество осколков,  разлетелось во все стороны. Он, двигаясь как в тумане, собрал щеткой разбившееся стекло, положил осколки в ​​целлофановый пакет и бросил его в мусорное ведро.  Потом собрал в кучу какие-то бумаги и сжег дотла, превратив все в пепел…

Он должен был избавиться как можно быстрее от мучений. Слишком сильно они жалили его душу, просящую спасения от бед, свалившихся на него. Неуклюжими движениями он попробовал размяться. Стал размахивать  головой, как норовистый конь и, казалось, сбросил тяжелое, как свинец, бремя с плеч. Потом при свете восковой свечи принял ванну. Как когда-то привык расслабляться, стал смотреть холодными немигающими глазами на пламя свечи. После вытер свое тело грубым полотенцем, одел длинный халат, погладил брюки, рубашки. К обеду, после многих, многих дней, аккуратно одетый, как жених пошел в город. На своей машине, салон которой, казалось, пропах запахом крови, поехал в сторону дома, где жила супруга бывшего чиновника. Он давно ее не видел. Наверное, и она соскучилась по нему. Перед свиданием, решил зайти в секретариат суда.

– Пришел за копией оправдательного приговора, – обратился он к секретарю суда, милой девчушке с кошачьими хитрыми глазками. Элегантно одетая барышня обернулась на его  глубокий вздох, будто немного огорчившись, и, сделав жест рукой, указала на дермантиновую дверь:

– Господин судья попросил зайти к нему… Он хочет переговорить с вами  и лично вручить вам оправдательный приговор.

– Это же не президентская награда, – буркнул Санду недовольным голосом. Тем не менее,  он отважился войти.

Стены кабинета с длинным глянцевым столом были высокими, с цветными обоями, создающие впечатление  утопающей в цветах равнины. Судья, человек с овальным лицом и спокойным взглядом, подождал пока  неуклюжий Санду подошел к нему. Поправляя воротник судейской мантии, блюститель закона жестом руки показал Санду стул, на который  он сел. Закончив подписывать бумаги со своего стола, он вдруг сказал: «Хочу посмотреть еще раз в ваши глаза. Бывают случаи, когда в официальные документы пишешь одно, а интуиция  тебе подсказывает совершенно другое. Прокурор пришел к выводу, что вы невиновны. Тем не менее, будет видно… Я хочу спросить вас, без протокола: в смерти Маргариты есть ваша вина или интуиция и меня обманывает? Расскажите, пожалуйста, правду. Все останется между нами… Может быть, и вам станет легче на душе. Слишком непонятен этот случай.

– Я тороплюсь на работу, – пробормотал Санду, полагая, что ему опять угрожают. – Не могу без работы. И  провокациям не буду поддаваться, но, чтоб вы знали, – и его взгляд опять стал хмурым, а на  его щеках  показались крупные капли пота, похожие на слезы, причитающей над покойником женщины, – сколько буду жить, буду искать преступника. Я, своими руками накажу убийцу Маргариты.

– Мне будет любопытно увидеть плоды ваших мучений.

Жена бывшего чиновника ждала его, готовая истощить оставшиеся у него последние силы. Он же не почувствовал никакого удовольствия…

 

** *

Через неделю после освобождения, Санду устроился на работу бухгалтером в  компании по поставке нефти. В коллективе работало много молодых выпускников Академии экономических наук. После работы предпочитал оставаться в офисе и решать кроссворды из газет, прочитанных им от корки до корки. Когда праздновались дни рождения сотрудников компании, он с удовольствием становился участников веселых розыгрышей. Узнав, что Санду разведен,  а это значит, свободен, дамы стали соблазнять его взглядами и поощрять его веселый нрав. Он всегда старался быть свежо выбритым, надушенным, аккуратно одетым, начал носить золотую цепочку и кольцо с зодиакальным знаком Козерога. Его лицо становилось более спокойным и тихим. Любовь к жизни запирала прочными замками двери, откуда в любой момент могли выйти наружу его былые проступки. Лишь изредка шальная мысль бередила в его памяти некоторые события, которые происходили когда-то. Но он тут же с яростью пытался вытолкнуть ее из головы. Санду подумал, что необходимо как можно быстрее похоронить прошлое и начинать смотреть в будущее с оптимизмом. Ему было за сорок. Тогда как душе его не было и 18. Он хотел встретить девушку, похожую на Маргариту, его самую любимую женщину, образ которой волей-неволей изредка появлялся перед его глазами, всегда спрашивая его сладким, приятным голосом: „Почему так   случилось, милый ямщик?”. Чувствуя ее реальное присутствие, он осторожно оглядывался вокруг, будто желая убедиться, что никто не заметил его. Но в его ушах звучали другие слова: „Браво, ямщик! Ты боролся с правосудием, как лев! Ты победитель!” И тут же в его голове проносилось ее недоумение: „А почему  ты разбил мою фотографию, ямщик? Ведь я такая красивая, милая. Вся моя красота для тебя, мой ямщик”.

** *

Переполненые улицы ресторанами и кафе с белыми столами под красочными зонтами,  веселые маленькие дети,  игравшиеся вокруг фонтанов, успокаивали его. Но стоило ему возвращаться домой, как он опять начинал бороться с самим собой. Он садился перед зеркалом и пытался убедить себя, что не виновен  в смерти Маргариты и должен сделать что-то конкретное, чтобы избавиться  от терзаний, не позволяющих ему успокоиться. Иногда намеренно, с новыми коллегами, засиживался допоздна на работе, играя в карты. Он не любил играть в карты, у него было отвращение к любым азартным играм, не переносил сигаретного дыма, бесконечные слова, но эта атмосфера была спокойнее, чем когда он оставался в одиночестве. Тогда как дома, даже в компании какой-то милой женщины, не мог найходить покоя. Через несколько часов он начинал задыхаться и просил гостью оставить его одного. Стены дома с какой-то поры казались ему черными, и он в который раз белил их. Он одевал спецовку, прикрывал голову пилоткой сделанной из газеты и как  умелая домохозяйка белил все стены, затем отмывал до блеска полы и проветривал комнаты. Все же через несколько дней, он опять чувствовал, как за ним с нежностью наблюдают глаза любимой женщины, и слышал ее бархатный голос, произносящий с восхищением: «И что же, сейчас лучше, удобнее, мой извозчик?” … Санду подумал, не менять ли ему свою квартиру,  или уехать в какой-то санаторий. На неделю, на месяц, чтобы не видеть этих глаз, чтобы не слышать этого голоса, которые он видел и слышал только в те моменты, когда приходил домой. Он понимал с каждым днем все  отчетливее, что ему  нужно лечиться…

 

* * *

Однажды, случайно, он встретил на улице сестру Маргариты, которая смотрела на него, как на какой-то монстр. –  Чтоб ты знал, – сказала она, – что никто меня  не убедит, что смерть сестры не твоих рук дело. Бог все видит. Ты ее убил и твое место только в тюрьме! Каждый раз, когда я вижу тебя, я вижу смерть сестры… – Она посмотрела на него с презрением, добавив злобно, – никогда больше не ходи на кладбище и не носи венки… У  тебя нет права подходить к могиле Маргариты. Оставь ее хоть на том свете в покое.

Он решил смолчать. Опустил глаза, и с тех пор, если видел ее издалека, старался избежать встречи с ней. Для утешения Санду пошел к адвокату, который защищал его, и признался, как перед священником, во всех психологических муках, которые терзали его душу. Защитник выслушал его исповедь, похлопал толстыми пальцами  по  блестящему столу и, к его великому удивлению, спросил:

– И все же, Санду, кто убил Маргариту?

–  Если б я знал, –  пробормотал Санду, и почувствовал, что не может смотреть окрыто в глаза адвоката, как в те страшные дни, когда тот посещал его в тюрьме.

– У меня нет оснований не верить вам. Но если вы хотите очистить совесть, вам не избежать правды. Я  верующий человек, систематически хожу в церковь. Внимательно и смиренно слушаю церковные проповеди. Бог так велел: если совершено преступление, оно искупается покаянием, страданием.

– А если человек не виновен? –  сказал Санду едва слышно.

– Человек многое может сделать, многое может говорить, но Бог все видит и все знает. Он видит и добрые дела,  и плохие поступки… Я не встречал ни одного клиента, совершившего преступление и которому бы удалось  уйти от наказания, чтобы после этого он жил счастливо. Адвокат дал ему понять, что он больше не желает заниматься его проблемами.

Бремя опять опустилось на его опущенные плечи, как призрак. Судьба всегда шла рядом с ним, и, улыбаясь, душила его, тревожила его сон, путала в его голове цвета. На несколько дней он ушел из дому. Он пошел в дом лесника в непосредственной близости от озера. Там он попытался ловить рыбу. Но сквозь шелест тростника опять услышал голос Маргариты. Когда он находился в тюремных застенках, ей как будто там не было места, она не приходила к нему ни разу, не разговаривала с ним своим нежным  голосом. Теперь же, вернувшись на свободу, она всегда была рядом с ним. „Почему ты меня мучаешь, Маргарита. Почему?» Он вздрогнул всем своим измученным существом. Ему подумалось, что его миссия – это сделать все для того…  чтобы ему было хорошо. Тот, кто жив, должен жить в свое удовольствие. Он ведь тоже Божье создание. Когда-то смерть  и его заберет в свое царство, но пока он должен жить. Ведь закон его признал невиновным!

Чтобы избавиться от дрожи в руках, ногах, однажды утром он решил пробежаться на большое расстояние по пересеченной местности. Вернулся в дом лесника после пробежки, смертельно уставшим. Заснул и увидел во сне зал суда, укоризненные взгляды прокурора, судьи, которые произнесли вслух вердикт, что он, Аиленей Санду, не виноват и не имеет никакого отношения к трагической гибели Маргариты. Когда проснулся, его кулаки были сжаты. Он был полон решимости и почувствовал, что готов вцепиться зубами  в любого,  кто думает о нем плохо. После этого сна Санду понял, что печаль из его сердца стала утихать. Все! Все закончилось. Что-то новое  началось в его жизни. Чистая правда скрыта за семью печатями, она не сможет оттуда выйти никогда и эта правда его уже не пугала…

 

* * *

… Эпилог этой истории любви был совершенно иным. Возвращаясь к тем роковым моментам, Санду Аиленей, в большой тайне от всех, вновь и вновь наматывает нить воспоминаний, которые с каждым днем все больше и больше омрачали его судьбу.

Маргарита должна была ехать в пригород договариваться с ремесленником о покупке дверей и окон для дома. В полдень она позвонила и спросила:

– Ну что, извозчик, мне нужно тебя увидеть.

Маргарита справилась с честью со всеми отчетами, ее финансовые документы была в порядке и в назначенный час, увидев    Санду в офисе, она  подумала, что иногда есть необходимость бросаться хоть ненадолго в водоворот приключений. Она посмотрела на него глазами девчонки-сорванца, бросила толстую косу со спины  на плечо и она плавно упала между четко очерченными  грудями.

– Взять тебя на руки?

– Ямщик! – вскликнула она, чтобы услышали девушки в офисе, которые восхищались любовью этих двух счастливых людей. – Сегодня едем в Министерство культуры… сделать отчет о работе нашего гнездышка! И пить свой любимый кофе с чесноком!

– А как же поездка к ремесленникам?

– Никаких обсуждений, ямщик! Гони лошадей, куда я велела!

В его доме пили шампанское и кофе с чесноком. Рецепт был изобретен Санду. Маргариту всегда забавляло, когда она наблюдала, как ее любовник справляется со всеми делами на кухне. Санду кипятил чайник, заливал несколько столовых ложек растворимого кофе, затем бросал в чашку два нарезанных на мелкие кусочки зубчика чеснока. Накрывал напиток салфеткой и оставлял на несколько минут. После этого ложкой доставал чеснок. Кофе подготовленый таким образом имел специфический вкус и запах.

– Мой славный извозчик! – воскликнула счастливая Маргарита, потягиваясь после выпитого кофе. Она начала  крутиться перед зеркалом, распустив свои густые длинные волосы, напоминая Венеру, спустившуюся с полотен Боттичелли. Она включила музыку, и стала изображать танец живота. Маргарита пригласила его на танец, но Санду отказывался, стоя перед ней как окаменелый, как лев перед своей жертвой.

– Что случилось, что тебе так весело? – спросил он.

– Это настроение влюбленной женщины, – улыбнулась она. – Хочу  тебе сказать, мой милый извозчик, что наша  история любви сегодня… заканчивается.

– Есть ли серьезная причина для этого?

– Я влюбилась в другого ямщика… Не расстраивайся. Вся жизнь встреча, и вся жизнь расставание. Такова судьба красивых женщин. Чувствую, что исчезли все мои чувства к тебе. Дальше не могу.

– Опусти свой живот, ведь разговариваешь с ним, – грубо прервал он ее.

– Ты ведь меня знаешь, я не люблю шуток, – посмотрела она серьезно на него. – Я замужняя женщина и долго это не может продолжаться. Поиграли немного в  любов, и достаточно! – После паузы, Маргарита предложила: – Давай останемся просто друзьями! Неужели так нельзя?

– Так мы должны расстаться с тобой сегодня и навсегда?

– С этого же момента, – сказав это, Маргарита оделась, схватила сумочку и жестом показала, что ей пора уходить.

Самолюбие Санду было уязвленным. Он понял, что женщина не шутит. Никогда в жизни он не был так  обуян  волнами ревности, как в тот момент. Кипело, взрывалось все его существо. Он представлял, как  эта женщина, сладкая, нежная, настолько привлекательная, скоро станет (или уже стала) любовницей другого. А как же он? Неужели он заслужил такого финала?

– Маргарита, не играй с огнем! Подумай хорошенько.

– Мое решение непоколебимо, любезнейший! Моя семья для меня важнее всего. И она должна быть сохранена, защищена. Не надо меня провожать. Сама пойду.

Слово „любезнейший” вонзилось ему в сердце, как отравленная стрела. Он чувствовал себя оскорбленным, его жгло пламя ревности. Мгновения замелькали перед ним. Маргарита, игнорируя все его эмоции, открыла дверь и готовилась переступить порог. Он озверел, одержимый мыслью: „Почему эта красота не должна принадлежать мне? Неужели я родился на этой земле, чтобы никогда не иметь больше рядом такую прелесть?»

Он загородил дверь, чтобы остановить ее. Он задышал прерывисто, его ноздри то поднимались, то опускались под парами воздуха. Наступила глубокая тишина. Через некоторое время, когда показалось, что его рыжие волосы встали дыбом, как иголки ежа, он злобно процедил сквозь зубы:

– Нет. Не надо уходить отсюда, пока окончательно не решила. Поехали в мою деревню, чтобы тебя увидела моя мама.

– Не до шуток мне, ямщик! – ее голос был резким, нещадящим. Его лицо, выражающее только агрессию,  вызвало у нее чувство презрения. Тут же он стал для нее таким далеким и чужим.

И все же она была удовлетворена тем, что он выдал свое истинное лицо. Ей давно хотелось покончить с этими отношениями, расстаться с ним навсегда. Теперь появилась идеальная возможность. Чувствуя победу, она смотрела на него равнодушным взглядом, держа будто ногу на горле жертвы. После короткого колебания он сказал: «Город полон красивых женщин!»

– Я не знаю, как, но в моих глазах, ты вдруг стал… другой. Прости за искренние слова, но чувствую, что между нами не может уже быть того, что было.

– Ты издеваешься надо мной? – нахмурил он брови, чувствуя трепет, уносящий его на арену безумия. – Я не заслуживаю быть твоим? – он почувствовал, что его слова больше ничего не значили для Маргариты, которая, полна воли и решимости, пыталась выйти из его квартиры.

Шли минуты. Он продолжал стоять на ее пути, наблюдая за ней колючими и холодными глазами. После недолгой паузы, она накрыла рот рукой и рассмеялась безудержным смехом, пропуская свой голос сквозь пальцы:

– Остерегайся, не имеешь никакого права остановить меня! Тебе же хуже…

Санду стал невменяемым. Он крепко схватил ее за руку, будто приковывая к полу глазами, вспыхнувшими гневом. По его покрытому веснушками лицу покатился (в который раз!) ручьями пот. В тот момент Маргарита  вспомнила, как когда-то Санду избил, как собаку, руками и ногами водителя, который случайно создал на дороге аварийную ситуацию. Он избивал того незнакомого человека со звериной яростью и злостью. Тот кричал нечеловеческим голосом, изнемогая от боли. Маргарите стало страшно, а Санду, после этой ужасной сцены, будто ничего не случилось, сел за руль, нажал на акселератор и, напевая веселую мелодию, поехал. Ей захотелось отчитать его. Но он прервал ее с резкостью в голосе, сказав, что он мужчина, а у мужчин свои законы и принципы.

Был еще один кошмарный случай. Однажды вечером, когда они вдвоем возвращались с подножия Карпат, на  одном повороте, без  свидетелей, Санду сбил насмерть пастуха, который подгонял стадо овец. В то время как она пребывала в ужасе от всего произошедшего, Санду мгновенно принял другое решение: схватил труп за руки и ноги и бросил его изо всех сил, как рулон с обоями,  в крутую долину на краю дороги. Уезжая с места преступления, при жалком виде  осиротевших овец, Санду нажал на педаль газа и включил свою любимую музыку из фильма „Эммануэль”. Он гнал автомобиль, колеса которого были в крови, по-сумасшедшему. Марга хотела и в этот раз поговорить с ним, но он посмотрел на нее сурово, сказав: «Заткнись! Или хочешь увидеть небо в клеточку?»

Маргарита в тот вечер поняла, что он, ее любимый мужчина, очень суров и беспощаден и что его характер изменчив, как весенний ветер. Не могла себе объяснить, почему прощает ему все. Она вспомнила и упреки старшей сестры, которая, как только она познакомилась с ним, огорченно покачала  головой: „Неужели ты не в состоянии найти себе достойного любовника? Опомнись, сестра… И почему он тебе проходу не дает? У него что, нет работы, нет своих забот? Выгони его к черту. Он мне совсем не нравится. У него взгляд… вампира”. Маргариту одолевали воспоминания. Она вздрогнула, когда он спросил:

– Так мы едем к моей матери? – и опрокинул еще один бокал шампанского.

– Может, забрать с собой и детей,  и мужа? – посмела она пошутить.

Он так сильно дернул ее за руку, что Маргарите почудилось, что она находится под угрозой быть съеденой леопардом. Она  испугалась, но в ее душе пробудилась гордость, придавшая ей решимость сопротивляться.

– Не смейся над моими чувствами! – крикнул он.

Маргарита, вместо ответа, снова расхохоталась, и попыталась выйти. Санду власто развернул ее лицом к себе, приковав ее глазами, повторяя те же слова: «Поехали знакомиться с моей мамой? Я хочу жениться на тебе».

– А я не хочу тебя! – ответила она ему спокойно, с твердостью в голосе, пытаясь освободить руки.

 

* * *

Маргарита почувствовала быстрый удар кулаком в лицо, потом еще и еще… Ее глаза стали большими-большими от ужаса, потом она сползла на пол. Нечеткими движениями, Санду направился в угол комнаты, достал оттуда лом и с жестокостью полоснул ее  несколько раз по затылку… Через несколько мгновений,  извиваясь в конвульсиях, хрупкое тело самой красивой и любимой женщины из всех тех, кого он когда-то  знал, отделилось от души… На улице было слышно урчание машин. За стенами, в другой квартире, соседи громко ссорились между собой. Он не понимал, где находится,  на небе или на земле. Санду Аиленей, с дрожащими руками, с широко открытыми сумасшедшими глазами,    делал какие-то машинальные движения, не осозновая ничего…

Он постриг ее косу, зажег огонь в камине и внимательно следил, пока в огне растаяли  все ее густые волосы. Снял с нее одежду, набивая ею камин, затем положил тело Маргариты в мешок и вынес его, крадучись, из квартиры. На улице бросил мешок в багажник автомобиля, затем вернулся в дом, прислушался, нахмурившись, к тишине, успокаивая себя, что никто ничего не мог слышать. После он тщательно помыл от крови полы. Убедившись, что не осталось никаких следов крови, посмотрел на часы, на фотографию сына с подоконника… Было за полночь. Он должен был спешить…

Когда он вышел на улицу, в лицо ему ударил влажный апрельский ветер. Он включил двигатель, вцепился руками  в руль и помчался  с сумасшедшей скоростью  по темной пустой дороге. Не думал ни о чем, хотел лишь быстрее добраться до деревни, до своей матери, показать ей Маргариту, хоть такую, мертвую. Ведь он так много рассказывал маме о ней, хвалил ее! Через час он был уже возле родительского дома. Кое-где в окнах деревни мерцали огоньки. Заблудившись в своих мыслях, он нажал на газ и поехал дальше к оврагу. Дня четыре назад шел дождь, дорога была мокрой. Автомобиль яростно передвигался по вязкой грязи, пока не остановился возле  заброшенного колодца посередине вспашки. На рассвете он все закончил… С матерью решил сегодня не повидаться. Утром должен был быть на работе в городе!

* * *

Ему хотелось верить, что этот кошмар был всего лишь страшным сном. „Я отвечу только перед Богом, на старости лет, – говорил он себе. – А теперь я буду жить. Ни в коем случае не желаю отвечать перед законами, придуманными язычниками. Так Бог хотел, чтобы случилось… с Маргаритой. Каждый находит смерть от Бога. У моей любимой подруги была много грехов, перед мужем и детьми. Отныне, все бремя ее грехов, будет искуплено моей скромной персоной. Мною! И я буду  ее грехи искуплять достойно!” По дороге домой прокрутил в памяти все, что произошло… У матери в саду, под абрикосовым деревом его детства, он закопал одежду, которая не сгорела в камине. Увидел  как наяву небольшие языки пламени, услышал как потрескивали волосы Маргариты.  Перед глазами всплывал отпечатанный образ ее голого тела. Нахмурился, вспоминая, как, прежде чем выбросить  мешок в колодец, проехался по нему колесами автомобиля, инсценируя автомобильную аварию.

Видел в реальности черный сруб колодца, услышал глухой плеск воды, когда привязанный мешок с телом  Маргариты упал на дно. Услышал скрежет плоскогубцев, которыми  отрезал цепь, позволяя ей упасть в бездну колодца вместе с оловяным ведром.

Когда он приехал в город, решил заехать к своему брату. Он был весь в крови, в запачканной в грязи куртке.

– Матерь Божья, ты откуда в таком виде, неужели из ада? – удивился брат.

– Брат, – ответил Санду, уставшим голосом, будто задыхаясь. – Я умоляю тебя: если кто-нибудь спросит об этом, скажи, что я спал этой ночью…  у вас. Понял?

– Если это будет необходимо, конечно, – заявил брат, зная крутой нрав Санду и проводя его  за калитку испуганными глазами. Он подумал, что Санду нашел способ мести виновным в смерти сына. Если кто-то будет допытываться, он обязательно обеспечит ему алиби. Потому что Санду его единственный брат!

Как только вернулся домой, Санду включил стиральную машину, разрезал на куски коврик из багажника, на котором лежал труп и побелил известью стены, забрызганные кровью. И все задавался  вопросом, если он  ничего не упустил из виду. Как усидел в тот день на работе, только он знал. В полдень к нему  в офис зашла  коллега Маргариты по работе. Она, глядя на него и улыбаясь своей обычной игривой улыбкой, спросила шаловливым голосом:

– Ну,  и где же вы были прошлой ночью, вы и Марга, голубки вы наши?

– С ней?  Нигде, – успокаиваясь, он посчитал нужным объяснить, – Вчера вечером… Я ее провел до конечной станции, затем зашел к брату и там и переночевал.

–  Удивительно! А ее муж везде ищет. Ее сестра тоже. – Она, заметив, что руки Санду задрожали немного,  добавила, – Странно… Я была уверена, что она осталась ночевать у вас. Ведь она не могла куда-то еще  уехать из города.

– Не волнуйтесь. Она никогда не оставалась на ночь у меня. Вы это знаете. Она уехала домой. Я хотел подвести ее до Колоницы. Она отказалась. Боялась, чтобы ее кто-то не увидел.

– Что с ней? Что за флирты у вас? Да, не знала, что наша Марга способна на такие приключения.  Разве ей недостаточно отношений с тобой? Почему не поступает, как я: у меня есть любовник, которого я называю моя проститутка. Когда мне нужно что-то новое, свежее, иду к нему и… Он моя служебная проститутка… Пожалуйста, особый случай! Вы, же…

На мгновение ему показалось, что коллега Маргариты что-то подозревает. Но он успокоился и был глубоко тронут, когда услышал:

– Почему не обращаешь на меня внимания? Ведь Марга замужем, а я – свободная. Несколько дней назад мы с ней поссорились. Она четко сказала, что, не против, чтобы мы с тобой стали любовниками. Это жизнь. И все постоянно меняется, совершенствуется…

– Убирайся отсюда, – сам не понимая почему, нагрубил он этой привлекательной и милой девушке. – Оставь меня. Я хочу быть один.

Удивленная девушка вышла, заметив, как его голова устало опустилась на плечо. Санду Аиленей, чтобы удостовериться, что все, что произошло в ту ночь, было кошмаром, дрожащей рукой набрал еще один номер телефона. Тот, что был записан на спичечный коробок…

– Марга не пришла сегодня на работу, – ответили ему на том конце провода, узнав его голос. – Ее все ищут и не могут найти. Если вы что-либо узнаете, звоните, пожалуйста.

Весь день был как в плену. „Почему ты это сделал, извозчик? – слышал он ее голос. – Ты должен быть нежнее, добрее, терпимее со мной… Почему лишил меня мира романтики, любви и красоты?.. Почему ты это сделал, извозчик? Почему?..”

 

* * *

Он тщетно пытался стереть из своей памяти трагические события. Санду Аиленей хотел убедить себя, что он не имеет никакого отношения к убийству Маргариты. После многих усилий сестры Маргариты, его вину удалось  доказать, и он был осужден на долгие годы лишения свободы. Отбывал наказание он послушно, чувствуя себя в заключении гораздо лучше, чем на свободе. После освобождения он вернулся домой, без здоровья и молодости. Оставшиеся годы судьба держала его среди живых с утешением, что он заплатил сполна перед законом за свои  грехи, но и не перед Богом. Он каждый день и каждуй ночь думал и мечтал о той сладкой женщине, которую подарила ему молодость,  и которую он растоптал грязными сапогами…

Oн сторонился родственников и друзей, находя убежище в великой тайне, когда подкрадывался сквозь старый забор к кладбищу. Долго сидел он рядом с наклоненным в сторону крестом, постаревшим, как и он. Закрывал пристыженно глаза, напрягал слух, чтобы услышать ее зов, скрытый под землей. Как только  годы оставили свой отпечаток и на его ноги, он все реже стал слышать веселый, бархатный, полный жизни  голос. Казалось, что время, переживания, эмоции искупили его вину, но не грех… Он был готов принять самое тяжелое наказание, готов быть убитым ядовитой стрелой. Может так было бы легче избавиться от тех мук, которые  терзали его на протяжении всей жизни. Люди не понимали его боли, многие успели забыть о ней. На него,  сидевшего дин напролет среди кладбищенских крестов, смотрели как на человека без чувства времени и без здравого смысла. Несколько раз пытался покончить с жизнью, но его вовремя вытаскивали из петли… Примирился с мыслью, что его последний долг перед людьми – это встретить смерть со всеми ее мучениями, так, как ее пошлет ему Бог… И во всей круговерти жизни, старик все же находил, чем облегчить свое горе и чем искупить грех, который никогда не покинет его. Это был призыв ее голоса, доплывающего до его слабого, старческого слуха: „Эй, жизнь! Как можно жить в объятиях зла и обмана? Как не поверить, что мы не должны останавливаться ни на мгновение? Не колебайся, человек!.. Держи уздечку крепко! Гони лошадей жизни, ямщик! Гони, не стой на месте!..»

 

**

Агвидор Либерман для Молдовы

В нынешней эпохе глобализации, при появлении  новых государств на карте мира, обнаружился тот факт, что в политическом классе таких государств, практически отсутствуют личности способные сконструировать государственную администрацию. Именно по этой причине, ряд государств как Болгария, Польша, страны Балтии и другие, обратились к своим соотечественникам, жившие долгие годы в демократических странах, приглашая их встать во главе данных государств. В этом плане, имеются немало неоспоримых примеров, они же являются полезно-выгодными. В современном мире, также часто происходят цивилизованные отклонения от того что называется анахроничным стереотипом, через которого принимается лидер для страны,  и ему не обязательно принадлежать этнической группе большинства населения. Примером может стать президент Бразилии, который является болгарином по национальности, или же недавно всенародно избранный демократическим путем, президент Румынии Клаус Йоханнис, с немецким происхождением. Нужно вспомнить и одного из  бывших мэров города Кишинэу, К. Шмидта, который  построил архитектурный и административный фундаменты столицы Молдовы, также, будучи немецкого происхождения.

Я лично считаю, что Молдова пока не обладает своим политическим классом и весомыми личностями для эффективного руководства страны, то, что привело бы к продвинутой демократии. И на сегодняшний день, сталкиваясь с множеством политических, экономических и социальных трудностей, не следует игнорировать пример тех стран, которые сумели призвать к своему управлению иностранных политиков, являющимися потомками данных государств.

Своевременно вспомнить тот факт, что у нас имеются политические личности, которые проявили себя за границей, в тех странах, куда в свое время иммигрировали, и за это время, накопили огромный опыт в политике. Также своевременно вспомнить тот факт, что за границей есть известный политик, рожденный в Молдове,  этот человек является частью политической жизни Израиля, его имя Агвидор Либерман, и именно он является политиком с большим опытом работы, обладая мировым престижем. Он родился в Орхее, молодость свою провел в Кишинэу, и ему хорошо знакомы молдавские обычаи и традиции, а также проблемы, возникшие в наши дни в Республике Молдова, как на местном уровне, так и в международном плане.

Агвидор Либерман приезжал много раз в Кишинэу, по личным делам или же в качестве министра международных дел Израиля. Лично я слышал много раз его выступления, речи его звучали интеллигентно, компетентно, с глубоким осознанием фактов в геополитическом контексте, с которыми на сегодняшний день сталкивается Республика Молдова. Опыт Агвидора Либермана образовался в политическом, этническом, экономическом и геополитическом спектре Израиля, и это является идеальным примером для Республики Молдова.

Я желаю, чтобы мое мнение дошло до стола просмотра к нашим политикам, а также, и до стола самого Агвидора Либермана, и я уверен в том что наш народ получил бы много хорошего от того что этот политик был бы назначен конституционным путем премьер-министром или президентом Республики Молдова. Думаю, что именно сейчас настал переломный момент сделать именно это предложение Агвидору Либерману, и в случае его согласия, население Республики Молдова нашла бы всевозможные демократические рычаги для  обеспечения его мандата. Я твердо верю, что молдавское государство останется только в выигрыше от того что имеет во главе самого Агвидора Либермана.

 

Друцэ Борис,

адвокат, член Союза писателей Республики Молдова

 

 

Cмастеривший свое счастье

Борис Друцэ, Кишинев, Молдова


Высокий, сильный, словно Давид против гиганта Голиафа, более известный за рубежом, чем в Молдове, Слава Фарбер прославился исполнением самых красивых песен на идиш.
 

В момент прослушивания одной из них – «Сон на идиш» на слова Михаила Финкеля – даже я, не зная Фарбера, был бесконечно удивлен тем, насколько убедительно он передает дух своего народа через песню – звучала она как настоящий гимн величию и достоинству, ностальгии и печали. С тех самых пор, каждый раз слушая песни в исполнении Славы, весь день готов жить его голосом, напевая мелодии. В концертных залах присутствует ощущение проникновения его сильного голоса в души присутствующих, словно жемчужины, натянутые над историей многострадальной нашей Бессарабии, над городами и районами, где до недавнего времени проживали евреи. Его сильный голос собирает старательно и умело именно те жемчужины, которые были созданы евреями с болью и большим мастерством, в еврейских местечках много лет назад, располагавшихся между Днестром и Прутом.
 

Его родина, где прошло детство, – все это уходит к руслу реки Днестр, где находится село Вертюжень (Вертюжаны), хотя Фарбер утверждает что оно всегда называлось местечком, в семью Шмиля и Эльки Фарбер. С юных лет Слава сумел почувствовать песню, прочувствовать то, что можно праздновать силой песни – феномен рождения детей, свадьбы, работы день за днем в поте лица, чтобы заработать на кусок хлеба, проводы в последний путь родных людей. Весь спектр человеческого существования он узнал из песен, спетых родителями, оставивших в памяти отпечаток богатых насыщенных воспоминаний. Именно в Вертюжанах родилась история предков, которые пережили моменты удачи, веселья, но и страшных страданий, что происходили во время Холокоста, затем – события эмиграции, когда его дорогие родственники покинули местечко, оставляя за собой лишь плиты памяти, состарившиеся вместе с могилами, ушедшими в забытьё.

Слава Фарбер – мой друг, а у друзей много общего. Мы оба родились в деревне, у обоих присутствует особое чувство к природе, к народным традициям, к песням, вместе с которыми сельчане жили сотни лет. Иначе просто быть не может, потому что Слава – достойный представитель еврейской песни в Бессарабии, наша особая гордость. Благодаря ему, мы становимся лучше, да и сам Слава имеет счастливую возможность концертировать. Его уникальный талант открывает музыкальные жемчужины прошлого времени для сегодняшнего и завтрашнего поколений вместе с душами предков – для того, чтобы они согревали и делали нас достойными их памяти.

Еврейский фольклор одарил Фарбера таким призванием, которое удерживает исполнителя как можно дольше в мире детства. Потому что только душа младенца, удержанная народным гением фольклора и народных традиций, способна дотянуться до величия и теплоты лучей света в относительно вечном мире, окруженном множеством оттенков темноты.

Значение песен Славы весит больше чем богатства, к которым безрассудно рвутся люди. Несмотря на финансовые трудности, с которыми приходится сталкиваться, Слава осуществляет и совершенствует любую песню из тех, которые считались потерянными в необратимых волнах времени. В большинстве населенных пунктах Бессарабии уже нет евреев, зато песни Славы Фарбера доказывают, что дух еврейского местечка существует и будет существовать, пока жива песня, и именно такая песня, передаваемая его роскошным голосом.

В свои 60 мой друг остается сильной творческой личностью. Убежден: Слава проживет еще столько же, не зря ведь еврейская традиция желает человеку жизнь в 120 лет. Достижения Славы не могут не радовать. Его талант исполнителя дарит еврейскую песню слушателям из России, Израиля, Украины, США и Европы. Красота песни, подобно летящему аисту в небе, успокаивает душу и призывает нас жить, надеяться на лучшее и видеть красоту окружающего мира. Слава в свои славные годы ассоциируется в моем воображении с зеленым деревом, возвышающимся на поляне цветов, удерживая своими ветвями ценности, необходимые нашей душе: веселье, ностальгию, историю, правду…

И хотя министерство культуры и правительство Молдовы никак не отметили заслуги Славы, и радио с телеканалами не транслируют его песни, – всё это не означает, что Фарбер перестал быть нашей гордостью. Поздравляем тебя, брат наш! Гордись своим именем, подаренным тебе родителями, не переставай дарить всем нам доброту и красоту своей души.

_____________________

Автор, Борис Друцэ, – член Союза писателей Республики Молдова

 


Марина Шрайбман и автор этой заметки Борис 
Друце на могиле Ихила Шрайбмана

Время – удивительная вещь. Оно, хоть и не имеет начала и конца, очень быстротечно. Как и жизнь человеческая. И быстрее всего в нашей жизни пролетают счастливые мгновения. А таких мгновений в жизни Марины Шрайбман, к счастью, было больше, чем грустных. 

Марина действительно счастливая женщина. Так как родилась она 29 февраля, и свой день рождения празднует один раз в четыре года, то можно считать, что в этом году ей исполняется всего 19! Марина прекрасная женщина, удивительная собеседница, неисправимая оптимистка, обладающая непревзойденным чувством юмора.

Повезло ей и с мужем. Она прожила почти 30 лет с талантливым еврейским писателем Ихилом Шрайбманом. В ней сейчас все от Ихила. После смерти мужа Марина продолжает жить его творчеством. Благодаря ей задуманные им ещё при жизни книги были изданы в Израиле, Молдове, Германии, США.

Марина дорога нам еще и тем, что, являясь русской по национальности, она выучила идиш и сейчас во всей Молдове, а в Кишиневе уж точно, чуть ли не единственная говорящая, читающая и пишущая на идиш.

И я xочy cказать Марине Шрайбман: «Знаем, что в Вашей душе живет молодость. Так пусть ее будет так много, чтобы никто не посмел усомниться в том, что там нет места для старости!

Желаем Вам душою не стареть, творить, любить, мечтать. Судьба была строга с Вами, но оценила Вашу стойкость, жизненное упорство, и наградила достойнейшей второй половинкой и настоящими друзьями. Прожитая жизнь – это мудрость, жизненный опыт и сила духа. Желаем Вам крепкого здоровья, пусть сбывается всё, что еще не воплотилось, пусть радостью и светом будет наполнен каждый Ваш день. Много сделано, много достигнуто, и пусть закат будет лучше рассвета, а осень жизни – теплой и яркой”.

 

Вайншенкеры из Баймаклии

Top of Form

Bottom of Form

24/04/15 Леова Баймаклия местечко немцы Бессарабии 22 июня эвакуация

Мой кишинёвский сосед по дому Юрий Вайншенкер в свои без малого девяносто исполнен чувства собственного достоинства, с ясным умом. Он часто рассказывал о своей жизни, вспоминал прошлое, и в этих обрывочных воспоминаниях отражалась судьба евреев юга Бессарабии в середине ХХ в. – времени его детства и отрочества. Моему соседу очень хочется, чтобы эти мои заметки, написанные с его слов, прочёл кто-нибудь из бывших соседей, которые сейчас, вероятно, рассеяны по всему свету.

 

Хаим, отец Юрия, родился в 1888 г. в городке Леова, расположенном на живописном берегу Pruta, а мать Удл (Ольга) – ровесница века, уроженка Баймаклии. Новобрачные переехали в село Тараклия де Салчие, где приобрели лавку. В этом селе в 1926-м и родился мой сосед. Он был третьим ребенком в семье. Старших братьев звали Срул и Ицик, а ему дали имя Цалик. После прихода русских его стали называть Юрием. В 1932-м родилась еще сестра Фаня, она ныне живёт в Чикаго.

 

В конце 30-х годов прошлого века семья Вайншенкеров переехала в Баймаклию, где тогда проживало более двух тысяч евреев. В центре местечка были корчмы, много магазинов, красивый парк и большая синагога, в которой маленький Цалик часто бывал вместе с бабушкой. До войны Баймаклия славилась своими мануфактурами. Каждый четверг здесь проводились ярмарки, и в местечке царило оживление. Жители окрестных сёл приезжали продавать скот и узнавать новости. И никакого антисемитизма, никакой агрессивности! Отношения между молдаванами и евреями были гармоничными: они сотрудничали, уважали друг друга, вместе веселились в праздничные дни, вместе хоронили умерших. Недалеко от христианского кладбища, у опушки леса, было старое еврейское.

 

Баймаклийские евреи между собой говорили на идише. Румынским языком владели все, а родители Цалика знали еще и русский. Сельская жизнь, богатая событиями, бурлила. Большим уважением в Баймаклии пользовались зажиточные семьи Вольдман, Полищук, Шварц; стеклорез и стекольщик Скляр, близнецы Даскэл – портные, шьющие кожухи и меховые шапки; братья Ицик и Мойше Зак, которые содержали корчму, где собирались любители пообщаться за стаканом вина.

 

Многие молодые люди после окончания начальной школы отправлялись на дальнейшую учебу в Бухарест, Яссы и другие города Румынии. Во время каникул молодежь возвращалась в родные местечки, где сразу становилось весело и шумно. Везде собирались юноши и девушки, и начиналось горячее обсуждение событий, происходящих в стране, обмен новостями и впечатлениями, полученными во время учебы.

 

Как и все сельчане того времени, каждая семья содержала себя, как могла. Бабушка Хона Шварц, женщина добрая, религиозная, воспитывала внука в духе еврейских обычаев и традиций. Под ее опекой маленький Цалик выучил много еврейских песен, рос умелым и любознательным. И как почти все молодые евреи того времени, Цалик продолжил учебу после окончания начальной школы. Родители отправили его в городок Болград, где он поступил в лицей Carol al IIlea. Цалик даже помнит адрес квартиры, где проживал: ул. Инзова, д. 7. Домой он приезжал только на каникулы. Жизнь казалась ему идиллической, будущее – светлым, а все юношеские мечты – достижимыми…

 

Но приближался 1940-й год, и первыми, кто заволновался, были немцы. В то время на юге Бессарабии в особых поселениях насчитывалось много немцев. У них были богатые хозяйства, хорошо оснащенные сельскохозяйственным инвентарем, повозки и ломовые лошади. Эти зажиточные семьи жили в красивых домах с большими дворами, владели мануфактурами, кузнями. У большинства было радио, возле которого вся семья собиралась, особенно по воскресеньям, чтобы послушать новости с родины. В 1939–1940 гг. Гитлер призвал немцев из Бессарабии перебраться в Германию. Многие не хотели уезжать, но решились и распродали всё, чего нельзя было увезти с собой. Их дома опустели, предвещая смутные времена.

 

Родители Цалика купили у соседей, уезжавших в Германию, корову, кэруцу с парой лошадей и сельскохозяйственный инвентарь. После того как обмыли сделку, один из немцев-крестьян сказал Хаиму: «Нам еще было кому продавать своё добро, а вам, остающимся, уже будет некому». Тогда они не придали особого значения этим словам, но летом 1940 г. в Бессарабию пришли русские. С самых первых недель после смены власти закончилась спокойная жизнь и настала тревожная неопределенность. Хотя большинство евреев симпатизировали советской власти и в июне 1940 г. встречали русских с хлебом, солью и цветами, всего через несколько недель самые справные хозяева ночью были арестованы и отправлены в Сибирь. Сочли кулаком и депортировали родственника Вайншенкеров Исаака Ицковича, который вернулся в Молдову только после смерти Сталина, в 1953-м. Люди не догадывались о том, что ждёт их в 1941-м…

 

Юрий (так и мы будем в дальнейшем называть Цалика Вайншенкера) вспоминает то лето. Он приехал на каникулы в Баймаклию и 22 июня, в красивое воскресенье, вместе со своими братьями Срулом и Ициком находился на засаженном картофелем участке у леса близ деревни. Утром он поймал ежа, играл с ним, а ближе к обеду пошел косить траву для лошадей. Около полудня со стороны реки Прут, на расстоянии каких-нибудь 18 км от границы Румынии с СССР, послышалась артиллерийская канонада, и все подумали, что это пограничники проводят учения. Но вскоре из Баймаклии пришла встревоженная женщина, которая принесла еду своим родственникам, работающим на соседнем участке, и взволнованно сказала: «Ион, пойдем домой! Началась война!»

 

Потрясенные люди запрягли лошадей и разъехались по домам. Баймаклию охватила паника. В село прибыли военные инструкторы и начали проводить мобилизацию молодежи. В помещении школы ребята проходили медицинскую комиссию. Тех, кого признали годными, построили в колонны и отправили в Тараклию, к железнодорожной станции. Охваченные страхом люди оплакивали своих сыновей, уходивших по пыльной дороге… В числе мобилизованных были Срул и Ицик – братья Юрия. Мать дала им 60 рублей на расходы и торбу с едой. Все плакали.

 

Лишь годы спустя картина прояснилась. На станции Раздельная ребята рыли окопы, пока какой-то военный не приказал им бросить всё и спасаться. Вокруг царил хаос. О возвращении братьев домой не могло быть и речи: война их догоняла, и они были в полной растерянности. В своих военных формах они отправились пешком в Одессу, надеясь, что сядут на пароход и доберутся до Кавказа. Все уже знали, что немцы расстреливают евреев. Больше о судьбе Срула и Ицика ничего точно не известно. Говорили, будто братьев схватили и казнили, когда они блуждали по городу, пытаясь купить продукты на дорогу. Эти смутные подробности семья Вайншенкер узнала после войны от односельчанина Даскэла.

 

…Немецкие войска очень быстро продвигались к Днестру. Евреи в панике стремились эвакуироваться. Вся семья Вайншенкеров: родители, бабушка, сестра Фаня и сам Юрий, собрав всё необходимое, сели в кэруцу, запряженную лошадьми, привязали к ней сзади корову и направились на восток, к Днестру. Одни евреи уехали раньше, а некоторые остались, в том числе и Лейб, дядюшка Юрия, с женой и дочерью. Многим не верилось, что немцы могут творить зло: их помнили еще со времен Первой мировой войны как людей порядочных.

 

Зейлик Шварц, дядя Юрия со стороны матери, продавец в магазине, погрузил свое имущество на кэруцу и последним покинул Баймаклию, но не доехал даже до Днестра: по дороге его убили грабители… А евреев, оставшихся в Баймаклии, всех до единого уничтожили захватчики… Сыновья Зейлика, Срул и Хаим, двоюродные братья Юрия, были призваны в Красную армию, сражались на фронте, а после войны вернулись в Кишинев. Сейчас они вместе со своими детьми и внуками живут в Канаде и Германии.

 

…А 15-летний Юрий в июне 1941 г. вместе с родителями, сестрой Фаней и бабушкой добрались до Тирасполя. Там они продали корову: надо было ехать дальше, война гналась за ними по пятам. Через несколько дней и ночей они добрались до реки Буг и переправились через нее на пароме. Они думали, что наступил конец их блужданиям, но пришлось ехать дальше. Недели лишений, ночевки под открытым небом – и вот они, наконец, на юге России, в селе Романовка Сальского района Ростовской области. Прожить здесь довелось недолго: снова пришлось ради спасения жизни бежать дальше…

 

В начале лета 1942 г. они добрались до дагестанского села Джалга Ипатьевского района Орджоникидзевской области. Там жили украинцы, их язык Юрий и его семья знали. Жители села работали в колхозе, как будто не было войны. Чужие края, чужие люди, но Вайншенкеры уже начали привыкать к тамошнему образу жизни, надеясь остаться в Джалге до конца войны. Родители передали весь свой инвентарь местному колхозу, устроились на работу, но мир и покой длились недолго: в разгар зимы им вновь пришлось эвакуироваться, на этот раз – в Среднюю Азию.

 

Снова они отправились в долгий тяжкий путь и, преодолев Кавказский хребет, оказались на станции Кизляр, а потом со своим скромным скарбом добрались до Баку – столицы Азербайджана. Там было много эвакуированных евреев. Все ждали катера, который должен был их перевезти через Каспийское море на другой берег. Огромное количество людей толпилось на 137-м пирсе, дожидаясь своей очереди подняться на спасительный катер. Ожидание длилось до середины лета 1942 г. Люди страдали от голода, жажды и лишений. Начались болезни. Свирепствовала лихорадка. Многие умирали…

 

Особенно тяжело заболела бабушка Хона Шварц, вслед за ней – Юрий. Вызвали скорую. Бабушку госпитализировали; хотели и его забрать в больницу, но воспротивилась мать, сказав: «Что будет с нами, пусть будет и с ним!»

 

Наконец дошла и очередь Вайншейнкеров подняться на борт катера. Родители решили ехать без бабушки, и Юрий долго безутешно оплакивал ее: очень уж он любил Хону… Юрий считает, что спасся благодаря своему отъезду с родителями. Семья много раз посылала запросы о судьбе бабушки в еврейские общины Азербайджана, но ответа не последовало.

 

Путешествие на катере длилось три дня и три ночи. Люди умирали. Смерть стала чем-то привычным. Близкие не оплакивали умерших. Трупы заворачивали во что попало и бросали в море. Господствовало полное безразличие. Никто не знал, что произойдет в следующую минуту. Если бы бабушка умерла на катере, ее ждала бы такая же судьба – волны Каспийского моря… Все трое суток навстречу, в сторону фронта, плыли корабли с солдатами и боеприпасами.

 

Оказавшись в Туркмении, измученные голодом и жаждой люди бросились на поиски воды. Местные жители продавали мутную воду, по цвету похожую на чай, по 50 копеек за кружку. Вода была плохого качества, с примесью морской… Вайншенкеры сели в эшелон, который ехал только ночью: днем железная дорога была занята войсками, отправлявшимися на фронт. Юрий диву давался, как семье удалось выжить… После долгих странствий их одиссея завершилась в казахстанском городе Павлодаре. Там Юрий прожил три года, повзрослел и женился на Лидии Прибыловой, с которой прожил всю жизнь. Они вырастили сына Лёву.

 

В конце войны Юрий вернулся из эвакуации в знаменитое еврейское местечко Баймаклия, но, к сожалению, не застал там ни одной еврейской семьи. Он переселился в Кишинев и прожил здесь всю жизнь.

 

  1. P. S.Этой весной я съездил в Баймаклию. Деревня показалась мне пустой и заброшенной. Никто не помнил, что когда-то здесь жили евреи со своими обычаями, традициями и верой. Не сохранилось ни одного еврейского дома, ни одной лавки, нет и синагоги… На окраине села в лесных зарослях я наткнулся на хаотичную россыпь могильных плит, поросших мхом. Разрушенные надгробия с надписями на идише – всё, что сохранилось от еврейского кладбища, и это единственное напоминание о трагически ушедшем в небытие еврейском местечке Баймаклия…

 

Борис Друцэ

В сокращении. Перевод с молдавского «Baimaclia, locul unde a fost tîrgul de evrei» .

 

 

Дорогой Борис Друца,

Огромное Вам спасибо!

Я нахожусь под сильным впечатлением от ваших посланий. Честно признаюсь – не ожидал такого эффекта. И не только потому, что вы, не-еврей, так замечательно подняли еврейскую тему в Молдове.
Сначала я попал на Вашу книгу стихов (она была послaна последней и поэтому была у меня сверху первой), начал читать и не смог оторваться. К сожалению, я не слежу за поэзией на румынском языке и не знаю какой там уровень сейчас, но ваши стихи просто замечательны, многие из них просятся в песню, в музыку. Меня это сильно впечатляет ещё потому, что я по природе своей музыкален, а наиболее распространённый английский стих не имеет хорошей рифмы (что меня раздражает). Многих писателей на идиш, которых Вы упоминаете, я знал лично. Живо вспоминаю как Ихиль и Марина были не моим 60-летии. Хотя всё прочесть не успел, получил огромное удовольствие…

Но тут я пошёл дальше и увидел Вашу книгу, о которой вы мне говорили раньше. Начал читать и опять не мог оторваться…Просто здорово! Это большой труд, это исторический документ, это часть энциклопедии Молдовы! Мне лично это предельно интересно, это всё так знакомо и так ярко отражено. Каждое (буквально, каждое!) предложение книги глубоко отзывается, каждое описание в ней вызывает живые воспоминания. Я не могу привести примеры, ибо каждое событие в книге это мой пример. Взять, хотя бы один случайный пример: мои родители из Оргеева, так что после войны мы много раз ездили в Оргеев, чтобы найти могилы, и нашли только полностью разрушенное кладбище, о котором вы пишите…

И как вам удалось создать этот труд, как Вы пришли к идее о таком не очень обычном для Молдовы произведении?
Я ещё не всё прочёл, буду читать и рекомендовать её другим. Жаль, что книга только на румынском, будут ли переводы?
Если будете переиздавать или переводить, я бы советовал упомянуть также чл.корр. Юрий Евгениевич Перлин и Академики Коварские, отец и сын, (или я что-пропустил, я ещё не всё читал), а в конце книги желательно иметь именной указатель.
Я надеюсь быть в Кишинёве в третьей декаде Мая месяца и объязательно куплю эту книгу.

Ещё раз, БОЛЬШОЕ СПАСИБО!

Исаак Берсукер

 

 

 

 

 

«Борис Друцэ: Мы имеем чему учиться у евреев»

 

Борис Друцэ родился в 1955 году, в крестьянской семье, в молдавской деревне Инешть, недалеко от бывшего еврейского местечка Теленешть. Он известный человек в Молдове, известен разными талантами. Будучи адвокатом, согласно его образования, Друцэ стал известным как писатель. Он пишет стихи и пишет к ним музыку.

Важное место в его творческой деятельности занимает глубокий интерес и дружеское отношение к евреям. Еврейская история, катастрофа и евреи в лагерях Транснистрии, судьба евреев с которыми жили по соседству, которые когда то поселились во многих Бессарабских местечках и поэтому, государство Израиль и борьба с палестинскими террористами – все эти темы нашли сердечный отклик и отношение в его художественных произведениях.

Новый сборник Бориса Друцэ « Флорь де дор пентру Шалом» (Цветы признательности к Шалому) вышел недавно в Кишиневе, включая рассказ « Етлия Беккер», посвященный учителям евреев писателя, его стихи ранней лирики, заметки, песни ( тексты и ноты) и в отдельной части вошли воспоминания о его еврейских друзьях, с которыми он учился в одной школе.

Вщ вступительном слове к его книги автор пишет, что всегда проходя в Кишиневе по улице Иерусалимской, где установлен памятник в честь еврейских жертв войны, слышится ему рассказ его родителей, которые видели как нацисты расстреливали местных евреев недалеко от Теленешть. Борис Друцэ приводит своих детей и рассказывает им эту страшную историю. Он поддерживает идею, что историю еврейской катастрофы. Холокоста. Необходимо включить в школьную программу.

Борис Друцэ восхищен духовной силой евреев. После такой пережитой трагедии бессарабские евреи вернулись домой, кто из гетто, а кто из эвакуации, из армии и сразу же после страшных лет, едва придя в себя, началась дикая депортация и восстановление колхозов. Тонкий слой национальной интеллигенции были арестованы и высланы в  Сибирь. И создалось такое положение, что многие отрасли народного хозяйства, включая школы остались без учителей. Вот тогда многие еврейские люди, учителя, врачи, технические специалисты, приехали в деревни учить деревенских детей ,лечить и развивать дальше деревенскую жизнь.

С дрожью в сердце обвиняет писатель время, когда советские функционеры делали все, чтобы ассимилировать и русифицировать молдован и в то же время не мало евреев. В те времена евреи отдавали свой талант и энергию в обучении национальных кадров своему молдавскому языку, литературы и искусству.

Писатель сожалеет что сегодня в городах и местечках, где жили евреи,заросли дикой травой еврейские кладбищи, разрушаются строения бывших синагог и исторические памятные места связанными с историей евреев Бессарабии. Он мечтает по тому времени, когда местное население, читая его книгу задумается  об этих проблемах. Описывая свои детские годы, когда он играл и дружил с  еврейскими мальчиками и девочками, он пришел к выводу и это не преувеличение, что его земляки должны учиться у евреев отношению к семейной жизни, любить детей, беречь традиции, обычаи духовные ценности (сокровища). У народа с 4х тысячной историей  есть что учить уж не говоря о любви и преданности к Эрец-Исраель, к стране предков.

Борис Друцэ учавствует активно в жизни еврейской общины, решает вопросы в высоких инстанциях проблемы связанные с еврейской деятельностью. Здесь ему помогает конечно его юридическое образование и писательский темперамент. И поэтому ему положено пожелать больших и крепких творческих сил.

 

4-11 июля 2008 г.

 

Михаил Хазин, специально для газеты „ Forward”  США

 

 

 

Об Ихиле Шрайбмане

Ихиль Шрайбман молдавский писатель! Ихиль Шрайбман настоящий национальный еврейский писатель!  В сравнении с другими еврейскими писателями Молдовы, именно он является национальным писателем, во всю заслуживая это гордое имя. На страницах его творчества описывается жизнь, обычаи, фольклор, песни и трагическая история  евреев ашкенази, которые  жили на протяжении веков  бок о бок с молдаванами, деля с ними и радость и горе. Его творчество, будто клезмерская музыка, переплетается гармонично с ритмами молдавской хоры и печалями дойны, не ощущая разницы, переполняются в гармонии друг с другом. Творчество Ихиля Шрайбмана это шедевр прекрасного мира людей, который составляет целую страницу нашей молдавской истории.

Внимательно изучая биографию писателя, обнаружил что он жил на протяжении своей долгой жизни в пространстве четырех географических государств: в Российский Империи, где родился в 1913 году, в Великой Румынии, где продолжил свое детство и молодость, после чего стал одним из первых молдавских советских писателей СССР, и в конце своего славного творчества – как гражданин нового государства – Республики Молдова.

В лоне родной бессарабской днестровской божественной природы, в местечке Вадул Рашков, писатель прошел через время сочным родным идишем, на котором разговаривали его предки евреи среди веселых и трудолюбивых молдаван. Находясь в гуще событий 20 века, он олицетворяет данную эпоху. Вдохновляется от идиша и в то же время обогощяет его своими  же выражениями и мыслями, которые, как будто были посланы Богом, материализовались в словесной форме.

Верил в идеал светлого будущего и социалистической идеи, обладал толерантностью и романтизмом, видел равноправие  людей во всем и не делил народы на врагов и друзей. Он был истинным бессарабцем, выкладывался полностью, когда работал, творил, побеждал, развлекался, шутил и даже когда любил. Отличался редкой отвагой, презирал духовную и физическую трудность, с трудом поддавался влияниям и легко – настроениям. Независимость и своенравность позволяли царить вокруг него изобилию, раздолью и уверенностью в свои силы. Был безгранично уверен в том, что самое лучшее на свете это родится на бессарабской земле, где был верным сыном евреев Бессарабии.

Ему суждено было родиться в местечке Вадул Рашков, в среде котором были написаны прекрасные еврейские рассказы и новеллы  под общим названием «Рашковские истории». В данной книге читатель открывает мир еврейских имен, обычаев, нравов, фольклора и разносторонности характера еврейского народа.

Вадул Рашков для Ихиля Шрайбмана это планета любви и печали, это планета прекрасного идиша и прекрасных людей которые дали ему все, для того чтобы стать настоящим еврейским писателем. Именно в еврейском местечке Вадул Рашков он создал себя как человека творческого, что способствовало появлению работ таких как «Семнадцатилетние», «Семь лет и семь месяцев», «Годы и мгновения» и многие другие новеллы и литературные миниатюры.

Пройдут годы, десятилетия, столетия и, я уверен в том, что благодаря именно творчеству Ихиля Шрайбмана, в истории появится представление о мире бессарабских евреях говорящих на идише, язык который давно ушел в небытие. Живя среди вольной, богатой природы Бессарабии, Румынии и Буковины он и сам был волен как стихия, загорался новыми идеями и планами, воспламенялся любовью и гневом. Величественная красота окружала его – вот почему он чтил красоту человека и природы. Отчаянно любил щегольнуть, поразить, преувеличить; по истине детские  ощущения неизменно привлекали его, но и романтическая прелесть и изобилие родных мест сказались на его натуре: его горячая сила сочеталась с почти женской  восприимчивостью к красоте и к страданиям еврейского народа. Страдания, из-за которых иногда, на пару мгновений, его охмурял пессимизм. Но такое состояние души только служило толчком для творческого продвижения вперед!

Прямой и искренний, он никогда ни в чем не подозревал своих собратьев и верил в честность каждого из них до тех пор, пока не убеждался в обратном. Вот почему он был зачастую чрезмерно доверчив, легковерен, и, со слов его жены Марины, был вечно большим ребенком, вот почему ничего не стоило сыграть над ним любую шутку. Своим бесстрашием, выносливостью, живучестью он  верил в красоту родного языка идиш, хотя видел, как уменьшается и умирает на глазах его читатель, молодые евреи  которые  уже не понимают родной язык идиш, язык предков, и поэтому он напоминает и остается навсегда в нашей памяти  настоящим идишским  Дон Кихотом   Бессрабии.

Всегда оставался верным своим убеждениям и привязанностям, щедрым и великодушным, способным испытывать злобу, почитать красоту и стихийные силы рашковской природы. Не покидал родного края и остался большим патриотом этой земле. Хотя был свидетелем своего поколения наряду с ужасами войны, холокоста, эвакуации от фашистских убийц, а на старости лет произошел самый  мощный удар за всю его жизнь, исчезали евреи, говорящие на идише.  A что же может быть страшнее для писателя который осознает и даже видит собственными глазами,  как умирает его читатель?! Тем не менее, он оставался как последний воин на баррикадах, неисправимым оптимистом, наполненным верой в прогресс, всегда готов посвятить и поистине посвятивший жизнь построению разумного человеческого общества на бессарабской земле.

Прошло время…и хотя язык идиш крайне редко слышится на улицах Кишинева, а в бывших славных еврейских местечках вовсе исчез, по моему глубокому убеждению, в бессарабской земле остались бриллианты его произведений. Надеемся на молодое поколение, у которого проявится желание и возможность выкопать и открыть для себя красоту и блеск культурного наследия, которое создал пишущий еврейский человек под гордым именем Ихиль Шрайбман.

13.03.2013

 

 

 

 

 

Reclame

CECILIA

 

La vârsta mea am constatat cu stupoare că în altă viață am existat întruchi-pat într-un… crocodil, cu dinții căruia devoram bivoli, gazele, elefanți, chiar dinozauri în râul cu apă tulbure. Or, crocodilul merge înainte, nu dă îna-poi. Am adunat anii pe umeri, încropind biografia unei vieți, și am ajuns să nu pot explica cele întâmplate! Mă frământ și nu pricep de ce unii atingând o anu-mită vârstă, îmbrățișează bătrânețea, de parcă tinerețea lor nici n-ar fi existat. Fiind de firea mea romantic incurabil, mă simt mereu în goană după tinerețe, pasionat de culori și muzică. În atelierul de creație însăilez tablouri pe care le acompaniez cu melodii proprii, deoarece nu sunt adeptul abstracționismului, cubismului, dadaismului, sunt pur și simlpu un împătimit al desenului și muzicii și am adunat o galerie de picturi și ritmuri liniștitor-calmante. Avându-l prieten de idei pe Criscentian Trifăuțanu, contrabasist șispecialist în problemele femeilor, cum l-am botezat, artist emerit de multă vreme colaborăm întru popularizarea frumosului estetic. Deseori, când e cazul, se dichisește cum îi stă bine unui inte-lectual și împreună atragem vizitatori să ne asculte, să aprecieze tablourile ce îm-podobesc pereții înalți ai atelietului unde-mi am și domiciliul. Amicul e bărbat înalt, zvelt, cu mustăcioară fină și ochi ageri. Anii nu l-au schimbat, rămânând elegant și atrăgător, seducător de femei.În preajma lui mă simt comod. E și prin-cipalul meu critic, polemizăm pe marginea lucrărilor mele, el considerându-mă un Mikalojus Čiurlionisal Moldovei! Așa afirmă dânsul. Cad de-acord, zicându-mi că nu fac nici un atentat la moralitate, cu atât mai mult că pasiunea îmi aduce un profit cât de cât. Pe banii câștigați procur pensule, rame, vopsele și-mi asigur un trai decent. Criscentian este și el divorțat și nu mă condamnă că nu-mi caut perechea. Libertatea și modul meu de viață îl aranjează deopotrivă ca și pe mine. Am avut familie, însă după zece ani de căsnicie am divorțat. Chiar de n-am avut copii, i-am lăsat fostei soții apartamentul și am plecat de la ea cu mâinile în bu-zunare ca un turist, stabilindu-mă cu traiul în atelierul de creație. Aici îmi aflu refugiul sufletesc. Cândva aveam părul negru, corpul atletic, mă aventuram în discuții savante referitor la ceea ce pictam, ce compuneam. Vizitatorii, în speci-al vizitatoarele îmi admirau lucrările și, dacă găseam limbaj comun, rămâneau peste noapte. Alteori ne dedam aventurilor, cu femei tinere și frumoase – marea noastră slăbiciune! Le acostam la dansurile sub cerul liber de la terasa parcului vecin, unde o dată pe săptămână muzicanți pântecoși, interpretau valsuri, tan-gouri și alte melodii săltărețe. Acest loc al distracției era înconjurat de un gard înalt, peste care se zgâiau copii curioși și zglobii. Criscentian avea un dar uluitor de a acosta duduiele, astfel că, după orele de dans, continuăm uneori până în zorii zilei distracțiile în atelier. Demonstram tablourile, cântam: amicul mânuia arcușul contrabasului, eu vioara, apoi serveam șampanie, coniac, fumând țigări scumpe ca în cele din urmă să ajungem în dormitoarele de la etajul doi! Cel mai mult în atelier mă aflam doar eu. Virilitatea mea atrăgea femeile. Se întâmpla să întrețin relații intime cu câte trei pe zi: una dimineața, alta la amiază, a treia sea-ra – un adevărat vagabondaj sexual! Nu le luam în serios, schimbându-le ca pe mănuși. Precum ați aflat, am avut o soție de treabă, gospodină, inteligentă, dar nu fusesem în stare să tolerez sterilitatea ei, deși verișoara Camelia, medic obste-trician, îmi declara că nu-i exclus ca în această privință să fie și vina mea, chiar deseori mă dojenea, descoperind în pragul atelierului mormane de sticle goale…

– Ți-ai pierdut familia, ia seama să nu-ți pierzi și mințile! zicea dânsa. Con-centrează-te asupra muncii, nu te consuma în aventuri de doi bani.

Camelia era sobră, ambițioasă, iute la mânie. Regreta că părinții, care au muncit din greu și mi-au procurat atelierul, nu mai sunt în viață ca să mă dea la brazdă și-mi amintea că la talentul pe care mi l-a dat Dumnezeu, se mai cuvine și nițică disciplină. Cerea de la mine să devin pictor cunoscut, cu pondere, să organizez expoziții publice! Avea o familie sănătoasă, un soț fidel, dar găsea timp să mă surprindă în flagrantul desfrâului! A încercat să-l mustre și pe Criscentian că are o influiență negativă asupra mea și, de la o vreme am poftit-o să mă lase în pace. Aveam perioade când mă domoleam. Am obținut carnetul de membru al Uniunii artiștilor plastici…

Într-o după amiază din preajma sărbătorilor de Paști, cu prilejul revenirii lui Criscentian, dintr-un turneu în Vietnam, plin de impresii asiatice, am dat o petrecere în atelier. El se înființă cu două dudui necunoscute: una pentru el, alta pentru mine. Fata ce purta un nume antic – Cecilia m-a acaparat din primele clipe. Purta rochie lungă, cu o adevărată câmpie de flori albe, albastre, galbene pe ea, subțirică în talie, cu părul negru, resfirat pe umeri sta în fața mea timidă și smerită ca o icoană. Avea ochelari mari, negri, pe obrazul nemachiat abia se observau câteva alunițe, în lobii urechilor jucau ademenitor cercei cu pietricele colorate. Din primele clipe, se ghemui nestingherită lângă mine, urmărind pa-sionată culorile îngroșate, spălăcite, ce reprezentau amurgul serii după ploaie al ultimei pânze realizate. În timp ce amicul se învârtea în jurul doamnei sale, am simțit alături răsuflarea ei și m-am trezit în captivitatea unui miracol: mi se păru tinerică de tot, mi-am imaginat-o dintr-odată o gazelă fermecătoare, grațioasă, dar care curând avea să fie devorată de un… crocodil! Mă cuprinse mila, conștient că după 10 ani de căsnicie jurasem să nu mă mai căsătoresc. Adică avea să devină doar o pasiune sexuală. N-ar fi fost ceva ieșit din comun dacă zgâtia,pasionată de culori și muzică, rămasă peste noapte în așternutul meu, nu ș-ar fi apucat a doua zi să facă o ordine și o curățenie exemplară în atelierul meu aflat într-o dez-ordine totală. Mi-au plăcut dintotdeauna femeile gospodine și deștepte și aceste calități rare le descoperii la Cecilia, spre deosebire de majoritatea cocotelor care veneau, se distrau și lăsau târlăpeste tot. Datorită ei, de la o vreme în atelier se instalase o splendoare de verdeață și floare a lunii aprilie. Stând în fotoliu, sor-bind cafeaua, urmăream mahmur și nedumerit ochii ei inteligenți, mâinile fine și degetele lungi ca de pianistă, ascultam vorba ei visătoare ce-mi demonstra că este pasionată de tot ce aveam expus pe pereți. Simțeam că mă cuprinde o văpaie și o plăcere, sentiment pe care nu-l încercasem niciodată. În ciuda faptului că eram după o noapte de beție și vlăguire mă rugă să-i cânt la vioară… La plecare îmi zâmbi dulce, satisfăcută de vremea petrecută împreună și își ceru permisiu-nea să mă mai viziteze. I-am spus că poate să treacă pe la mine oricând va dori. După trei zile, Cecilia reveni. Purta altă rochie la fel de lungă ca cea de data trecută, dar de o culoare verzuie-roz, părul negru și-l adunase într-o coafură originală. Era veselă și în dorința ei de a analiza tablourile expuse pe pereții înalți sesizasem o naivitate infantilă. Mă străduiam să-mi ascund zâmbetul, când ea s-a așezat în fotoliul din fața mea și, continua în maniera unei tonalități oficiale:

– Lucrările Dumneavoastră sunt calde, sincere și au darul să spulbere tristețea!

– Chiar așa? am întrebat.

– De ce nu le propuneți sălilor de expoziții, să le aprecieze publicul larg!?

Pictez de vreo patru decenii, dar nu credeam că opera mea poate avea priză la spectatorul larg. Totuși vorbele acelui chip divin m-au mișcat. Mă aflam într-o criză de inspirație, eram cuprins o perioadă îndelungată de lene intelectuală, despre care verișoara Camelia îmi amintea cu fiece ocazie, dar simțeam că nu mă pot mobiliza. Vorbele Ceciliei parcă îmi dădeau un imbold să realizez ceva! Pornirile ei copilărești, naive de a percepe creația, și frumusețea unui corp suav, răspândeau prospețimea unei povești adevărate. Domnișoara găsea în persoana mea un refugiu și mă îndemna să lucrez. Comentând ceea ce percepea, părea să-mi șteargă necazul trăit cu Doroteea, fosta soție de la care n-am avut măcar un urmaș, în schimb am simțit cumplit amărăciunea geloziei, alunecând o vreme în depresie, timp despre care nu-mi plăcea să-mi amintesc. În următoarele zile vizitele ei se îndesiră. Prezența Ceciliei părea să-mi cicatrizeze durerea trecutu-lui și să mă stimuleze, astfel încât să-mi schimb părerea că adevărata dragoste a femeii începe… în fundul buzunarului. Meditând și analizând cele întâmplate în viața mea cele meditații împleteau biografia mea în gama fibrelor colorate și domnișoara adesea mă surprindea cu șoaptele-i sincere: „Mă simt bine aici în momentul când am nevoie de-un refugiu sufletesc…” Revenind la acele clipe de vis simt fiorul ce emana ca o rază de lumină menită să-mi încălzească ființa. A fost o vară superbă, cu dimineți și amurguri domoale când pe cer triumfa o lună plină. Cu Cecilia petreceam timpul discutând despre artă, ea pregătind bucate gustoase și având grijă ca în atelier să fie curățenie și ordine. Văd și acum ca aie-vea ochelarii mari, după care se profila chipul ei smolit, cu alura unei profesoare de matematică, selectând expresiile și manierele. Mereu zâmbăreață, cultivată, îmi povestea lucruri depistate din enciclopedii. O apreciam și doream să trăiesc în propria mea stihie, înr-o perpetuă poveste de dragoste, fără a avea obligații mari față de ea. După vreo trei luni de relații, prezența ei frecventă a observat-o verișoara Camelia care, în pofida multiplelor noastre divergențe, după servi-ciu trecea pe la mine împreună cu soțul ei. Dânsa îi aprecie manierele, spiritul gospodăresc. Pe lângă ordinea din atelier, toate cămășile și hainele mele săteau frumos rânduite în garderobă.

– Vai! constată verișoara după ce domnișoara plecă la școală. Dacă n-ar fi atât de tinerică, ți-ar fi bună de soție.

– N-are unde se grăbi, îmi sări în apărare Cristentian care tocmai picase în musafirie.

– E fină, are apucături sănătoase, insistă Camelia. Căsătorește-te! Nu umbla brambura! O să ai un sprijin trainic.

– Nici așa nu mi-i rău, i-am răspuns și i-am amintit verișoarei: După divorț am jurat că nu mă voi căsători nciodată. N-am darul de a fi familist…

Era o afirmație care mă plasa într-o arie ambițioasă, îndărătnică. De mai multe ori le-am mărturisit cunoscuților, inclusiv verișoarei că, după căsnicie ce a eșuat am nevoie de răgaz. Sunt lipsit de talentul de a crea o familie sănătoasă. Analizând istoria omenirii am descoperit o sumedenie de exemple când cei mai de seamă bărbați din antichitate până la epoca modernă n-au fost capabili să conviețuiască cu o singură femeie, citându-i pe Ramzes, Alexandru Macedon, Napoleon, care au condus imperii, au câștigeat bătălii epocale, pe Anton Cehov, Mihai Eminescu, Fiodor Dostoievski, care au scris opere geniale. Chiar dacă femeia a trecut prin sufletele lor ca un model de inspirație!Verișoara se apropiase de noua mea pasiune. Au făcut schimb de numere de telefoane și se vedeau cu orice ocazie în atelierul meu, la bucătărie pregăteau îm-preună, se șușoteau și se amuzau. Camelia căuta să mă prindă singur și insista:

– Chiar de-i tinerică, ți se potrivește! Holbează ochii! Nu vezi că fata se topește după tine?!

– Lasă-mă,te rog cu topitul! Doresc independență deplină!

– Ești un fraier! Dacă ai s-o pierzi, vei regreta toată viața.

Avertizările verișoarei nu m-au afectat, crezând că s-au înțeles să organizeze un complot împotriva mea pentru a mă grăbi. Cecilia uneori îmi povestea, ca printre altele, că este curtată de un coleg de școală, parcă încercând să mă pună în fața dilemei: rupem relația sau mă determin ce fac cu ea. După fiecare discuție de felul acesta, văzând că nu am intenții serioase, devenea tăcută.

Era pe la sfârșitul verii. Într-o seară de iulie Cecilia veni în ospeție. Eram singur. Am observat imediat că este indispusă. Se așeză în fotoliu, țintind cu privirea desenul pe care îl finalizam. Era îmbrăcată în alb, încinsă cu un brâu negru. A vrut să înceapă o discuție, dar așteptă răbdătoare să mă concentrez asupra pânzei de pe șevalet. Când am sfârșit lucrul și m-am adus în ordine, se ridică solemn în fața mea, părându-mi că e pusă pe ceartă. M-a luat de mână ca pe un copil, îndemnându-mă s-o însoțesc în scuarul din apropierea atelierului. I-am dat ascultare, urmând-o. Era o seară călduroasă cu o ușoară adiere de vânt. Ajunși lângă o banchetă goală dânsa iar mă fură cu ochii mari ca doi luceferi de după rama aurită, dar nu-mi permise s-o îmbrățișez.

– Mi se duce pământul de sub picioare, mă surprinse vocea ei. Ne-am prea jucat de-a dragostea! În următoarea clipă se întrebă parcă pe sine: „Cum de n-am fost precaută, Doamne?!”.

– S-a întâmplat ceva grav?

– Vin de la Camelia. Sunt gravidă de zece săptămâni…

– Nu se poate, am reproșat prompt. Medicii în timpul primei mele căsnicii au constatat că sunt steril.

– Uite că nu ești, înfruntă ea ușoara mea indiferență.

– Ce-ai vrea să auzi acum de la mine?

– Nimic. Vreau să știi, răspunse ea cuminte, țintindu-mă cu privirile. Bărba-tul despre care ți-am vorbit mă vrea de soție și acceptă situația…

– Păi, n-ai decât, am aprobat prostește.

Convingerea mea tâmpită că am fost cândva un crocodil mă făcea nepăsător la neliniștea fetei. În acea oră de seară, lângă răzorul cu miros de țigăncușe, mă grăbeam. Abia de-am auzit rugămințile ei:

– Mai stai un pic cu mine… Aș vrea să te rog, dacă ai posibilitate, să-mi faci rost de un bloc de țigări „Marlboro”. Vreau să mă ocup cu bișnița. Am nevoie de bani…

– Nu fumez și nu mă interesează afacerile, i-am amintit, fără a lua în seamă lacrimile de pe obrăjorii ei.

Privirile Ceciliei se înnegurară, dându-mi de înțeles că cele auzite de la mine, mă fac un trădător, o haimana. S-a îndepărtat fără a rosti un cuvânt. Rămas lân-gă bancheta goală, mă simțeam absent. Apoi m-a revoltat intenția ei de a mă pro-voca. Doar nu reușisem să am copii cu soția! Și uite că puștoaica… Un vântuleț de seară se zbenguia în pletele mele dorind să mă îmbune, iar eu nicidecum nu vroiam să conștientizez că adineaori procedasem ca un crocodil dominat de instincte bestiale. Tinerețea clocotea în venele mele. M-am calmat repede, revenind la slăbiciunile momentului, în atelier. Veni Criscentian însoțit de două cuconițe, una dintre care îmi căzu pe plac…La acea perioadă a vieții trăiam cu convingerea că familia este o piedică în calea artei și creează serioase impedimente! Este adevărat că uneori, amintindu-mi de Cecilia, simțeam o urmă de regret că nu i-am cerut adresa sau numărul de telefon. N-am dorit s-o caut, să mă interesez ce are de gând să facă, fiind sigur că se va descurca. Nu am luat în serios vestea că pot deveni tatăl unui copil. M-am deconectat asemeni unui scurt circuit și mi-am continuat vagabondajul: unele veneau, altele plecau cu impresii plăcute despre pânzele și muzica mea melodi-oasă. Camelia, aflând despre ruptura mea cu Cecilia, mi-a purtat o vreme pică, după care a încetat să-mi mai dea sfaturi de viață, declarându-mă om neserios. Odată am îndrăznit s-o întreb despre Cecilia. Ea îmi spuse că fata s-a măritat și-mi porunci s-o uit. Nu-mi oferi nici un alt amănunt. Ca să-i demonstrez verișoarei că nu sunt un terchea-berchea, m-am dedicat lecturilor. Vroiam s-o familiarizez cu problemele de viață găsite în operele lui Tolstoi, Gogol, Bunin, dădeam citire aforismelor, maximelor lor. Apoi prin in-termediul acestei limbi bogate pe care o posed, chiar dacă a adus grave prejudicii limbii române, îngrădindu-i calea de-a lungul anilor, încât azi chiar și intelectu-alii moldoveni nu reușesc să se exprime corect, am descoperit prin alte cărți tra-duse marea literatură nord-americană a secolului XX. Deveneam tot mai sigur că menirea artistului nu e să tânjsească sau să bocească la primul eșec, inclusiv la cel din viața personală. Un pictor e obligat să lupte ca un ostaș când deasupra lui zboară obuzele. O uitasem pe Cecilia care poate că m-a iubit, dar eu demult nu mai credeam în iubire. Ea apare cu adevărat o singură dată. Poate, accidental o mai poți întâlni a doua sau a treia oară, numai că până la urmă nu te alegi decât cu deziluzii. Oamenii realiști, pragmatici se gândesc la bunăstarea lor. Mă concentram asupra culorilor conștientizând că anii trec, bolile se adună și n-o să mă ajute nici un fel de dragoste. Pânzele îmi aduceau suportul material. Din când în când câte un cetățean dorea să-și amenajeze locuința după bunul plac. Aveau priză la cumpărători peisajele și nudurile mele. În ciuda anilor în atelie-rul meu continuau să vină fete pe care le ascultam și le convingeam că au corp frumos. Bietele ființe, pozau ore întregi goale pușcă de le dârdâiau maxilarele de frig, după care le serveam cu un ceai fierbinte și le invitam să se încălzească în așternut. Era prematur să spun că vine bătrânețea, deși tot mai mult aveam senzația că îmi bate la ușă. Involuntar mi se nălucea că își arătă chipul hâd, cu răsuflarea obosită, cu dinți de metal mirosind a sulf. Afirmația că am fost un cro-codil justifica și tendința mea spre o independență materială. Nu-mi era tocmai pe plac, dar uneori plecam și la Teatrul de operă ca să mă pătrund de farmecul liric al scenei, prefăcându-mă că nu observ la finele spectacolului cum sala ră-mânea goală. Acasă stăteam până târziu în fața șevaletului. Câțiva ani am pictat chipul lui Iisus așa cum mi-l imaginam din cele citite în Noul Testament. În cu-vântul Mântuitorului descopeream înțelepciunea necesară bătrâneței, realizam cum oamenii în decursul mileniilor s-au sacrificat întru apărarea credinței, ade-vărului. Cartea cărțilorîmi sugera noi gânduri, ce apar de-a lungul vieții omului, acestei gâze raționale, înzestrate cu morală ortodoxă. Chiar dacă nu frecventam des biserica, nu țineam posturile, îl purtam pe Atotputernic în suflet. Cărțile de istorie prezentau unele evenimente încețoșate, ca adevăr declarat la nivel oficial. Încercam să mă clarific șiind că alte adevăruri sunt ținute sub șapte lacăte și nouă peceți. Uneori mă surprindea neliniștea, amintindu-mi că odată am avut o admiratoare care a plecat de lângă mine, și probabil a dus cu ea o părticică din sufletul meu.Se perindau primăveri, veri, toamne, ierni, rânduindu-se în depănarea eter-nă a timpului. Când mă priveam în oglindă, descopeream pe chipul meu câte un rid, iar părul mi se înspica de la tâmple până la ceafă. Împreună cu amicul Criscentian sărăbătoream ziua de naștere, fiind născuți într-o lună, doar cu o diferență de 10 ani. El era mai mare… Veni ca de obicei purtând costum de cu-loare cărămizie, cămașă albă, eșarfă asortată și am sărbătorit cu fete tinerele se-micentenarul meu până în zori. Am interpretat toate melodiile știute, apoi cele din repertoriul clasicilor. Amicul meu cânta la contrabas de parcă ar fi concertat în fața spectatorilor din țările pe unde era invitat. Apoi am mers și eu la jubileul lui. Aniversarea de 60 de ani și-a celebrat-o cu fast la Filarmonică. Fiind artist emerit, într-o atmosferă de gală. A fost onorat de somități muzicale. Mi-am dat seama că are pondere în viața culturală a țării spre deosebire de mine, care ră-măsesem cunoscut doar într-un cerc restrâns de prieteni și femei. La banchetul de după partea festivă asista și verișoara mea împreună cu soțul.

– Începi să încărunțești, băiete, dar opera ta nu este cunoscută la nivelul valoric pe care îl meriți. Nu știi și nu încerci s-o expui vizitatorilor, îmi reproșă Camelia.

– O voi face, i-am spus la finele serii.

Petrecerea m-a binedispus. Camelia, după ani de supărare din cauza modului meu libertin de viață, m-a invitat la ziua de naștere. Câteva zile am lucrat la un peisaj ce oglindea panorama satului nostru natal, cu acoperișurile caselor albe din văgăuna Ineascăi și în seara friguroasă a mijlocului de februarie m-am dus să o felicit. Nu fusesem la ea de mai mulți ani. Afară ningea și spulbera. Am urcat la etajul șase cu un buchet de flori în mână și cu tabloul subsuoară. Am apăsat pe sonerie. Îmi deschise Camelia îmbrăcată într-o rochie sobră. M-a invitat cu un gest larg să trec în salonul unde era masa cu oaspeți. I-am înmânat florile, tabloul și când îmi scoteam paltonul ca să mă alătur musafirilor, în antreul apar-tamentului năvăli o droaie de copii veseli, iar o fetiță smolită ca o țigăncușă, într-o rochiță albă ca neaua se desprinse dintre ceilalți și îmi sări în brațe. Mânuțele ei mă cuprinseră pe după gât și eu, surprins, am strâns-o la piept. Ceilalți copii o aplaudau. Urmară strigăte de admirație la care se alăturară și câțiva maturi. Vedeam copila pentru prima oară. Era în atenția tuturor și tare mândră că stă în brațele mele. Evenimentul n-avea să însemne decât o comportare obișnuită a unei micuțe zvăpăiate dacă, privind peste umerii ei mici, nu dădeam cu ochii de mama ei, o femeie înaltă, cu părul negru, frumos aranjat, care mă fulgeră cu privirea peste rama aurită a ochelarilor. Mânile ei o luară din brațele mele pe fetița năstrușnică și eu, eliberat, am fost chemat de Camelia să iau loc la masă. Ceva se petrecea cu mine. Totul plutea în mintea mea, vorbele vesele ale celor adunați la ceremonie deveneau confuze. Revenindu-mi puțin, am închinat un pocal de șampanie în cinstea Corneliei și am început s-o caut cu privirile pe acea copiliță năzbâtioasă, dar mai ales pe mama ei care mi se păruse cunoscută. Am mai închinat o cinzeacă, am rostit un toast și, când rumoarea se mai potoli, am înțeles că cea care mă interesa lipsea. Camelia, pricepând zbuciumul meu, găsi momentul potrivit să-mi șoptească:

– Ți-a sărit în brațe! Sângele apă nu se face…

– Unde e? am întrebat eu agitat.

– A plecat de cum te-ai așezat la masă.

Veselia lua amploare, iar eu nu mă puteam liniști. Din clipă în clipă conștientizam că s-a petrecut ceva senzațional, deosebit. În creierul meu roiau întrebări fără răspuns. Toate gândurile alergau undeva în întunericul scărilor și străzilor acoperite de ninsori, pe unde îmi imaginam că își lăsa urmele femeia și zgâtia care mi-a sărit în brațe! Am întrebat-o pe Camelia:

– Cine e femeia cu fetița?

– O prietenă.

– De ce a plecat atât de repede?

– Se grăbea.

Cum am mai spus, în viața de odinioară am fost un crocodiul și, firește, am insistat să clarific niște lucruri ce puteau să intrige pe oricine. Peste câteva zile am invitat-o pe Camelia la o cafea.

– Nu-mi pot afla liniștea, i-am spus direct. Dă-mi numărul de telefon al doamnei.

– Iarăși ai halucinații!, mă luă la rost Camelia. Cum vezi o fustă nouă, începi a aiuri. Lasă femeia în pace. E cumătra mea! Are soț, familie. Calmează-te!

Refuzul verișoarei suna categoric, dar nu m-am liniștit. Am insistat, însă am fost acuzat de imoralitate. Și atunci am lăsat-o baltă.În lunile și anii ce urmară, am încercat de mai multe ori să reiau discuția despre acea femeie și copilița ei, însă fără nici un rezultat. Cutreieram orașul, în speranța că poate cumva o să o văd printre pietoni chipul cumătrei și al finuței Cameliei, eram prezent la toate ceremoniile la care mă invita verișoara, dar cău-tările mele se sfârșeau cu nimic. Îmi simțeam sufletul rănit, lipsit de noroc, apoi m-am lăsat în voia soartei. Îmi găseam refugiu în lumea culorilor din atelier. Nu mă interesa trecutul, conta doar prezentul. Cream chiar dacă știam că sunt lipsit de talent. Pictor de importanță locală! Continuam să citesc opera lui Mo-passan, Balzac, Malraux, găsind unele răspunsuri la zbuciumul meu. Încercam să pătrund psihologia omului simplu, să descoper trufia, generozitatea, meta-morfozele, voioșia, bunătatea. Chiar dacă nu obținusem un nume răsunător ca Edgar Degas sau Arkhip Kuindzhi, rămâneam la convingerea că arta universală, în decursul dezvoltării ei, în marea majoritate a fost, este și va fi făurită și de persoane anonime ca mine. Ele zidesc soclul pe care la o anumită etapă se ri-dică un Leonardo da Vinci, Rembrandt, Brâncuși. Aveam îndrăzneala să cred că l-am supraviețuit pe Modigliani, ca volum am muncit deopotrivă cu el, atât că tablourile mele pot fi luate între ghilimele. Totuși culorile sunt capabile să aline privirile omului simplu. Slăbiciunea mea față de femeile tinere și frumoa-se nu putea fi camuflată. Uneori încercam să le evit, ca în cele din urmă să-mi pășească pragul vreo domnișoară mai drăguță. A câta oară mă convingeam că în viața cealaltă am fost o reptilă fioroasă, care rănește nemilos victima. În această privință nu mă ajuta nici timpul, chiar dacă observam cum devin din ce în ce mai singuratec. Însuși Criscentianmă vizita tot mai rar, Camelia avea grijile sale și eu făceam preponderent prietenie cu femeile dornice de aventuri amoroase. Apăru internetul, pestetot lumea comunica la telefonul mobil, nu simțea nevoia de comunicare pe viu, așa că tot mai puțini admiratori manifestau dorința de a-mi vizita atelierul. Eram bucuros când apărea vreun simpatizant de culori și muzică, cu care discutam despre creație. Citisem că Ivan Aivazovski își picta tablourile, fără a se stingheri, în prezența oricărui trecător care putea să discute cu artistul de ce în tablourile sale redă stihia maritimă, de ce s-a inspirat anume de această parte a naturii. Oamenii mari au avut totdeauna nevoie de comu-nicare, vroiam să-i seamăn lui Aivazovski în modalitatea mea de a crea în fața șevaletului. Avusesem de-a lungul anilor situații de criză, de stagnare spirituală, dar la cei peste 50 de ani lipsa de inspirație devenea din ce în ce mai chinuitoare și înclinam să cred că cele mai bune tablouri demult le-am realizat și dacă aș fi în stare să creez ceva nou, aș putea-o face doar nimerind în brațele unei noi pasi-uni.Această stare dură câțiva ani la rând. Mi se părea că am fost uitat de toți și că am parte de destinul omului de artă care este gata să comunice cu extratereștrii.

Camelia nu venea, Criscentian îmbătrânea văzând cu ochii. Luni întregi le pe-trecea în turnee, iar revenit acasă spunea că e obosit, are nevoie de odihnă. Într-o zi mi-a declarat că femeile nu-l mai interesează. Îi plăcea doar să comunice cu mine, să vină îmbrăcat ca un lord englez, cu obișnuitul său papion, își mai punea jobenul pe capul lui cărunt și mânuia deopotrivă cu mine arcușul când aveam vreun vizitator. Amicul era plin de impresii, în ultima vreme conviețuia cu o femeie și mă sfătuia și pe mine să mă însor. La asta mă gândeam și eu, dar nu-mi surâdea norocul. Pierdusem orice speranță de a o întâlni pe Olga Cnipper, Mery Hemingway, Gala Dali ori Sofia Andreevna Tolstaia.Veni însă o zi de primăvară înfloritoare, când pe neprins de veste în atelier apăru Vanesa, o blondă zveltă, cu ochi scânteietori și joviali.

– Sunt o pictoriță în devenire, se recomandă ea. Vreau să experimentez, să înțeleg adevărata artă.

La acea primă întâlnire mi-a spus că este căsătorită, că are un băiețel și m-a cucerit prin miscările ei lejere și o evidentă naivitate copilărească. Îmi tot explica că e doctorandă la Academie, că își scrie teza pe baza creației mele! Vorbea cu pasiune, îmi analiza lucrările în cunoștință de cauză. Purta vestimentație într-o singură tonalitate, calțavetelevărgate care parcă îi evidențiau feminitatea, sme-renia.  Negelulabia observat de pe bărbia pielii fine, o făcea mai gingașă. Am simțit în felul ei de a fi ceva magnetizant, tentat să o îmbrățișez din prima clipă, mulțumindu-i că a decis să vină tocmai în momentul când sufletul meu era com-plet răvășit. După câteva ore de discuții savante, a acceptat să luăm masa împreună. Am servit o șampanie, apoi încă una și… pe la chindii stăteam deja culcați în pat. Aveam convingerea că Vanesa mi-a fost trimisă de însuși Dumnezeu. Curând veni în ospeție Criscentian, și văzând-o, a mânuit arcușul contraba-sului o seară întreagă, demonstrându-și măiestria. Mă îndemnă și pe mine să iau arcușul, vioara, iar el o invită în mijlocul salonului și-mi demonstrară arta dansului autentic.

– Maestre! exclamă el când rămâsesem în doi. Nu ai avut nici tu și nu am avut nici eu o ființă mai drăgălașă, dar păzea! E un deavol! Cum s-a culcat repede cu tine, așa poate s-o facă și cu alții…

Amicul totdeauna a avut un caracter invidios. Vanesa mă vizita cu regularita-te, de parcă n-ar fi avut familie, copil. Fără jenă fu de acord s-o pictez goală și am realizat o compoziție originală în poienița din pădurea Ciocanei. Am fost uimit, surprins când a făcut-o prima oară, apoi m-am obișnuit. Îi plăcea să-și dezbrace pantalonașii scurți, cămașa străvezie, își punea ochelarii de soare și, fără a se sfii de vreun gură-cască, se lăsa pictată în felurite poze, sub aureola razelor solare ce străbăteau printre teii mirositori. Ea vorbea frumos, corect și deseori accentua că se simte bine în compania mea. Mă inspira, era grațioasă, se armoniza cu florile ce-și scuturau petalele peste părul ei bogat. Recunoștea că preferă tovărășia mea, vorbele mele, sfaturile ce i le dau, că în viața ei a parvenit o schimbare sufletească de care ducea lipsă.

– Soțul demult și-a pierdut orice interes față de mine. Nu m-am gândit nici-odată să-l înșel, dar cu tine mă simt în altă lume…Apăru în casa mea ca un dar ceresc, părea că ne descopeream unul pe celălalt. Conștientizam că acest gen de relație nu poate avea viitor, dar comportamentul, farmecul ei mă făceau să trăiesc o nebunie de sentimente reciproce. Nu ne de-ranja diferența de vârstă, nu mă mai copleșea tristețea, ne doream întruna unul pe altul. Odată în toiul nopții îmi telefonă:

– Soțul nu-i acasă. E plecat în deplasare, vino la mine…

Cu frica în sân, am plecat cu taxiul într-un raion modern al orașului. Era tre-cut de miezul nopții. Copilul dormea în odaia alăturată, iar noi ne încleștarăm în mrejele patimilor nelimitate. Mi se părea că în acel vis Vanesa era obsedată de atenția euforică a plăcerilor senzuale care nu aveau s-o părăsească vreodată. Era o dragoste, un miracol și îmi puneam întrebarea: De ce oamenii nu se străduie să mențină o iubire pentru totdeauna atunci când ea își face cuib în sufletele lor? Mă îndrăgostisem lulea și eram convins că Vanesa mă iubește. Întâlnirile noastre aveau loc în atelier, pe malul Nistrului, în deplasările pe care le făceam mai mult ca să fim în mijlocul naturii, cutreierând câmpiile înverzite. Și eu, care avusesem puzderie de femei, am descoperit că și la 55 de ani poți să te îndrăgostești ca în tinerețe. Nici ea nu dădea semne de desconfort, ca și cum am fi fost de aceeași vârstă și aceeași mentalitate.

Trecu o primăvară, o vară, o toamnă, o iarnă, iar în primăvara următoare am simțit în comportamentul ei o adiere de răceală. Îmi reproșa că nu depun sufi-ciente eforturi ca să-mi popularizez tablourile, să organizez expoziții, să obțin titluri, premii, decorații.

– Fără publicitate n-o să ieși niciodată din anonimat. Fii mai activ și mai băgăreț. Ai avea altă situație în societate, atât materială cât și morală.

Îmi telefona din ce în ce mai rar. Îi duceam dorul, sufletul meu tânjea după ea, devenisem sensibil, mă atașasem de ea. Simțeam că Vanesa în curând mă va părăsi. I-am destăinuit necazul lui Criscentian.

– Era de așteptat, nu se miră dânsul. Doamna e inteligentă, îi place să se dezbrace la prima chemare. În comportamentul ei se subînțelege un cinism in-telectual caracteristic genului de femei-curvulițe! E o adevărată fantomă, cocotă și țoapă Vanesa ta! Se complace atunci când face ca bărbații să o vrea, iar dânsa flirtează, fără a-și da seama că nu valorează nimic. Cine este ea și ce realizări are dânsa de ar trebui să suferi?! Și după o pauză îmi dădu un sfat: ia lucrurile așa cum sunt. Mulțumește-te că ți-a dăruit clipe frumoase ce le poate oferi doar un corp de femeie tânără. De mai mult nu este capabilă.În una din următoarele zile Vanesa veni pe neașteptate la mine în costum național: catrință și ie. Nu părea în apele sale.

– Majoritatea bărbaților sunt niște neghiobi, zise pe un ton răstit. Urmăresc

un singur scop: să se cațăre pe tine. Ochii ei albaștri mă priveau cu luare-aminte, șuvițele de păr se zbârli-seră. Aștepta un răspuns sincer de la mine, iar mie parcă mi se turnase o căldare cu lături în cap. Ce i s-a întâmplat cu femeia pe care până mai ieri o idolatrizam, o consideram un simbol al feminității, al purității, al delicateței sufletești? I-am răspuns:

– Aș vrea și eu să știu de ce sunt așa majoritatea bărbaților…

– Am făcut cunoștință cu niște masculi prin rețelele de socializare ale inter-netului, mă întrerupse ea. Am acceptat să mă întâlnesc cu câțiva dintre ei și ce crezi? Toți ca unul mi s-au plâns că nevestele nu-i satisfac și, mi-au propus să ne cuplăm! Nu carecumva toți bărbații sunt făcuți de o mamă?! Ca să vezi, îi preocupă doar corpul meu!

În următoarea clipă voiam ca Vanesa, cu tot farmecul ei, să plece cât mai repede, să-mi aerisesc atelierul. Totuși am întrebat:

– Am înțeles că ne despărțim?

– Da, nu sunt cea de ieri. Trăiesc cu senzația că din cauza ta am comis o crimă față de soțul meu.

Regretam că această femeie cultă, dintr-un giuvaier, se preface într-o ordina-ră lele. Mi se crea imprsia că prezența mea lângă ea o face să vomite. Nici urmă de acele relații intime alături de un bărbat pe care până mai ieri îl agrea. O pri-veam pe furiș și n-o recunoșteam. Mi-am dat seama că nu era de vină diferența noastră de vârstă, ci posibilitățile mele materiale. Mi s-a făcut silă. Bine a zis Napoleon că de la sublim la ridicol nu-i decât un pas.La ultima noastră întâlnire a mai bombănit nitam nisam: „O să mă stră-dui toată viața să te izgonesc din suflet!”, „Să distrugi toate desenele realizate cu chipul meu”…, dar parcă n-o auzeam. Nici n-am obeservat când a plecat. După aceea am încercat să iau legătura cu ea, dar mi-a scris în ultimul mesaj la poșta electronica: „O să mă dedic soțului și familiei. Nu mai vreau nimic! Am impresia că am fost sedusă. Merg la bisericile din Moldova și România, și aprind lumânări ca Dumnezeu să mă ierte de cele păcătuite cu tine.”Scrisoarea m-a făcut să sufăr. O iubeam foarte mult pe Vanesa. O mai iubesc și-acum, dar într-o zi un cunoscut mi-a comunicat că a văzut-o ieșind dintr-un magazin elitar cu sacoșe pline de cumpărături, zâmbitoare, apropiindu-se de o limuzină luxoasă, unde o aștepta un domn în etate ce vorbea engleza, cu un aparat de fotografiat în gât, care mereu o fotografia când ea lua poziții… Noutatea m-a ofensat, umilit, dar conștient că de mine deja nu mai depinde nimic. Și parcă voind să confirme aceste meditații, Vanesa aluneca spre mine, nudă dintr-un tablou realizat cândva, amintindu-mi clipele romantice, când a fost sinceră ca o femeie care își înșeală bărbatul. Era femeia care mă părăsea. Ea pe mine și nu eu pe ea. Seara am adunat schițele, tablourile cu chipul ei și le-am dăruit flăcărilor, ca să rămână doar scrumul. În acele zile mi-am amintit de Cecilia, înțelegând și mai clar cât de dureros este abandonul. Involuntar, i-am telefonat verișoarei căreia după câteva vorbe banale: ce faci, cum o mai duci, i-am spus că Vanesa m-a părăsit, ca mai apoi să întreb ceea ce mă interesa:

– Încetează! se răsti ea la mine. Caută-ți de treabă, fustangiule! Acolo e cetate, iar cumătra n-o să-ți permită niciodată să-i distrugi zidurile…

După despărțirea de Vanesa îmi pierise orice poftă să mai leg vreo relație amoroasă, chiar dacă în altă viață fusesem crocodil. Mă simțeam copleșit de tristețe. Criscentian parcă suferea împreună cu mine, doar că în ultima vreme își găsise o femeie de baia lui și concubina armonios. Mi-a dat atunci un sfat:

– Străduie-te să fii mai precaut față de vitorul tău. Mergi la întruniri, serate și caută o femeie mai aproape de vârsta ta. Nu uita că la ușă bate clopoțelul bătrâneței.

Am urmat sfaturile amicului văzându-l mulțumit de concubinajul ce-l as-tâmpărase. După mai mult timp, la o zi de naștere a unui coleg de breaslă, am întâlnit-o pe Sabina, o doamnă trecută de 40 de ani. Corpul ei mlădios a la Maia Mihailovna Plisețkaiam-a frapat. A acceptat să o conduc până în suburbia unde avea casă la sol. Isteață, mi-a mărturisit că este divorțată, că are doi copii maturi, că e colaboratoare la o redacție de lux, că se află mereu în deplasare de serviciu la București. Mi s-au părut stranii jonglările mâinilor ei, de parcă mereu se răcorea cu un evantai făcut din euro și dolari, căci vorbea întruna despre câștigurile ei. A presupus că îmi comercializez tablourile cu bani bunicei. N-am răspuns nimic ascultând-o mai departe, aflând de la ea că la moment este liberă. La acea primă întâlnire i-am propus mai în glumă mai în serios, să ajungem la o înțelegere, ca peste un an să apărem în fața altarului. Am recunoscut că nu mi-am pus piros-triile în cap niciodată și, după legea creștină, trăiesc în… preacurvie! Sinceritatea mea o amuză, iar când se potoli, îmi mărturisi că și dânsa și-ar dori același lucru. Prietenia cu Sabina era altfel decât cea cu Vanesa. O conduceam și o întâm-pinam la gară când pleca sau revenea din România. Petreceam serile mai mult în casa ei vorbind de câte în lună și în stele. Poseda un limbaj cizelat de București. Zicea că mă place. Ne stătea bine ca pereche. Sabina avea darul să cucerească la prima vedere. Volubilă, vorbea captivant despre evenimentele ce se petreceau la Chișinău și București. Mă mobiliza, îmi dădea speranțe, amintindu-mi de o parabolă a lui Socrate care, la rugămintea unui june să-i dea un sfat dacă face sau nu face să se însoare, i-ar fi răspuns: „Căsătorește-te, fiule! Dacă se întâmplă să dai peste o soață bună, o să fii fericit, dacă o să dai peste o neisprăvită, o să devii filosof!” Cu Sabina mă pregăteam de o eventuală familie. Într-o zi am acceptat s-o însoțesc la București. Ne-am cazat la o gazdă. Nu fusesem în capitala Româ-niei decât în treacăt, spre Bulgaria, când plecam la odihnă. Dimineața Sabina pleca cu treburi de serviciu, iar eu, la îndemnul ei, căutam locuri pitorești ca să le materializez pe pânze. Dacă schimbam vreo vorbă cu cineva se mira cât de ciudat mă exprim românește și cum de eu, rusoide la Chișinău, am ajuns să pic-tez într-o urbe europeană…Bănuiam că este modul de gândire al gloatei stradale. La îndemnul Sabinei am încercat să organizez o expoziție și am apelat la Uniu-nea artiștilor plastici. Una din membrii administrației se dovedi a fi o doamnă uscățivă cu fața ușor pistruiată ce purta ochelari. Era născută la Chișinău, deja integrată și căsătorită cu o notorietate, un pictor de-o vârstă cu bunicul ei, care o avansase pe treptele carierei de eseistă, deși lecturând una din cărțile ei m-am ciocnit cu o adevărată beție de cuvinte! Doamna, cu alura unei intelectuale de marcă, ne sfătui să ne adresăm la direcția cultură a Ministerului. Acolo mă pri-miră niște tipi bărboși și amabili, servindu-mă cu cafea la ibric. Aflând scopul vizitei mele, mă priviră ca pe un aborigen căzut din copac în centrul civilizației române. Însă, deoarece fusesem recomandat de soția unei somități, mi-au spus că expoziția poate fi organizată cu mijloacele mele proprii. Împreună cu Sabina am hotărât să adunăm banii și să încerc să-mi organizez expoziția. După ce am adunat o sumă, m-am prezentat la direcție.

– Excelent, maestre! a zis unul dintre tipi numărând leii. Vom face o expoziție mișto! Mai întâi cu acești bani vom începe reparația salii. Între timp, dumneata adu pânzele pe care le consideri mai reușite.

Am făcut drumuri prin vămi, insituții de resort pentru a trece pânzele peste frontieră. Eram entuziasmat și bucuros ca un copil, trăind sernzația că foarte curând voi trăi momente de glorie când tablourile mele se vor vinde cu valută forte, iar numele meu va flutura pe buzele boemei bucureștene. Mă voi căpătui cu suficienți biștari pentru a face o călătorie în Italia împreună cu Sabina. În acele clipe de frumoase așteptări nu aveam nici o îndoială că în epoca dinozau-rilor am fost un crocodil, iar Sabina prin bunătatea, hărnicia și eleganța corpului a fost și ea… o veveriță. Simțeam că în curând visurile mi se vor împlini și voi scăpa de povara materială.

– Când te-am văzut la acea serată a prietenului nostru, recunoscu Sabina, am intuit că la vârsta ta venerabilă, cu înțelepciunea, talentul tău de pictor vei deveni prosper precum sunt toți artiștii consacrați.

Avusesem grijă să invit câteva notorietăți la deschiderea expoziției, dădusem comandă la tipografie de buclete, invitații. În una din zilele lunii aprilie, cu belșug de verdeață și floare, cu un vântuleț sprințar de-a lungul Dâmboviței, m-am dus la compania radio și televiziune să pun la curent reporterii. Potentații de-acolo se uitară la mine cu un ușor dispreț, verificând scopul vizitei mele. Mi-au spus că nu mă pot ajuta cu nimic, deoarece numele meu nu figurează în graficul expozițiilor nici în anul curent nici în cel viitor. Am încercat să mă justific că sunt pictor din Basarabia, că organizez expoziția pe cont propriu. Au urmat apeluri telefonice, concretizări agitate și în cele din urmă directorul televiziunii, în biroul său cu tri-colorul desfășurat și harta României Mari pe tot peretele din spate, mă avertiză:

– Numele dumitale nu figurează nicăieri, domnule! Ești pictor ambulant?.. Intuiesc că nu ești un aventurier, ne vei înțelege și nu ne vei deranja.

Am revenit la demnitarii direcției de cultură, însoțit de Sabina, pe fața căreia apăruseră urme de agitate. O doamnă planturoasă, fumând hulpav o țigară, după ce ne ascultă își aranjă broboada înflorată pe umeri și ne comunică fără drept de apel:

– La București se preconizează expoziția pictorilor consacrați! Dumneata ești un anonim, fără titlu, fără merite. Nu avem dreptul să te promovăm.

Sabina se întunecă la față. Din acea grație de felină a Maiei Plisețkaia nu ră-mâsese nimic. Cheltuisem o groază de bani! Am decis să mergem la demnitari ca să ni se restituie cheltuielile. Conducerea direcției cultură nu știa ca noi să fi încheiat vreun contract de alocare a mijloacelor.

– La pregătirea expoziției au fost antrenați sponsori, donatori de bună credință. N-avem nici o datorie față de dumneata…

Naivitatea și prostia mi-au jucat festa. Îmi era milă și rușine de Sabina. Aven-tura mă costase scump. Ea mă liniștea, dar simțeam în vocea ei o scamă de alar-mă. Stăteam descumpăniți în preajma Gării de Nord, urmărind aglomerația că-lătorilor, convins că suntem un popor care nu merităm să fim tratați cu respect, chiar dacă dragostea pentru Eminescu, Brâncuși, Ionescu va dăinui mereu în inimile noastre.

– Să apelăm la doamna cunoscută, propuse Sabina.

N-am dormit o noapte așteptând dezlegarea ghemului de nervi, sperând că vom redobândi banii cheltuiți aiurea după care ne vom putea întoarce la Chișinău unde vom duce un trai tihnit, împăcați cu ceea ce avem. A doua zi ne-am dus la pământeanca noastră. Încruntată, eseista în rochie largă cu imagini de farfurii zburătoare pe ea, ne privi peste rama ochelarilor și pufni:

– Prietenii familiei noastre spun că n-au luat de la voi nimic. Ați donat bene-vol sfanțiila reparația sălii. Că nu ați ajuns în lista participanților la expoziție, vă privește. Consiliul ministerului a acordat prioritate unor personalități notorii. Dura lex sed lex!.. Pământeanca sorbi cu vârful buzelor cafeaua și puse punct polemicii.

Am luat-o pe jos cu Sabina, trecând pe lângă Sala centrală de expoziții, pe fațada căreia atârna un panou cu anunțul că se așteaptă deschiderea unui verni-saj al pictorilor de vază. N-am avut de la cine cere socoteală. Ineasca noastră se zice că a fost fondată de haiduci, din care cauză locuitorii ei au rămas pentru tot-deauna firi războinice. Îmi venea să fac un dezastru și un pârjol printre escrocii bucureșteni care m-au tras pe sfoară. M-a domolit Sabina, zicându-mi că decât să înfundăm închisoarea de la Gherla mai bine să ajungem teferi acasă. Citisem undeva afirmația unui canceros, care-și trăia ultimele zile că Dumnezeu ne-a lă-sat simțurile să recepționăm dragostea, sentimentele celor din jur și nu iluziile false aduse de averi. Ne-am întors la Chișinău simțindu-ne ostași ai unei armate după o înfrângere cumplită. La prețuri iluzorii am vândut cele mai scumpe și dragi inimii mele tablouri. Teribil de stânjenit lucram zi și noapte, mă târguiam până la epuiza-re ca să vând tablourile pentru a mă achita cu Sabina. Mă linișteam doar că mereu mă aflam în casa ei, ea gătea bucate gustoase ca la mama acasă și o consideram un etalon al cumsecădeniei feminine. Avea un comportament ireproșabil în societate, îi plăcea gluma, discuta pe diverse teme, aprecia sau critica pânzele și melodiile compuse de mine, dar toate până la urmă se redueau la tendința de a acumula bani. Eram sigur că în viitor o să le rezolvăm pe toate, convins că între noi există dragoste. Îmi era dor de ea când pleca în oraș sau în deplasare. Trecusem deja prin anumite greutăți și îmi imaginam că relațiile noastre duc spre căsătorie. Lucram grădina care se făcea frumoasă și datorită sârguinței mele. Vecinii mă apreciau și veneau să privească încântați cum prășesc, seamăn ori stau în fața șevaletului. Cerul mi se părea mai înalt, mai albastru, fructele, legumele mai sănătoase. Copiii Sabinei se atașaseră de mine, se interesau de tehnica picturii și de game de tușe. Intenționam să mut atelierul sub acoperișul acelei case, să construiesc un beci, o saună, dar mai ales un foișor pe care o să-l amenajez ca să pot picta în voie. Nu mă mai interesau alte femei, mă simțeam confortabil în preajma Sabinei. Ea se îm-brăca cu gust. Rochiile, costumele păreau ca turnate pe corpul ei de balerină. Mă gândeam, că după ce voi scăpa de datorii, o să insist ca să renunțe la deplasări. Ea însă îmi declara că are nevoie de bani și încerca să mă mobilizeze la muncă. Pictam un portret de-al ei pe un fundal înflorit, în costumul doamnelor Romei antice. O data, revenită din deplasare, glumi pe seama mea:

– Mă privesc deseori în oglindă și am impresia că sunt o fiică alături de tine.

– Așa e, tu n-o să îmbătrânești niciodată! am glumit și eu. N-o să-ți permit!

– Barbați potentați de la București mă complimentează, se lăudă ea. Unul mi-a dăruit un parfum scump. Un bucovinean cu dare de mână m-a cerut în căsătorie. L-am refuzat, dar el totuna mi-a dărut un parfum scump. Eu te am pe tine, însă nu mai știu cât o să te tolerez atât de mic și de neînsemnat…Am dorit să concretizez:

– De ce sunt mic și neînsemnat?

– Pentru că nu ai titlu, nu ai nume în arta plastică, în arta muzicii. Nu ai nimic! Ai simțit că fără așa ceva nu poți face o expoziție. Iar expoziția e negoț, bani!

Am crezut că Sabina glumește și am continuat să-mi fac planuri. M-am apu-cat serios de grădină, am selectat copaci, am ales flori, le-am sădit în rânduri pe unde mi se părea că se potrivesc mai bine. Citeam literatură de agronomie și horticultură. Doream să mă fac agricultor la bătrânețe, să fiu sufletul și inima acaretului care în curând va atrage privirile tuturor locatarilor din vecinătate.

Zilele treceau în vise și speranțe. În timp ce Sabina era plecată reușeam să fac câte ceva și gospodăria lua o altă înfățișare. Așteptam să se bucure, însă ea de fiecare dată, parcă pe neobservate, după ce servea o cinzeacă la masă, se lansa în divagații despre cum bărbații au grijă de femei! Cică pentru o femeie tânără ca ea unii sunt gata să răstoarne munți și dealuri, să o plimbe în excursii prin țări străine, să-i dăruiască cele mai scumpe cadouri.

– Dacă există dragoste și înțelegere, vom avea de toate.

– Ba bine că nu, dragule, răbufni ea în una din seri. Orice bărbat trebuie să-și asigure soția! Tu niciodată n-o să faci față.

– Și de cât ai avea nevoie ca să te simți fericită alături de mine? am întrebat-o.

– Cel puțin de 6000 de lei lunar.

– Deocamdată nu am de unde să-i iau. Poate cu timpul…

– Nu fi egoist! Pune-ți mintea la contribuție. Găsește.

Am încercat să întorc discuția în glumă:

– Ești Madona mea și după ce îți voi finaliza portretul îl voi expune la Luvru, alături de Gioconda…

– Ești un afemeiat și n-ai fost în stare să obții un elementar titlu de artist eme-rit. Te uiți din când în când în oglindă?! Acum, la bătrânețe, vrei să te întrețină o femeie tânără ca mine? Nu am nici un chef să am un grădinar lângă mine, un cârpaci cu picturi lipsite de valoare, care îmi cumpără produse alimentare și um-ple frigiderul cu oase pentru borș. Eu de bani am nevoie, scumpule! Sabina vor-bea la modul cel mai serios. Numai cuplarea armonioasă în pat nu mă satisface.

– Ți-ai găsit pe altcineva? am întrebat-o dimineață, înainte ca să plece la ser-viciu.

– Nu, zise ea iritată. Dar nici nu sunt dispusă să trăiesc cu un babalâc, unAlfons!Eu totdeauna spun ceea ce gândesc. Sunt o femeie cintstită! Ești un suflet bun, dar cine naiba te-a făcut să îmbătrânești sărac?!

Vorbele ei răsunau ca un verdict, apoi, ca și cum nimic nu s-a întâmplat zâm-bi, începu să se machieze, să-și aranjeze coafura, își puse cochet bereta și plecă lăsându-mă perplex. Seara reveni din oraș cu același zâmbet pe buze, își puse șorțul, începu să gătească. Am luat cina. Ea închină un păhărel dintr-o sticlă pă-trată adusă de la București și iarăși mă luă la rost: Adică eu muncesc, aduc bani, iar tu stai cu burta la soare? N-am nevoie de portretul pictat l-am dus în cămara unde doarme Tomy, motanul meu…

– De îndată ce scap de datorii, plecăm la odihnă într-o țară îndepărtată, i-am zis a doua zi, simțind umilință și amărăciune. O să petrecem o vacanță minu-nată!

– Balivernele și promisiunile tale nu fac nici o ceapă degerată. Fostul meu soț, un papa-lapte, aștepta să-l întrețin eu, iar în cele din urmă m-a și înșelat. Nu doresc să am alături un lefter, un băbălău cu miros de naftalină! Pentru sex, ca o femeie modernă, sunt în stare să-mi procur și un vibrator!..

Sabina continua să le înșire. Nu mai eram în stare să rezist și când a plecat la serviciu, am decis să plec. Toate speranțele mele de a crea o nouă familie se spulberaseră. I-am scris un bilețel cu următorul conținut: „Ești o femeie grozavă și o bună gospodină, dar nu pot suporta umilința. Nu pot face bani, și nu vreau să fiu orbit de lăcomia ta. Nici mai tânăr nu mă pot face. Prin urmare plec fără nici o supărare. Doar cu mult regret. Fii fericită, împlinește-ți visele. Adio!”Nutream totuși speranța că mă va căuta. Sunt eu bărbat puternic, dar Sabina avea caracter. Nu a sunat, nu m-a căutat. Eram ca o navă naufragiată în largul valurilor cuprinse de furtună, îmi țâuia în urechi, vuia vântul ziua și noaptea. Simțeam că sunt un ratat, mă obseda gândul suicidului după care m-am mobi-lizat, conștientizând că viața este veșnică. O eventuală plecare în lumea cealaltă,

nu rezolvă nimic. Mi-am amintit de Cecilia. I-am telefonat verișoarei Camelia, împrăștiindu-i necazul, rugând-o să-mi dea coordonatele cumătrei sale.

– Ce te-a apucat, nescotitule! Se răsti ea la mine și iar îmi trânti receptorul în nas.

În viața mea am avut prilejul să particip la înmormântări, când toată at-mosfera tristă este legată de viața răposatului. Am văzut chipuri de femei tine-re decedate, care după trei zile de ședere în sicriu, obțin masca mortuară, iar cadavrul se transformă într-o masă omogenă. Rujul, machiajul dispare, chipul este acoperit cu o pânză albă, iar preotul pune capacul și peste coșciugul cobo-rât și groparii aruncă tone de humă. Oamenii, cât se află în viață, nu trăiesc în pace, în prietenie, nu se mulțumesc cu ceea ce au. Și când te gândești că pe om Dumnezeu l-a înzestrat cu rațiune, sentiment, capacitatea de a deosebi binele de rău. Existența mea umană îmi sugera să-mi caut perechea căci mai am până să-mi încrucișez mâinile pe piept. M-am impus să am grijă de sănătate și să nu mă las pradă eșecurilor. Am făcut atunci o descoperire că la o anumită etapă a destinului este important să știi a coborî plancaîn corespundere cu realele tale posibilități. Oamenii deseori își iau angajamente de a escalada înălțimi ireale ce duc ulterior la disperare, la boli incurabile, la măsuri fatale. În privința femeilor m-am convins că la început par niște îngeri, iar mai apoi, când te pun la încer-care, totul se duce de râpă. Sunt ființele cele mai gingase și cele mai periculoase. Hotărâi să-mi aflu consolarea în convorbiri cu vechiul meu amic căruia i-am destăinuit cele întâmplate cu Sabina.Criscentiansosise dintr-o deplasare la Lima și, ca un veritabil specialist în probleme feminine, deja avea răspunsul pe porta-tivul contrabasului:

– Femeile sunt flori care cresc pe gunoaie. Cât sunt răsfățate, finanțate, au miros frumos, însă cum dau de un greu, acele gunoaie cad în capul bărbatului! În privința ta văd o ieșire.

– Care?

– Ia-ți o pauză și călătorește cu ocazia jubileului. Știu că nu prea ai văzut lu-mea. Călătoriile oricând sunt o salvare. În sezonul rece, când costă mai ieftin, o să-ți fie ca un cadou. O să întâlnești acolo multe femei de-ale noastre care merg să muncească la negru, precum e moda acum și peste o vreme uită de bărbați…Ideea amicului mi-a picat bine și pe la finele lunii ianuarie am făcut rost de o foaie turistică în Italia. Visam demult să admir cu ochii mei Colosseumul, Columna lui Traian, Tibrul, Cetatea Vaticanului. Degrabă se apropia jubileul de 60 de ani și am decis să plec într-o călătorie în Italia, dar la termenul stabilit, am nimerit la spital. Într-o noapte am avut o criză de hipertensiune și medicii m-au investigat o săptămână întreagă. Am urmat indicația unuia, apoi a altuia înghițind pastile, de parcă mă hrăneam cu cretă. Aflarea mea în spital m-a amă-rât simțind pe pielea mea cât de incompetenți au devenit medicii noștri și deja nu mă emoționa faptul că oamenii în halate albe ieșeau în stradă, la demonstrație, pledând să li se majoreze salariile. După câteva săptămâni starea sănătății mele nu avu nici o schimbare. Mi s-a prescris alt set de medicamente costisitoare, do-rind și ei să afle dacă după această nouă cură de tratament mă voi simți mai bine. Necompetenți și plini de aroganță, așa i-am sesizat atunci când cel mai mult aveam nevoie de îmbărbătare. S-a întâmplat o minune și am scăpat de maladie parcă de la sine, tratamentul prescris nu avu nici un efect. Revenisem la dorința de a călători și am zburat la Roma cu avionul. În aeroport am fost întâmpinat de o rusoaică micuță la stat, simpatică, cu păr bălai, care se recomandă că va fi ghidul meu. Ea mă va călăuzi pe itinerarul de la Roma până la Veneția.

– Mă numesc Ecaterina Emelianova, se recomandă ea ca îndată să mă între-be: În Moldova toți bărbații sunt atât de rezistenți la temperaturi joase?

– Cum adică?

– Ați venit atât de ușor îmbrăcat.

– N-am știut că la Roma e frig în această perioadă.

Mi-am dat seama că în toiul iernii aerul umed și vântul dinspre Marea Tire-nianăaruncă peste aceste meleaguri vreme friguroasă. Venisem în turism într-o geacă subțire, cu capul gol și am simțit frigul până m-am pomenit cazat într-un hotel din preajma gării Termini, în vecinătatea monumentului de bronz, proaspăt turnat al lui Papa Ioan Pavel II. Grupul turistic era compus din cetățeni ruși, eu fiind singurul din Moldova. Dimineața, când am pornit spre centrul orașului, în vagonul metroului năvăli o liotă de țigani-lăutari care prinseră a dansa și a cânta gălăgios, cerșind parale. Comunicau între ei pre dulcele grai românesc, cu accent bucureștean, amintindu-mi de zilele petrecute în capitala României, dar m-am liniștit înțelegând că rușii nu știu că românii și moldovenii sunt unul și același popor. Ajungând la destinație, Ecaterina ne aminti că Roma a fost întemeiată de Romulus și Remus, pornind de la așezarea pastorală a Dealului Palatin și că localitatea din antichitate avea să devină capitala Regatului Roman, a Republicii, apoi a unui Imperiu. Dezvoltarea lui a depins de dominația economică, precum și prin asimilarea selectivă a civilizațiilor învecinate ietrusciiși grecii vechi. Co-losseumul m-a frapat prin măreția sa. Acest amfiteatru antic, a distrat publicul cu luptele gladiatorilor, îndreptățind zicala veche: „Pâine și distracții”.Nu-mi venea să cred când m-am pomenit în preajma Arcului de Triumf, unde plutea aromă de smochine, lămâi și portocale, transpunându-mă imaginar în timpu-rile străvechi, când romanii s-au întors triumfători și istoviți în urma luptei cu dacii. Am trecut mai apoi pe lângă Forumul Roman, Domus Autea, Panteonul, zonele catacombelor, Circus Maximus, Băile lui Caracalia, Castelul Sant`Angelo, Mausoleul lui Augustus, Ara Pacis, Arcul lui Constantin, Piramida lui Cestius, Bocca della Verita, ghidul explicându-ne cum a evoluat civilizația romană. Mă părăsea oboseala, pluteam cu aripile larg desfăcute deasupra epocilor trecute, peste bazilica Santa Maria Maggiore și San Paolo Fuori le Mura, care găzduiau impresionante mozaicuri, ca și cele de la Santa Maria in Trastevere, Santi Quatro Coronari și Santa Prassede. Clădirile laice cu o serie de turnuri ca Torre delle Milizie și Torre dei Conti, precum și scările uriașe ce duc spre basilica Santa Maria in Ara Coeli îmi lăsară impresia că oamenii pe decursul existenței umane s-au gândit să creeze tot ce e mai frumos pornind de la prezent la viitor, iar ase-menea minunății le-au putut realiza doar suflete veșnic îndrăgostite. Am mers pe caldarâmul la Piazza del Campidoglio de Michelangelo, Palazzo Senatorio, Trinita di Monti, Piazza Sant`Ignazio, apoi am trecut pe lângă Fontana di Trevi și Fontana arteziana din Piazza Navona, carea datează din veacuri îndepărtate, trăiam cu sentimentul că am nimerit într-o lume cosmică. Admiram construcții integre, îngrijite, cu o clară semnificație istorică unde s-au petrecut evenimente însemnate pentru toată civilizația umană ce include folosofi, politicieni, pictori, scriitori, călători, fiindcă… Toate drumurile duc spre Roma! Pe cele șapte coline se vedeau zidurile Servian și Aureliene, stadioane, hotele cu fațade luxoase, ateli-ere, birouri, baruri, restaurante, anticul îmbinându-se cu modernul, iar pestetot mișunau turiști cu aparate de fotografiat. După sumedenia de impresii obosisem și, ajungând la hotel am adormit buștean ca a doua zi după micul dejun Ecateri-na să mă ia în seamă:

– Domnule pictor, nu uitați că azi mergem la Cetatea Vatican!

Citisem despre enclava Sfântului Scaun, aveam cunoștințe sumare despre Piața Sfântului Petru concepută de marele Lorenzo Bernini, cu Bazilica cores-punzătoare, despre prestigioasele biblioteci, muzee, Capela Sixtină, Camere-le Rafael și alte locuri importante ale lui Leonardo da Vinci, Giotto, Boticelli, Michelangelo, dar nu-mi venea să cred că voi avea posibilitatea să văd pe viu aceste locuri. La intrarea în cetatea papală se îmbulzeau turiști din toată lumea. Eu am decis că fac o plimbare pe jos în jurul zidurilor Statului suveran. Am pornit în susul dealului pe trotuarul ce șerpuia pe lângă zidul înalt de culoare gălbuie închisă. În doar jumătate de oră am făcut înconjurul unei țări întregi! Mergeam cu mâinile la spate ca un condamnat, precum prefera să meargă bu-nelul odinioară spre via din dealul Lipăgăului, doar că eu, nepotul lui, zăream peste zidul înalt conturul turlei bazilicii Sfântului Petru. Curând, împreună cu ceilalți turiști, m-am pomenit într-o curte amenajată, în centrul căreia stătea un glob pământesc aurit, lucind la soare, care predatează creștinismul, provenit de la Colina fostelor câmpuri Vaticaneunde acum e construit Palatul Aposto-lic  cu Capela Sixtină  împreună cu celelalte clădiri. Ghidul ne aminti că Șeful statului Vatican este papa care deține autoritatea supremă executivă, legislativă și judecătorească, ales pe viață de către un conclav de cardinalicare nu depășesc vârsta de 80 de ani. Pontificul este ajutat la conducere de către secretarul de stat și guvernatorul Vaticanului. În această parte a Romei ce presupune că a fost în-mormântat Sfântul Petru, apostolul Mântuitoruluiîntr-un cimitir obișnuit iar în anul 326 s-a construit prima basilica a lui Constantincare se înalță peste acest mormânt. Papii  în rolul lor secular au început să sosească pentru a conduce regiunile din vecinătate. Multe lucruri bizarre s-au petrecut pentru ca în zilele noastre Vaticanul să aibă propriul oficiu poștal, supermarket, bancă,stație fero-viară, centrală generatoare de energie electrică, casă de editură, să emită propri-ile monede, timbre și să controleze propriul domeniu de internet. Populația, în număr de circa trei mii de muncitori laici, rezidează în afara cetății Vaticanului. Cetățenia este acordată clerului, înalților demnitari, preoți, călugărițe, precum și faimoasei Gărzi elvețiene, forță militară pe bază de voluntariat. Majoritatea cetățenilor locuiesc înăuntrul zidurilor vaticane. Există și o cetățenie separată care împuternicește oficialii să călătorească cu ajutorul pașaportului Vatican, oferindu-li-se statut diplomatic în țările de acreditare. Aceste persoane dețin dublă cetățenie, păstrând-o și pe cea a propriilor țări cât timp se află în serviciul Vaticanului. Populația permanentă este predominant masculină deși două ordi-ne de călugărițe trăiesc în Vatican. O minoritate sunt clericii vârstnici, membri ai ordinelor religioase. Renumita Gardă elvețiană, personalul diplomatic, apoi bărbații și în special femeile trebuie să respecte un cod strict al îmbrăcămintei. Hainele mai sus de genunchi sunt interzise. Sfântul Scaun menține relații diplo-matice formale cu peste 170 de state suverane, Uniunea Europeană și Ordinul Suveran al Cavalerilor de Malta; 69 din acestea mențin misiuni diplomatice re-zidente permanente pe lângă Sfântul Scaun. Restul au misiuni cu acreditare în afara Italiei pentru că Sfântul Scaun nu acceptă acreditare duală. Eram ochi și urechi, când ghidul trecea cu vorbele peste glorioasa istorie a civilizațiilor și epo-cilor petrecute la Roma. Devenisem vizitatorul galeriei sculpturilor lui Lacoon, Neptun, Poseidon de diferite culori și dimensiuni. Am nimerit într-un coridor lung, pe pereții căruia atârnau hărți ale epocii pre-Columbiene pe care absentau meleaguri nedescoperite încă la acea vreme. Prin geamurile galeriei deschise vraiște se vedea o alee și o curte cu cetini verzi, unde se presupune că se plimbă Papa. Apoi am coborât scările, și deodată, o, Doamne – Capela Sixtină, cu tavanul și pereții lucrați de Michelangelo, Boti-celli, Bernini, apoi pereții laterali cu tablourile lui  Pietro Perugino, Sandro Botti-celli, Domenico Ghirlandaio, Cosimo Rosselli, Luca Signorelli cu întreaga o istorie a religiei a creștine de la Facerea lumii la darea Celor zece porunci lui Moise până la nașterea lui Isus Cristos.Am stat vreme îndelungată ca înțepenit lângă sculp-tura Pieta, cu imaginea Maicii Domnului și Iisus Hristos în brațe, singura lucrare ce purta semnătura autorului. Sub cupolă Bazilica cuprinde o suprafață de peste 22 000 de metri pătrați, un perimetru pe care poate ciurcula un camion, care peste 770 de coloane, 44 de altare, mozaicuri și aproape 400 statui în interior concentrate doar pe un teritoriu de jumătate de kilometru pătrat. N-am trecut indiferent pe lângă baldachinul din bronz de o înălțime de 29 metri al lui Gian Lorenzo Bernini, încercând să creionez câteva schițări, convins: că chiar de-am fost cândva un crocodil, acum eram o gâză pe coada unui dinozaur. Când am ieșit în pragul bazilicii cu cei 12 apostoli pe acoperiș, am dat cu ochii de garda națională a statului, în costumația proiectată de Michelangelo. Po-menindu-ne în Piața Sfântul Petru, peste tot am întâlnit turiști și… boschetari. Unul din pleiada păturilor de jos ale societății vomita, alți cerșetori umblau prin mulțime confirmând faima Vaticanului cu cea mai mare rată de infracționalitate pe cap de locuitor din lume, de douăzeci de ori mai mare decât în Italia, deținând anual recordul prin hoții de buzunare și de poșete. După multă cale și impresii ne-am întors la hotel. Simțeam că în viața mea totul luase o altă turnură, amntindu-mi că ziua n-am pus rouă în gură. Rușii din grup, cu excepția Ecaterinei, se puseră pe mâncat și băut, deveniră gălăgioși, ho-telul răsuna de vocile lor. Se întunecase când am ieșit să caut vreun magazin cu produse alimentare. Întrebând trecătorii într-un amalgam de franceză, italiană, enegleză, o femeie, spre surprinderea mea, m-a privit uimită, vorbindu-mi cu accent român basarabean:

– La colțul străzii la magazinul rusesc este brănză, cârnaț, scrânghiță.

– De unde sunteți? M-am prezentat că sunt turist de la Chisinău.

– Învățătoare din Transnistria, zise ea calm. Aici muncesc la negru.

– Roma e minunată! am zis visător.

– N-am timp s-o văd. Stau ca o ostatecă în casă, îngrijind bătrâni ramoliți,

zise femeia și grăbi pașii.

Dimineața, Ecaterina îi trezi cu dificultate pe rușii mahmuri ca să ia deju-nul, numărându-i ca pe mioare la srungă și urcați în autobuz, am pornit spre Florența. Călătoria mă cumințea, mângâiat de privirile micuței rusoaice care pe-fera să stea lângă mine pe o banchetă din față și vorbea la microfon, pronunțând foarte corect denumirile localităților legate de viața lui Petrarca, Vergilius, Au-gustus…Rușii din Saratov, Novgorod, Voronej, pe banchetele din spatele autoto-buzului, continuau să tragă câte o dușcă, să vorbească tare și să cânte și mai tare:„Vragu ne zdaietsea naș gordâi Vareag!”

Capitala Toscanei cu râul Arno, leagănul  Renașterii italiene, Atena Evului Mediune-a întâmpinat pe la amiază. Arhitectura Romei cu numeroase piețe ele-gante și palate renascentiste, academii, parcuri, grădini, biserici, mănăstiri, mu-zeie, galerii de artă și ateliere, ca cea mai dorită destinație turistică din lume, ne oferi o gamă largă de colecții de artă, găzduite de Palazzo Pitti și de Galeria Uffizi, locul de naștere și domiciliu al lui Dante, AmerigoVespucci, Niccolò Machia-velli, Brunelleschi, Catherine de’ Medici, Antonio Meucci, Guccio Gucci, Sal-vatore Ferragamo, Roberto Cavalli, Florence Nightingale și Emilio Pucci. Am preferat să merg cu Ecaterina în partea veche a orașului, la locul unde se înalță

statuia de bronz a lui David, locul unde se adună turiști din Asia, America, Aus-tralia și Africa, unii dintre ei propunând suvenire. Toate le percepeam cu sufle-tul, care pentru prima dată în viață, mi se părea că este suprasaturat de impresii neverosimile. Amurgul se lăsa domol peste orașul basmelor, minunilor și, după ce m-am plimbat pe caldarâmurile lui aglomerate, regretam că degrabă nu voi reveni pe-aici…Despărțindu-ne de Florența, spre seară am continuat calea ajun-gând la stațiunea Montecatini Terme, din provincia Pistoia unde am fost cazați într-un hotel. Pentru mine era o noapte semificativă căci a doua zi împlineam vârsta de 60 de ani. Imi imaginam că la Chișinău mă caută toată lumea, dar în adâncul firii eram mulțumit că am scăpat de multe obligațiuni față de oaspeți și pluteam mai departe pe căile despre care cândva puteam doar să-mi imaginez. Eram liniștit că nu știe nimeni despre jubileul meu și-mi voi petrece timpul pe lo-curile, unde pe vremuri fusese o fortăreață de neînfrânt pentru dușmani, și unde mai apoi s-au construit „Băile Medici”printre piscurile împresurate cu hoteluri și izvoare termal-curative, de la care și provine denumirea Ter mi. Priveliștea se-rii îmi amintea de portretul lui Mona Lisa, Gioconda, în spatele căreia se pro-filează peisaje ce confirmă că în apropiere e satul de baștină al lui Leonardo da Vinci. În această stațiune s-au tratat Rugero Leoncavalo, Luigi Pirandello, Benito Mussollini, reprezentanți ai elitei ruse. Înainte de culcare am făcut o plimbare pe străzile miniaturale, trecând pe lângă havuzuri, bazilici medievale și bustul lui Jiuseppe Verdi în parcul înconjurat cu lămâi și palmieri, pe care i-a admirat cândva și cel care și-a început zborul spre planete Galileo Galilei. Am revenit în hotel și mai obosit și după un somn adânc în zorii unei dimineți cu ploaie rece, am plecat la Pisa, orașul unde aveam să admirăm Piața Miracolelor, înconjurată de un zid, în curtea căreia e o catedrală din marmură albă și colorată, construită în stil romanic pisan, cu ușile din bronz ale Sfântului Ranieri, operă a lui Bo-nanno Pisano și amvonul lui Giovanni Pisano, unde se înalță Turnul înclinat. Ecaterina ne-a amintit că doar datorită unui inginer rus căderea turnului a fost oprită și astăzi îl pot admira milioane de turiști. De la înălțimea acestui turn Ga-lileo Galilei a făcut descoperirea căderii libere. Am admirat apoi Biserica Santa Maria della Spina, alte construcții medievale. După amiază a început să plouă și noi, în autobuzul confortabil ne-am continuat călătoria spre nord, peste crestele Apeninilor. În salon cânta muzica lui Julio Iglesias care părea s-o vrăjească mai ales pe Ecaterina. Deodată se așeză alături de mine pe banchetă și-mi zise veselă, luându-mă prin suprindere:

– Nu semănați să fi împlinit azi 60 de ani!

Nu se sfii să mă sărute pe obraz, apoi să-i anunțe pe ceilalți condrumeți. M-am învrednicit de aplauze și strigăte vesele de urale. N-am dat importanță niciodată evenimentelor de acest gen și părea că traversând Apeninii cuprinși de ninsoare toată festivitatea legată de ziua mea de naștere s-a terminat. Prin geamurile înghețate observam crestele muntoase ce poartă istoria lui Hanibal, oștirilor romane care au pornit bătălia cu dacii, ghiceam că undeva se aflau carierele de unde Michelangelo a extras marmură pentru crearea capodoperelor sale. În acea zi încercam să schițez pe hârtie schițe de peisaje, dar nu-mi reușea. Urma să vizităm Bolognia, Padova și Veneția. Ecaterina comenta fără încetare itinerarul. Mă încălzea zâmbetul ei jovial. Inima mea palpita înfiorată. Era o utopie să visez la o eventuală relație cu ființa care părea a fi unicul meu cadou de ziua mea de naștere, cu lapoviță și ninsoare. De cum am coborât din munți, începu să ningă aprig, ninsoare care încetă când autobuzul ajunse pe o câmpie cu rânduri de vii și livezi. Cineva strigă către ghid că e timpul să facem popas pentru a lua dejunul și am staționat în curtea unui conac medieval, într-o încă-pere cu tavanul înalt, cu mobilă de anticariat și mostre vânătorești pe pereți. Pe o masă lungă stăteau sticle cu vin ca la expoziție, pe care rușii îndată începură să le deschidă. Chelnerii au adus farfurii mari cu salate și mezeluri de firmă. A început ospățul. Turiștii goleau sticlă după sticlă și înfulecau tot ce li se dădea pe masă. Deși ospățul era din abundență părea că totuși ceva lipsește. Și iată că Ecaterina, care ca și mine nu servea alcool, făcu un gest larg și în mijlocul sălii apăru o chelneriță în costum national toscanducând cu abilitate în mână un tort. În următoarea clipă ea le mai aminti încă o dată conaționalilor că sunt omagiatul și, împreună cu petrecăreții – o intonară în cor: „Многие лета!”. Cântărindu-mi emoțiile Ecaterina, mai anunță:

– Colegul nostru e din Moldova și ne va cânta! În următoarea clipă mă trezii în mâini cu o chitară luată din cui. Dacă domnul nu vrea să cuvânteze, atunci să ne cânte, ciupi ea strunele.

Nu știu de unde ruscuța era la curent că mă pricep să cânt la chitară, dar i-am plimbat vesel pe cei prezenți într-o „Sanie cu zurgălăi!”, apoi i-am dus în „Căsuța noastră…”

– Modestia grozavă a moldovenilor este binecunoscută! strigă cineva.

Am continuat să creez o atmosfera incendiară cu nestematele noastre folclo-rice, simțind că am devenit vedetă de moment. Onorata asistență mă îndemna să tot cânt. Femeile, majoritatea tinere, care până atunci nu mă luau în seamă, acum mă priveau cu simpatie. Ecaterina părea cea mai mândră de prestația mea, așa că la sfârșitul ospățului să mă ia la braț dându-le parcă de înțeles tuturor că-i aparțin numai ei. Ne-am continuat apoi calea spre Bolognia, urbe-cetate, în jurul căre-ia s-au țesut multe legende, fiind denumită și „orașul roșu” pentru culoarea acoperișurilor și fațadelor sale, fondată de către etrusci înainte de era lui Hris-tos. Ecaterina parcă-mi povestea numai mie că anume aici a fost fondată prima Universitate din Europa, unde și-a făcut studiile Nicolae Kopernic. Specificul universității era că tot corpul didactic trebuia aprobat de studenți, ei aveau drep-tul să angajeze și să concedieze orice profesor. Mă dusem cu gândul la studenția mea tristă și nici n-am observat când ne-am pomenit în Piazza Nettunocu ce-lebrul havuz, staționând și coborând lângă Cattedrale di San Pietro,Bazilica di San Domenico, cu lucrările lui Niccolo Pizano și Michelangelo Buonarotti. Am trecut mai apoi peste râul Bacchiglioneși Padua cu Basilica di Sant’Antonio, ve-chea Universitate cu observatorul astronomic. Călătoria magică se depăna ca niște mărgele lucitoare și aveam senzația că re-vin la o poveste din copilărie. N-am prins de veste când am ajuns în orașul Pado-va care se poate mândri cu cea mai veche grădină botanică din Europa, înființată în anul 1545 și Basilica di Sant`Antonio. Noaptea am dormit într-un hotel confortabil unde se încheia sărbătorirea zilei mele de naștere. Rușii se adunară într-una din camere și începură să che-fuiască. Eu mi-am făcut un duș și m-am întins în pat să privesc televizorul. În-cercam să-mi sistematizez impresiile adunate peste zi, toate amestecându-se în memorie într-un calambur. Nu zăbavă am auzit o bătaie în ușă. În cameră a intrat…Ecaterina. Făcuse și ea un duș, purta un hălățel transparent, prin care se contura corpul ei miniatural și mlădios.

– Vă urez încă o dată mulți ani, maestre! îmi ură dânsa și îmi dărui un îngeraș de porțelan. O mică atenție, din partea mea…

– Mulțumesc. O să păstrez îngerașul în atelierul meu. Fără să vreau i-am atins brațul catifelat. Ecaterina tresări ușor, își retrase mâna și se grăbi să plece, revenind la zâmbetul ei binevoitor:

– Ești un bărbat de excepție, dar ce păcat că vii din altă lume…

A doua zi totul deveni realitate. Însoțeam ghidul spre finalul itinerarului, la Veneția, cea mai mare putere navală a Europei timp de 800 de ani. Situată la granița culturală cu Imperiul Bizantin.Localitatea s-a bucurat de un puter-nic spirit de independență devenind un oraș Stat.Dezvoltarea agriculturii în ținut nu a fost posibilă, dar această lacună a fost compensată de o poziție care permitea apărarea localității, deoarece puține corăbii pe atunci puteau străba-te marea cu mică adâncime din jurul Veneției. Situația geografică le-a permis venețienilor să se facă navigatori. După cucerirea Ravennei de longobarzi lo-calitatea devine de fapt independentă, deși de jure s-a mai aflat timp de secole sub stăpânirea bizantină. Cu excepția unei scurte perioade în care Malamocco a fost ocupat de Pepin cel Cocoșat. În 810, Veneția și-a putut păstra independența față de Sfântul Imperiu Roman.Ecaterina ne aminti că în anul 811 dogele Angelo Partecipazio își mută reședința din Malamocco pe Rivus Altus, numit ulterior Rialto. Bazele ascensiunii economice a orașului sunt puse de comerțul naval și chiar și de pirateria practicată de venețieni în acea perioadă. Numele „Venezia” în documente apare pentru prima oară în secolul al X-lea. Comerțul se făcea cu articole de lux din Orient și sclavii aduși din Dalmația. Prestigiul localității a crescut foarte mult odată cu aducerea în anul 828 a moaștelor evanghelistului Marcu din Alexandria. Evanghelistul, episcop al Aquileei și patriarh al Alexan-driei, era venerat de către copți  considerându-l drept fondatorul bisericii lor. Cucerirea de către musulmani a Egiptului le-a servit neguțătorilor Rustico da Torcello și Bon da Malamocco drept pretext ca să răpească osemintele sfântului. Conform legendei, relicvele au fost înmânate dogelui Giustiniano Partecipazio, sub al cărui patronat a fost clădită prima biserică, de lemn, închinată evanghelis-tului. Lăcașul a ars într-un incendiu în 976, odată cu palatul dogelui. Mai apoi a fost pusă piatra de temelie a unei biserici din piatră în plan centrat, a cărei criptă se păstrează sub bazilica actuală. Odată cu apariția relicvelor puterea dogilor a fost consolidată din punct de vedere teologic; «prezența» primului episcop din Aquilea în oraș a permis emanciparea bisericii de sub autoritatea patriarhiei din Grado, subordonată de francii Aquileei, și de episcopul de pe insula Olivolo. Acest episcop nu și-a părăsit reședința din Olivolo nici în perioada în care a fost patriarh al Veneției. În secolul al VIII-lea se pun bazele șantierelor navale din la-gună. Astfel Veneția ajunge treptat o importantă putere maritimă, concurând cu alte orașe-republică precum Amalfi, Pisa sau Genova pentru a controla comerțul dintre franci, bizantini și Orient. Prin cucerirea Dalmației Veneția devine o su-praputere pe Marea Adriatică.În apogeul puterii sale, orașul controla astfel o mare parte din coasta  Mării Adriatice, multe insule din Marea Ionică și Marea Egee, era principala putere mi-litară în Mediterana orientală și se număra printre cele mai mari forțe comerciale din  Orientul apropiat. Punctul culminant al stăpânirii venețiene a fost atins pe vremea dogelui Enrico Dandolo, ca o consecință a cuceririi Constantinopolului de către cruciați. În Tracia Veneția a stăpânit mai multe orașe, printre care și Adri-anopole, și chiar din Constantinopol a deținut trei optimi, inclusiv catedrala Sf. Sofia. Dominația a fost posibilă grație faptului că venețienii asiguraseră trans-portul maritim al majorității cruciaților. Odată ajunsă o mare putere maritimă, Veneția a intrat într-un conflict de durată cu Genova, și într-o înfruntare decisivă pe teritoriul italian și în apele teritoriale ale celor două republici ea a ieșit învin-gătoare Astfel, dominația venețiană se întindea până la fluviul Adda, incluzând noi orașe, precum Bergamo și Brescia.În secolul al XVIII-lea,Veneția era printre orașele cele mai dezvoltate, cu o mare influență în domeniul artelor, arhitecturii și literaturii. Orașul a fost cucerit de trupele lui Napoleon Bonaparte, care îl ce-dează Austriei. Mai apoiVeneția iarăși a intrat în componența Regatului Italiei. Azi orașul Veneția este împărțit în șase sectoare numite sestiere: Dorsoduro, Santa Croce, San Polo, San Marco, Cannaregio și Castello, cuprinzând 118 insule si 354 poduri. Piața San Marco poate fi considerată «centrul centrului» orașului, una din-tre cele mai frumoase din lume. Aici se află  Bazilica San Marco,Palazzo Ducaleși campanila bazilicii. Un alt simbol al orașului este Podul Rialto populat de ma-gazine. Toate acestea le urmăream în una din zilele de februarie când la Veneția se desfășura renumitul carnaval sub un cer senin și o atmosferă aglomerată de turiști din totă lumea. Mi-am amintit că pe Piata San Marco cândva s-a plimbat Mihai Eminescu. Povestirea Ecaterinei mă ducea într-o priveliște de culoare și mister, muzică, dans și voie bună, măști și costume colorate, parade stradale, concerte și baluri aidoma celor din vremuri medievale. La Carnavalul de la Veneţia participau zeci de mii de oameni îmbracați în haine de sărbătoare a cu măști celebre, strădu-ţele înguste deviniră neîncăpătoare, iar pe canale sute de gondole plimbau turiștii veniţi să marcheze tranziţia dintre anotimpuri. În Piaţa San Marco aveau loc con-certe, spectacole, baluri, tarabele ofereau o paletă de obiecte și suveniruri, orașul era abundat de menestreli, pictori amatori, magicieni și scamatori. Ce mult regretam că acea euforie romantică începu să bată spre amurg și după o zi de călătorie, veni timpul să mă despart de Ecaterina, despre care îmi voi aminti încă mulți ani. În acea stare de vis eram convins că pământul în dez-voltarea sa istorică deseori, este rănit în rezultatul frământărilor, războaielor. Ita-lia, însă este locul unde aceste răni au fost tămăduite de tot ce a putut să creeze mai impresionant și mai frumos umanitatea.La câteva zile după ce m-am întors acasă îmi telefonă Camelia și mă luă la rost:

– Unde ai dispărut de ziua ta. Ai avut un jubileu la 60 de ani!?

– Iată că am revenit! I-am răspuns îmbufnat și am continuat să fiu rău: Îți amintești de verișorul tău numai la ziua lui de naștere! Te-am rugat de-atâtea ori să-mi dai coordonatele Ceciliei.Camelia, în loc să se năpustească asupra mea cu mustrări vorbi calm:

– Dacă-ți trebuie tare, caut-o în internet peIuvenalia…

Am accesat în computer rețeaua de socializare am căutat și am văzut fotogra-fiile unei domnișoare cu ochi mari, buze cărnoae, obraji ovali, serioasă, cu o fe-lină siameză pe umeri. I-am transmis o salutare și îndată m-am rușinat de gestul meu, deoarece putea să înterpreteze intervenția mea drept dorința unui bărbat care vrea să facă cunoștință cu o viitoare amantă. Răspunsul nu se lăsă așteptat. Aflând că sunt pictor, mi-a spus că este studentă la Universitatea de Medicină. Am întrebat-o dacă îi place viitoarea profesie. „Ador medicina, scrise Iuvenalia. Dar corupția de la Universitate mă dezamăgește! Profesorii de la noi au creat un fel de bussiness. Unii cer șpagă, alții nu se dau în lături de la intimități. Unele dintre colegele mele se prind în plasă!” După ce își rezervă o pauză și văzând că nu-i comentez spusele mă interogă pe un ton de procuror: „Dumneata, la vârsta ce o ai, de ce îmi scrii? Cu scopul să mă acostezi?”.„Nu, doresc să stabilim o relație asemănătoare dintre un tată și o fiică”, i-am scris. Mi-a răspuns prompt, malițios: „Eu am tată! Deși niciodată nu m-am înțeles cu el. Bunicul de la țară mi-a compensat dragostea paternă. Tatăl meu demult e plecat din familie, continuă să-mi scrie Iuvenalia. El ține mai mult la fratele meu mai mic. Adevărul e că nici eu nu mă dau în vânt după el…”M-am reținut cu greu după această tiradă să nu-i declar deschis că ea e fiica mea, că eu sunt tatăl ei biologic. Vroiam să-i pictez chipul tânăr, regretând că nu am căutat-o până acum. Începusem să recapitulez trecutul, considerând că o mare vină o poartă Cecilia, care nu mi-a spus niciodată că a născut o fiică atât de minu-nată! În acea seară de iulie din tinerețea mea mi-a făcut doar o simplă declarație că este gravidă, apoi a dispărut din viața mea. Îmi temperam emoțiile ca să nu grăbesc evenimentele. Mă temeam că dacă-i divulg presupunerile mele ea poate să dispară, precum într-o seară de iulie a dispărut mama ei. Am întrebat-o:

– În ce zodie ești născută?

– Zodia peștelui! Luna martie.

Am calculat în gând timpul relației cu mama ei:„Mai, iunie, iar în iulie, Ce-cilia a plecat. Am repetat: iulie, august, septembrie, octormbrie, noiembrie, de-cembrie, ianuarie, februarie, martie – nouă luni, atât cât duce o femeie sarcina. Iuvenalia, este fiica mea!”.

„Aș dori să admir tablourile Dumneavoastră”, propuse ea în una din ultimele fraze scrise.„Te-aștept cu mare plăcere, chiar mâine după masă,” am acceptat.În ziua următoare, spre seară m-am pomenit cu Iuvenalia la ușă. O vedeam întocmai cum mi-o imaginasem seara trecută. Privirile, pomeții obrajilor, părul negru, buzele roșii, cărnoase – ciudată asemănare cu tatăl meu!. „Ah, da, mi-a fulgerat atunci prin minte, nepoții deseori seamănă cu buneii”!O urmăream cum păși atent pragul și începu să privească tablourile și mi s-a părut că devine din ce în ce mai indiferentă. Mi-am amintit de un vizitator recent care muncea la combinatul de prelucrarea hârtiei igienice, unde ca materie primă servesc cărțile bibliotecilor din localitățile rurale pe cale de dispariție. Muncitorul a spus că sub cuțitele de-acolo cad și reproducerile unor pictori alde mine, năucindu-mă complet Așteptam cu groază să aud părerea Iuvenaliei, fără a lua în considerație că… în altă viața am fost un crocodil.

– Îmi place cum pictați, zise ea, așezându-se în fotoliul din fața mea. În speci-al „Stele de nisip”. Așa ceva am văzut în biroul profesorului Gherasim.

– E prietenul meu, m-am lăudat .

– Tocmai la catedra dumnealui m-am împotmolit cu examenele.

– Da, i-am dăruit tabloul veneratului professor, propunând: Aș putea să pun

un cuvânt pentru tine.

– Fără șpagă n-o să meargă.

Avusesem de curând de furcă cu medicii, punându-le la mare îndoială competența. Acum doream să o ajut pe Iuvenalia, să-i dovedesc că eu, ca un tată adevărat, nu o voi lăsa la nevoie.

– Voi pune un cuvânt pentru tine. Prezintă-te la examene.

– Desigur, zise dânsa. Dar nu cred că voi reuși.

Plecă grăbită lăsând în urma ei un miros plăcut de parfum. M-am bucurat că plecase atât de repede, pentru că imediat am început să telefonez cunoștințelor posibile și imposibile…Iuvenalia mă surprinse peste o săptămână cu o nouă vizită. Venise cu un tort și insistă să ne ațezăm la masă și să servim un ceai. Era veselă, îmbrăcată într-o bluziță roșie ca focul. În lobii urechilor jucau cerceii pe care cândva îi purtase Cecilia.

– Așa ceva nu mi s-a întâmplat în toți anii de studenție! Colegii au rămas surprinși că am reușit să nu pic nici un examen. M-am pregătit ca totdeauna serios. Am fost ascultată, mi s-au pus întrebări. Pe scurt, am fost convingătoare! Matricula mi-e plină de note bune și pot pleca într-o vacanță normală. O co-legă a declarat că am avut pile! Iuvenalia mă privi alarmată, apoi protestă: Am învățat, mi-am depus toată silința…

– Lumea e invidioasă. Profesorul Gherasim mi-a spus că ești capabilă și n-a fost nevoie de protecție. O să te ia la catedra lui!

Simțeam că vorbele mele o înaripează. Era o compensare a ceea ce trebu-ia să fac în decursul anilor trecuți, când n-am știut de existența ei. Am servit ceaiul. Am simțit că privirile ei devin duioase, amintindu-mi de privirile acelei seri de demult când m-am despărțit de Cecilia. Sufletul meu cânta, se veselea copilărește. I-am telefonat amicului să ia taxiul, contrabasul și să vină de urgență la mine. Peste jumătate de oră sună la ușă. S-a străduit să-și manifeste măestria, iar Iuvenalia iradia de bucurie. Criscentian îi înșira impresii din călătoriile lui în Peru, Argentina, Bolivia, Columbia și seara fu superbă. Când ne-am luat rămas bun, Iuvenalia îmi permise să-i sărut obrăjorul și eu, prinzând curaj, am rugat-o:

– S-o întrebi pe mămica dacă a văzut vreodată vreun tablou de-al meu. Poate mă vizitați într-o zi amândouă.

– …Nu vă cunoaște! se grăbi să răspundă fata. Pe mama n-o impresionezi ușor, e matematician. Prefer să vă vizitez de una singură.

Mă bucuram pentru fată. Nu mai aveam ură pe medici. Cântăream și anali-zam perioada scurtă, dar atât de însemnată din viața mea petrecută cu Cecilia, care acum… declară că nu mă cunoaște! Am așteptat ca Iuvenalia să revină a doua, a treia zi, dar ea întârzia. I-am cerut sfatul lui Criscentian.

– Dar tu la ce te așteptai? La vârsta ta nu poți s-o interesezi nicicum. Și-apoi ei nici prin cap nu-i trece că tu bănuiești că i-ai fi tată biologic!

M-am dus la Camelia la spital și i-am povestit că m-am împrietenit cu Iuve-nalia, că am ajutat-o să susțină examenele, că nu am nici o îndoială că este fiica mea! Verișoara mă ascultă, apoi declară categoric:

– Nu e fiica ta, chiombule! Te-au apucat pandaliile? În vara când tu avusesei relația amoroasă, Cecilia locuia la Tiraspol! Lasă copila în pace! Aceste cuvinte sunară ca o sentință de condamnare.

Am revenit acasă obosit ca după un drum lung, anevoios. N-am apucat să mă așez în fotoliu, că răsună un apel telefonic. Era Iuvenalia:

– Nu m-am așteptat la așa ceva de la dumneavoastră. Nana Camelia i-a tele-fonat mamei și i-a spus că pretindeți a fi tatăl meu biologic. Mama e supărată foc. De ce ați procedat atât de urât cu mine? Izbucni în plâns și, înainte de a întrerupe brusc convorbirea, strigă în receptor: Lăsați-mă în pace, nu-mi trebuie nimic de la dumneavoastră!

Afară era miez de noapte. Ușa atelierului pocni surd ca să se închidă ca un capac de sicriu. În acea clipă am simțit că soarta mea a fost determinată și se acoperea fulgerător cu o pânză mată prin care abia se mai contura visul meu că viața mi-a hă-răzit un urmaș. Aflasem adevărul. Iuvenalia e fiica mea, dar Cecilia făcuse alegerea. Greșeala naivului și egoistului de mine era prea mare și trebuia să mă aleg doar cu niște concluzii pentru anii ce urmau. M-am convins că legea bumerangului n-a fost anulată de nimeni și pentru toate în viață trebuie să plătești. Mai devreme sau mai târziu. Cu ce m-am ales în ultima instanță? Cu niște tablouri și muzică de însem-nătate locală. Pornisem cândva pe un drum greșit, devenind pictor dintr-o ambiție, aidoma unui țăran care seamănă culturi nepotrivite solului și condițiilor climaterice. Semănăturile au încolțit, dar nu au dat roadele așteptate. Ceasornicul de perete bătea monoton tic-tacul. În acea clipă am simțit cum murise o epocă și mi-am zis că am numit exact ultimul meu tablou Stele de nisip, căci pe lumea aceasta toate se țin pe nisip, pe cer și pe valurile oceanului cu ghețarii Antarctidei, Arcticii, unde cândva au existat alte popoare, alte civilizații avansate care s-au autonimicit și în locul lor au apărut altele! Călătoria în Italia mă făcuse să sesizez scurgerea dinamică, ireversibilă a timpului. După ce o cunoscusem pe Iuvenalia, m-am convins că și viitorul omului poate să moară dacă nu-i asiguri o trăinicie. Biografia mea de fustangiu incurabil n-a fost vrednică să creeze o operă de rezistență ce ar putea să înfrunte timpul, să urmeze soarta unei specii precum sunt crocodilii, care n-au dat nicicând înapoi. Iar eu, sunt ca un fir de nisip, ca un individ care am fost capabil să cuceresc inimile femeilor fru-moase, fără a conștientiza că orice femeie este superioară celui mai viguros bărbat, prin faptul că e capabilă să nască. Am mai ajuns la ferma convingere că în viața pe care am trăit-o femeile m-au devorat pe mine și nu eu pe ele cum îmi imaginasem. Viața m-a trântit cu capul de perete, salvându-mă doar în amintirile copilăriei mele. Acolo a fost povestea, acolo a fost viața! Restul au fost încercări, emoții, eșecuri… Da, femeile au condus și conduc lumea, oricât de mult s-ar împotrivi bărbații. Pe mine m-a fericit cu adevărat Cecilia. Datorită ei azi mă gândesc fără teamă la moarte. Dumnezeu le rânduiește pe toate. Ultima mea dorință e ca la căpătâiul meu de veci să fie sădit un nuc. Voi fi fericit dacă lucrul acesta îl va face Iuvenalia. La ea aș avea o singură rugăminte: când va vedea că nucul a îmbătrânit și s-a uscat să-și îndemne fiica sau fiul să sădeas-că un vlăstar. Apoi totul să se dea uitării și memoria mea să se topească în eternitatea generațiilor care vor veni.

Avem o țară cu surplus de genii,

Biserici vechi și noi ce stau înstrăinate,

Pe unde în prezent murind țăranii

Arar își pomenesc străbunii pe la sate.

 

Prea multă lume părăsit-a glia,

Ștergând și oblojind azi funduri „preacivilizate”,

Ei nu-nțeleg că sunt, au fost și vor rămâne

Materie de uz în grea străinătate!

 

Acasă, cu veston de lux și doldoră-n distincții,

Academicieni devin în miez de noapte,

Cerșind cu umilință glorii, chiar și premiul Nobel,

Purtând în piept și gând icoane-mprumutate.

 

Orfani copiii, bătrânii noștri – părăsiți de lume,

De un seism de creier pe care îl purtăm,

Deși ne zicem țară cu renume,

Noi și-n patriotism falimentați suntem!

 

Acei de ieri ca brazii, azi cu priviri senine,

Străinilor le cântă, se cred în libertate,

Vor să trăiască bine, foarte bine,

Uitând de țară și lăcașe-nlăcrimate.

 

În locul lor sosesc puhoaiele străine

Cu oameni de culoare, arabi „cu demnitate”,

Ce liber își permit pe vetrele străbune

Moscheiesă-și înalțe pe ziduri ruinate.

 

Mândriți-vă, voi, cei plecați de-acasă,

Sperând la bunăstare, la viață cu dreptate!

Cu cei rămași – avem surplus de genii,

De sfinți pictați pe bolți, de vise spulberate!.

Iaca ne-am pricopsit cu un nou ales de minuscula majoritate a prostimii! Pațan, sau cum l-au mai botezat la Ineasca –Ciuvacul, e numai carne macră pe el! E kăceit precum dânsul afirmă pi moldovnește, iar la bo-botează deja s-a azvârlit în produh pentru a demonstra că agheazma sfințită, limpede ca spirtul o să ne fie de leac! E pațan de-al nostru și are un cap de glob geographic plin cu vorbe multe și ochii scăldați în grăsime, care mereu îi joacă spre ruși, acolo pe unde predecesorii lui au hoinărit do Dona!? Numai dînsul ne-a informat că strămoșii lui au ajuns până acolo, dar n-au găsit nimic bun, și s-au întors pe jos înapoi. S-au dus moldoveni, dar cineva zvonește că bunelul lui s-a întors acasă…țigan! Iar țiganul, precum e știut, primul lui lucru ce l-a făcut când a ajuns voievod, ce a făcut? Îl admirăm cum vocifereață ținând strâns chingile lăturalnice ale tribunei, ca să nu-l ieie cumva vântul, ne urmărește cu ochii scânteietori, tocește buzele lui subțiri și fălcile scăldate în slănină. Arareori netezindu-și obrajii ce se aseamănă mai mult ca bucile unui copilași cu curul gol ne amintește că noi, l-am ales ca să ne conducă după ce în curtea voievodală s-a plimbat o rață mută, de la care adia a batjocoră de om politic! Acesta e alt tip. E iute ca o bășină! De îndată ce a declarat că ne-a belit spectaculos la scrutin, a înșfăcut microfonul și ne-a prevenit să nu ne jucăm cu focul! Știe ce poate să ne facă! Are un cap deștept altoit cu cel de oaie! A început să umble hai hui când la turcălăii-găgăuzi, cînd la porcălăi, ori să pună jerbe de flori la mormântulul hoiturilor de cazaci care în 1992 atît de bine ne-au dat la bot! Dar cel mai comod el se simte cînd merge la Curtea lui Vova Budăieș Trântaciul de la Mosc! Al nostru ca bradul, de la codru, ne demonstrează că nu-I un agut să hrănească rațele mute la Condrița! Urmărindu-ne de la ecran se încruntă cu privirile de parcă cineva îi dă cu scântei între ochi:
– Aista-s eu, mânca-v-ar posoaca și nu mă enervați că de nu, o să vă belesc pe fiecare în parte! Sânt frate al tuturora ce mai au tărie să rabde moșia și să nu ne părăsească țara! Le-am spus-o celora de la Kremlin, cu care vom trăi totdeauna, chiar dacă ei vor zbura să locuiască pe alte planete! Le-am spus din numele meu și al vostru: nu am nevoie de bani ci să ne deie undițele căci peștele îl vom prinde singuri! Deocamdată ei mi-au dat ciuca, însă, mi-au promis de cum o să am destule împuterniciri, multora le voi spăla picioarele și își vor bea apa! Iaca atuncea, vă promit că nouă naher, (precum m-a învîțat mama corect să mă exprim), o să ne trebuiască Europa! Cine din holopi nu va înțelege că eu sunt antiunionist, că vorbesc numai moldovenește, și, totodată rămân de când m-o făcut tot mama care predă graiul natalla școală, că am dragoste nemărginită față de români, căci copchii mei învață în această limba, asta înseamnă că degeaba mă ascultă! Eu, în viața mea am fost la conducere, n-am furat un pai, n-am votat pentru Europa, n-am acumulat avere, trăiesc numai din leafă, dar totuna vociferez pi moldovnește. Am să îmbrățișez și-am să pup totdeauna găgăuții, bulgarii, care nu vor să ne vorbească limba de stat, și voi depune flori cazacilor care ne-au cotonogit la Nistru de au supus Transnistria moscalilor! Așa-s eu și altfel nu pot fi, împreună cu Zinica! V-amintiți ce a spus Pușkin: Dacă voi nu mă vreți, eu vă vreau! Și hai să terminăm cu aceea că voi nu prea mă aveți la suflet, precum am informații de la razvedka noastră! Eu vreau reforme, vreau putere și hoții de azi, trebuiesc înlocuiți cu alții moderni! În cel mai rău caz, să știți,bleaghi (of, pardon, emoții!Asta nu m-o învațat mama la școală), că voi merge în popor să cer prin referendum putere! Nu vă jiucați cu focul! Eu mai știu că chiar acei care-au fost contra la scrutin, rămân drugii mei, iar eu am devenit (pentru o comparație plastică, poetică!) aidoma unei scroafe care adună pe toți să sugă la ugerele mele voievodale!
Ne bucurăm, firește că Voievodul a început-o cu amenințări frumoase și rezultate nule. Îi admirăm casa părintească, odraslele semi moldoveni semi români, presurați cu flori de Rusia și, desigur pe jupâneasa lui tânără, optimistă, fericită ținându-și la braț bărbatul deștept! Iar pațanul, ciuvacul nostru kăceit a început să domnească ca din cutie în costumație și cravată neagră, semănănând cu un mort viu-viuț la inaugurare. L-am admirat cum a invitat un tandem de popi să sfințească spurcatul cuibar al rațelor mute și ne-a declarat cu tot adinsul că va merge cu regularitate în popor ținând făclia sus. Chiar așa a și spus Ciuvacul nostru: vrag ne proidet! Davaite posmotrim! Deci, urmând sfaturile lui, să fim cu toții moldoveni și să ne-amintim că noi, în frunte cu cei de la Sadova, am existat pe pământul gliei strămoșești înainte de a apărea românii pe lume. El, comandantul suprem al armatei ne-a amintit:
– N-o să mă speriați pe mine, căci din copchilărie când slujeam la Vova Buliharin, am fost descântat și mă războiam cu al de Mihail Fiodorovici, pe care-l socot că a făcut o greșală când moscalii ne-au cotonogit la Nistru, față de care acum trebuie să ne cerem iertare sinceră și să le punem jerbe de flori la mormintele lor ! Dragi holopi, cei care vor merge împotriva mea, o să-i stimez că-s holopii mei comuni, chiar dacă-i socot niște bleaghiuri de clasă! Acum, să mergem mai departe. Am promis, că de cum vin la putere, o să mă cătăiesc prin toate raioanele, ca să văd ce mai face lumea. Azi voi fi la Briceni, mâine la Vulcănești, poimâine la Soroca și tot așa. La toți o să le dau indicații cum trebuie să trăiască, cum trebuie să lucreze, dar bani nici o pleașă. De unde să vă dau dacă i-au luat alții, iar eu promit că îi voi căuta ca pe guzgani în vizuină ca să-i întoarcă. Ți-I vor întoarce toți! În afară de mine, fiindcă eu am imunitate! Voi face-o fără sărăcia asta de Europă, cu care trebuie să punem gard care să treacă pe Prut. Frate, frate, dar brânza, urda e cu bani! Chiar dacă nu-s bani o să dau la toți câte o undiță, ca să vă învățați a prinde pește. Cine nu va dori să asculte, le fac referendum și-i dau afară! Deci, dragă holoime, avem de mers cu succes spre mari schimbări mai mult îna-inte decât înapoi, fiindcă eu:
– Pațan, Ciuvac ce sunt, am grijă de noi!
Al nostru ca bradul, încordează coardele vocale și deodată se pomenește că joacă șahmate. Pleacă la Teheran să dea drapelul național la ferfenițare, iar de-ici zâmbește, rânjește, surâde și se veselește chiar dacă acvila de pe stemă este lipsită de cruce și din acea depărtare, se dă în căldura povețelor:
– Voi, cei de pe Dâmbovița! Nu mă interesează că ne dați ajutoare cu nemiluita, că ne învățați odraslele pe gratis, că avem același sânge, că ați remontat grădinița la mine în sat. Voi, mai încet! Nu vă permiteți ca să ne dați lecții. Semnați tot amu tratatul de frontieră să vă adresăm întrebări legate, de unire…Legile care le-a semnat predecesorul meu nu sunt bune! Chiar de-am început să joc șah, cu budistul, prietenul de sânge Kirsan, am cînd să mă uit, cu dragoste la viitorul poporului meu, care m-a ales cu vot direct după muuuuulți ani! Vă promit că abiea este începutul. Așteptați-mă la ecrane căci de multe ori o să mai vin în fața voastră! Eu, bleaghi, sunt Ciuvacul vostru, Messia moldovenilor. Spasiteli nații!

Publicat în cartea
SEISMUL DIN CREIER sau ȚARA BISERICILOR FALIMENTATE

About

ARABESC
În pragul frizeriei se lăsa un petic de umbră în fiecare parte a zilei din cauza soarelui care luneaca peste blocului cu multe etaj, în spatele căruia abea de se zăreau crestele plopilor piramidali. Cercuri de lumină jucau parcă înfricoșate în amiaza cînd coafeza obeză în salopetă albastră cu bluziță albă, gulerul căreia cobora în zigzacuri de-a latul gîtului cu bijuterii din aur argintiu și părul bogat, ordonat peptănat și adunat într-un coc răsfățat, îl întîlni pe Radu Inereanu, care veni ca de obicei la finele lunii să se tundă. În toată încăperea cu oglinzi mari domnea ordinea ca într-o farmacie. Mirosea a prfumuri. El venea aici cu multă dorință avînd de fiecare dată să asculte noutățile cartierului, orașului, republicii… Ea, de fiecare dată parcă avea pregăttită cîte o noutate, un banc de ultimă oră, făcînd revederea lor deosebită,despărțindu-se cu buna dispoziție. În ziua ceea, însă Radu Inereanu o surprinse altfel… Femeia îl așteptă se așeze în jilț, apoi aruncă peste umerii lui o prostire albă, își opri sînii mari, în spatele lui, și-i clipi în oglinda din față, întrebîndu-l printr-o mișcare a capului:
–Cum să te tund. Ca de obicei?
– Da, scurt de tot… Privirile lui se opri pe chipul oval al femeii pe care se citea descumpănire. E vară, lumea e plecată în vacanțe, n-aveți clienți, se dădu el cu părerea, intuind motivul tristeții.
–Totdeauna avem clientelă, zise ea, începînd să-l peptene. A plecat băiatul și mi-a lăsat 100 de lei pe deasupra.
–Atunci de ce e trist în cetate? Căuta insistent el s-o descoase pe coafeză… V-a părăsit iubitul?
Gluma lui nu a calmat-o. Ștergîndu-și paloarea feței e începu să vorbească mai mult pentru dînsa de parcă medita în voce :
–E al doilea caz din yltima vreme cînd vine clientul să-și facă frezura…După o pauză incomodă, ea deveni explicită: Săptămîna trecută un băiat mi-a dat 100 de lei pe deasupra. Era palid, uscat. Înainte se tundea la o lună-două, dar atunci a venit după două săptămîni de la tunsoarea precedentă…Medicii l-au anunțat că metastaza i-a cuprins ficatul, plămînii… Respira anevoios…A preferat să-l tund stil yorkez, să-i vopsesc o parte de creastă… După ce am finisat, și-a admirat tunsoarea în oglinzi, la plecare mi-a lăsat bani pentru ceai: ”Luați-i în amintirea mea, mi-a zis, continuînd să-și aprecieze tunsoarea modernă… O să fiu în raclă un cadavru frumos! …” Nu mi-a permis să mă revolt, să continui convorbirea. A plecat liniștit. Azi am aflat că eri l-au înmormîntat la cimitirul de la strada Doina…
Coafeza se isprăvi și-l tunse pe Radu Inereanu, dar niciunul din ei multă vreme nu doreau să comenteze ceva. Doar în clipa cînd dori să plece, el zise:
–Dumnezeu să-i ierte pe toți! …
Femeia se așeză pe un scaun și nu se știa dacă dînsa va mai lucra în acea zi. Fîșiile de umbră se rînduiau în pragul frizeriei. Era o liniște redusă parcă la tăcere.
– Cancerul venit dinspre Cernobîl a început să facă ravagii și între tineri și mai în vîrstă. Fără alegere… Oamenii mor ca muștele! C-o lună în urmă o clientă superbă, inteligentă!.. Lucrează, într-o companie americană, cîștiga bine! Mi-a lăsat bacșij tocmai 50 de dolari…La plecare mi-a rugat să aprind o lumînare pentru sufletul ei… O aștept mereu, dar nu mai vine. Ce e cu Moldova noastră?! Am ajuns vremea că oamenii se pregătesc frumoși…în ultimul drum!

«И все ж до слез люблю я жизнь… »

                                                                                                                                                           (Строки из одной песни)

 

После очередного развода уже со своей второй женой, Санду Аиленей  заимел сомнительную репутацию среди знакомых и родственников. Пока не устал строить замки из песка, он попытался вновь создать семью. Хорошие девушки давно повыходили замуж. А те, с которыми он встречался в настоящее время, создавали ему лишь новые проблемы. Только решился покончить с холостяцкой жизнью, как  невеста заразила его венерической болезнью. Вылечившись, решил никогда уже больше не жениться, как дед Исидор, который, после того, как умерла его жена, более 50 лет жил в одиночестве. Итак, он решил прожить холостяком до конца своих дней.

Отремонтировал двухкомнатную квартиру в районе вокзала, купил себе старенький автомобиль „Рено”, стал опекуном сына от первой жены. Если получал сообщения от экономических агентов с предупреждением о погашении своих долгов, старался тут же оплатить все по счетам, оставляя кое-что из своих средств и для мальчика. Десятилетний сыночек был рыжим и веснушчатым, как и он сам. Знакомые, увидев их вместе, волей-неволей улыбались, находя между ними  абсолютное сходство.

У него был брат, инжинер, хороший семьянин, последователь «Свидетелей Иеговы», но Санду не так часто встречался с ним. Его жена всегда относилась к нему  холодно, отстраненно. Бывало, когда заходил к ним в гости, она могла не отвечать даже  на его приветствие. Необъяснимое поведение золовки, особенно после того, как он развелся с женой, добавило ему комплексов. По субботам и воскресеньям в основном оставался дома,  находя утешение в чтении…

Особой его заботой были родители, которые жили в провинции и нуждались в его поддержке. Помогал им деньгами, покупал дрова на зиму, менял баллоны с газом для готовки пищи. По этой причине очень часто приезжал в Иняску. Зимой  ходил в  Стэникский лес со своими односельчанами на охоту. Те знали его мастерство и зоркость глаза, хваля его”Wencester» с  двумя стволами. Санду мог легко сбить с дальнего расстояния оленя, барсука или дикого кабана. К концу дня, останавливаясь на привал у Хыртопского илистого холма, продырявленного клювами степных птиц, они жарили шашлыки и делили добычу. Будучи холостяком на протяжени  двух лет, привык сам стирать свои вещи, готовить, держать дом в порядке, находя, что заниматься домашним хозяйством не так уж трудно. Это даже ему нравилось. Никак не  мог понять, почему жены ссорятся с мужьями, обвиняя их в том, что они превращают женщин в свои горничные, рабыни для работы по хозяйству. Он был убежден, что это не больше чем повод для семейных склок.

На работе он старался быть корректным, с женщинами любезным, избежал взяточничества, сохраняя репутацию честного человека и часто производя большой переполох в  учреждениях, где проверял финансоую деятельность. На чистую воду вывел многих чиновников,  не друживших с законом, которые были привлечены к ответственности и даже осуждены.  Случилось так, что кроме немногих друзей, которые у него были, приобрел  себе  и   немало врагов…

Долгими вечерами получал анонимные телефонные угрозы, не имея какой-либо защиты со стороны властей. Одно время ложился и просыпался в страхе, но со временем  переборол свой  страх, и его даже забавляло, когда звонил кто-то из бывших чиновников, угрожая ему смертью. Наблюдал, как за забором их двора строил себе настоящий дворец один из  представителей власть предержащих, связанный с преступным миром, и позже, когда дом был готов, напрягая зрение, до боли всматривался в его окна, в которых из-за тяжелых черных штор никогда не было видно света…

Вместе с братом и родителями ходил в церковь по субботам и воскресеньям, иногда читал Библию, убежденный в том, что Бог его защитит и убережет от всего неправедного. Знакомые восхищались его вежливостью и вниманием, с которым он относился к ним, помогая по хозяйству пожилым соседям, часто отвозя их  на своей машине в  поликлинику. Всем не давало покоя любопытство,  есть ли у этого прекрасного человека  женщина. На самом деле, иногда он бывал в гостях у одной вдовы, жены бывшего районного чиновника, но делал это  в основном по мужской физиологической необходимости, чем по большому чувству.

Однажды холодным ноябрьским вечером, с сильным ветром и ранним снегопадом, он возвращался уставшим из командировки. На дороге возле заправки ему помахала рукой женщина, прося остановить машину. Он обычно не брал пассажиров, но на этот раз сжалился, увидев покрасневшее от мороза лицо женщины. Женщина села на заднее сиденье, и он мог наблюдать за ней в зеркало, как она потирает руки, дует в них, отогреваясь от холода. От нее запахло весенними цветочными духами, она сбросила капюшон кожаного пальто и, к его удивлению, на ее грудь скатилась толстая, длинная коса. Женщины в возрасте 30 лет и старше (столько, казалось, было лет и его пассажирке) не очень любят носить такие косы…

Когда их глаза встретились в зеркале, она загадочно улыбнулась. Он как будто видел эту улыбку где-то. Да, конечно, он видел. Это была улыбка Моны Лизы Леонардо да Винчи. Аромат весны и свежих трав окутал вдруг все его существо, заставляя трепетать его душу. Она молчала и лишь изредка смотрела на него, обращая взгляд  своих восхитительных глаз к зеркалу над головой хозяина машины.

– Холодно нынче, – попытался завести разговор водитель. – Похоже, у вас нет своего транспорта, если вы очутились  на дороге в это позднее время?

– Мой муж не страдает от страсти к автомобилям, и я вынуждена добираться на перекладных, пользуясь случайным транспортом.

– Наверное, и с деньгами проблемы?

– Это верно. Двое детей, строим дом.  Покупку автомобиля откладываем до лучших времен…

 – А если муж не страдает страстью к технике? – допытывался мужчина.

 – Я буду вести машину, – ответила, уверенная  в свои  силы женщина. – Главное иметь автомобиль, водитель найдется!

 – Проживаете в городе?

– Нет, – тихо ответила женщина, тая в комфортной обстановке салона. – Мы живем в Колонице, а в городе  я работаю медсестрой. – И, помедлив, она объяснила, что теперь едет на работу в ночную смену.

– И муж не боится отпускать вас  одну, ночью, в дорогу?

– Он не ревнивый. Главное для него, чтобы я зарабатывала деньги. А из Колоницы до Кишинева совсем недолго добираться.

 – Это хороший муж, – оценивающе сказал Санду, вспоминая двух своих ревнивых жен.

– Замечательный! Куда положишь, там и лежит, – неуловимо улыбнулась женщина. – Он работает в сельпо и нянчится с детьми. Остальное в хозяйстве – все на мне!

– Если бы у вас была машина, все бы легче было.

– Так найду любовника с лимузином, – рассмеялась она тихо тем же приятным голосом. – И он будет возить меня на работу и привозить  с работы  домой.

 – Можете быть спокойны. Считайте, что вы его уже встретили, – осмелел Санду, пытаясь поймать ее взгляд  в зеркале автомобиля.

– Желаете стать моим личным водителем? – спросила женщина.

– Для такой королевы, да с таким райским голосом не грех принести в жертву и свою жизнь …

– Ах, ах, ах! Какие крылатые слова! А жена не ревнует вас? – пыталась узнать женщина, если водитель не издевается над ней насмешливыми заявлениями несовершеннолетнего.

– У меня нет жены…

– Обычная история! – улыбнулась молодая женщина. – В дороге все мужчины не женатые!

 Они въехали в город. Машина резко  затормозила у первого светофора, их глаза опять встретились в прямоугольнике зеркала. Она была настоящей красавицей. Румяные губы, растянувшись в улыбке, обнажали белые здоровые зубы. Санду поехал, когда зажегся зеленый свет, добавляя, на этот раз на более серьезной ноте: – У вас есть возможность убедиться, что общаетесь с человеком, действительно разведенным. Меня зовут Санду.

–  Маргарита, – представилась женщина. – Хотя, некоторые называют меня Марга … Но это имя мне не нравится, это несколько смешно… Когда-то была певица Гиги Марга!

 Санду довез ее до больничной лестницы, освещенной фонарями. Выйдя из машины, она, поддерживая ручку железных ворот, охраняемых двумя высокими тополями, решилась сообщить:

 – Моя основная работа – стоматологическая поликлиника, а здесь я дежурю каждую третью ночь по совместительству. В строящемся доме нужно вкладывать большие средства… Запишите мои координаты, если хотите.

У него под рукой  не оказалось  бумаги, и он написал номер телефона на спичечный коробок, который тут  же бросил в бардачок. С минуту наслаждался элегантной походкой женщины, направляющейся к старому многоэтажному зданию из красного кирпича, грустно вздохнул ей вслед, и нажал на педаль газа …

С того вечера прошел месяц. Облик женщины с красивой косой не уходил из его памяти. Но служебные дела  гоняли его по обычным командировкам, и его личная жизнь продолжала оставаться на втором плане. Спичечный  коробок, будто специально  не попадался ему на глаза. Но однажды он все же задумал найти Маргариту. И решил искать ее в стоматологической поликлинике, где она сказала что работает, потом несколько вечеров подряд катался по тому участку дороги, соединяющему бензоколонку с городом, где он подобрал ее в тот вечер, но все тщетно. Уже решил искать ее в  Колонице, но сдерживал свое намерение, успокаивая себя мыслью, что женщины не очень его любили, быстрее он всегда к ним приставал, будто вымаливая у них любовь к себе. Уже готов был согласиться с трусливой мыслью, пусть будет так: лучше быть неудачником, чем надоедливым. Стало быть, поднял руки и сдался  перед красивой женщиной с длинной косой и с божественной улыбкой, образ которой месяц держал его в плену этого  странного и сладкого волнения. Одно время, казалось, совсем забыл о ней.

* * *

Но вот однажды, убираясь в салоне машины, случайно наткнулся на этот коробок с номером ее телефона. Счастливый как ребенок тому,  что нашел нить забытых воспоминаний, через мгновение на другом конце провода услышал в ответ бархатистый голос той женщины.

 – Обошел все больницы города, но не нашел тебя, – начал он разговор, будто оправдываясь.

– Наша поликлиника обслуживает высокопоставленных лиц и не включена в официальные справочники, – объяснила она, улыбаясь, когда они вновь оказались в машине.  На Маргарите было надето фиолетовое платье с белым воротничком, а ее длинная черная коса свисала через правое плечо. Она выглядела еще чудеснее. Ее сверкающие глаза горели необузданной страстью. На щеках пылал  румянец, в котором будто отражался цвет ткани ее платья. Все это ей очень шло и делало ее еще заманчивее. Подбросил ее до Колоницы, она вышла совсем рядом с домом. Дом был в два уровня, из белого кирпича, незавершенной постройки. Это было живописное место на высоте, откуда можно было видеть большой город и снежные равнины, над которыми слышалось  карканье летящих ворон.

 – Я бы пригласила вас в дом, но… вы, мужчины, хоть и не показываете своего истинного лица, всегда  требовательны к нам и ревнивы.

– Увидимся завтра?

– Конечная остановка „Ребряну”. Оттуда, как правило, сажусь на троллейбус.

– В восемь часов будет нормально?

– В восемь с четвертью, – уточнила Маргарита.

Санду делал все возможное, чтобы утром встречать Маргариту, а вечером провожать ее домой. Ему доставляло большое удовольствие слушать, как она рассказывает о своих заботах, любоваться алым румянцем, играющим на ее щеках, очаровательными длинными волосами. Казалось, что все вокруг завидуют ему. Когда  их взгляды встречались,  он краснел как подросток на первом свидании. Иногда она приходила в белом халате под пальто и в салоне автомобиля снимала его. В те моменты, когда на улице трещали морозы, в их мирок, казалось, приходила настоящая весна с ее свежестью и запахом цветов. В другой раз, такие отношения с женщинами мгновенно заканчивались постелью…  А с Маргаритой  все было по другому, только через пару месяцев удалось однажды вечером поцеловать ей руку. Тогда же подарил ей букет тюльпанов. Был  День Святого Валентина.

–  Почему никогда не садишься  рядом со мной на переднее сиденье?

– Чтобы не цеплять лобовое стекло, – пошутила она.

Через несколько дней Санду встретил ее с тонированными стеклами. Теперь Маргарите было удобно сидеть с ним рядом. И он дрожащими руками гладил ее шелковистые волосы, вдыхая их приятный запах и  пытаясь поцеловать ее.

– Как сладко…

– Руки, водитель! – произнесла она своим детским голосом, притворяясь, что не замечает его эмоций.

 С тех пор как встретил ее, Санду забыл о жене бывшего госчиновника. Дни и ночи жил в таинственном, чудесном ожидании. Казалось, они вместе стали строить сказочный дом, куда поселятся только вдвоем, как  закончат строительство. Пока его непрочные стены были влажными, и Санду боялся сдвинуться с места, чтобы дом не развалился. „Это женщина моей мечты, – твердил он себе постоянно. – Та, которую я искал и ищу всю жизнь. Она та, кто ищет меня. Как жаль, что она принадлежит другому. Но какой другой мужчина в мире не хотел бы оказаться на моем месте сейчас?..» Вскоре стал замечать, что и Маргарита чувствовала себя комфортно рядом с ним, все больше радовалась при встрече. Всегда искренне  и беззаботно улыбалась, хотя повседневные проблемы не давали расслабляться, и каждый раз при расставании благодарила его за помощь. Эта игра во  влюбленные подростки  длилась почти полгода, когда, в конце марта, во второй половине дня, Маргарита позвонила ему по домашнему телефону и попросила приехать к ней в поликлинику.

– Сегодня день рождения моей подруги. Хочется выпить шампанского, славный, милый извозчик!

Медсестры оказались веселыми молодыми женщинами, любительницами анекдотов и шампанского. Только Маргарита казалась более сдержанной, больше слушала то, что они говорили, и смотрела с гордостью то на Санду, то на своих коллег, наслаждаясь компанией. Санду стеснялся, краснел, у него потел лоб и виски, но глаза блестели от счастья, когда он ловил взгляды Маргариты. Она,  в своем белоснежном халате, прижалась к его плечу. А он все продолжал краснеть: стали красными лицо, покрытое веснушками, уши, шея. Будто не был ни разу в жизни женат и не знал никогда других женщин.

– Вот и нашла свое счастье наша Марга! Настоящий жених! – сказала одна женщина.

– Катает ее утром и вечером! – отозвалась другая.

– Это мечта каждой из нас, всем нам хотелось бы иметь такого извозчика!

После вечеринки Маргарита предложила познакомить его со своей сестрой Аделиной, женщиной его возраста,  не менее очаровательной, с такой же длинной, но не настолько густой косой.

Сестра ждала их с шампанским и вкусным ужином. Только тут он разгадал сюрприз – на самом деле день рождения был не только у коллеги Маргариты, но и у Аделины. Сразу понял, что сестра моралистка, воспитана по-пуритански, ибо с порога глянула на них  подозрительно, говоря:

–  Смотрите! Если узнает Иссая, мою сестру никто не сможет спасти!..

Вечер был счастливым для обоих. Маргарита была в хорошем настроении, чувствовала себя раскованнее, чем обычно. Когда подъезжали к ее троллейбусной остановке, она вдруг погладила нежно его по плечу, сказав своим сладким голосом:

– Вы совсем негостеприимный, милый извозчик!

– Почему? – удивился Санду.

– Совершаете погрешность за погрешностью своим неестественным поведением.

– В чем же я провинился, моя прекрасная леди?

– Вы ни разу не предложили посетить вашу берлогу, так как это делают влюбленные мужчины…

Санду догадался, что наступил его звездный час. С легкостью и выработанным годами умением, водил автомобиль по довольно узким улочкам, и вскоре машина въехала в старый двор с не более молодыми чирешневыми деревьями. Квартира Санду удивила Маргариту своей чистотой и порядком, царившим в двух комнатах. Только на кухне чувствовалось долгое отсутствие женских рук. Она, не стесняясь, засучила рукава, навела порядок на кухне, и, наконец, произнесла весело, со своим обычным выражением лица девчонки-сорванца:

– С сегодняшнего дня обязуюсь быть министром культуры вашей берлоги, господин Санду!.. Милый мой  извозчик!..

 * * *

Самыми мучительными были выходные дни, когда Маргарита должны была находиться в своей семье. В обычные же дни они встречались во время обеденного перерыва. Санду всегда ждал ее с вкусным обедом, он научился хорошо готовить сам, так как давно уже жил один. Она прибегала, запыхавшись, стараясь меньше попадаться на глаза соседям,  и с нетерпением  бросалась в его объятия. Но от тети Веры, доброй, но болезненной женщины, коротавшей свои дни на лавочке возле подъезда дома Санду, мало кому удавалось спрятаться. Маргарита стала с ней здороваться, интересоваться ее болезнями и они подружились.

 – Молода она для тебя, мальчик мой, – сказала ему однажды старуха. – И слишком хороша! Ни один мужчина не проходит безразлично мимо Маргариты… Сосед  со своего замка всегда засматривается на нее. Иногда на корточках выглядывает из-за штор, когда вы появляетесь во дворе…

Санду застеснялся, одновременно чувствуя себя польщенным. Эта пожилая женщина ни разу не позволила себе говорить что-то подобное ни об одной из женщин, которых он приводил раньше.

Вскоре Санду и Маргарита стали встречаться и вечерами. Они любили друг друга страстно, после бурных встреч с трудом удавалось добираться вовремя до станции, откуда Маргарита должна была ехать до Колоницы. По утрам, ожидая ее, наблюдал за лицами старух, продающих жареные семечки. Однажды, когда он хотел купить семечки, одна из них с  завязанным сзади шерстяным платком, сделала ему комплимент:

– Она ​​очень красивая, но слишком много мужчин приударяют за ней… И она бесстрашная. Когда вас нет по утрам, она садится в любой автомобиль… Берегитесь, так недалеко и до беды …

Он не обратил внимания на слова старушки. Против большой и яркой любви испокон веков злословят завистники, подумал он. Маргарита вновь и вновь покоряла его чистейшей искренностью. Так прошли зима, весна…

Наступило лето. Маргарита предложила поехать на море втроем: он, она и ее сестра Аделина. Отдохнули по-царски на „Вилле Эминеску» в Румынии. Аделина примирилась с мыслью, что сестра находится под защитой истинного джентльмена: галантного, обходительного, с автомобилем и при деньгах… Они вернулись в город загорелые, полные впечатлений, продолжая строить свой сказочный замок. Теперь уже виделись почти каждый день, так как Маргарита все чаще прибегала к его помощи: то надо было подбросить ее в хозяйственный магазин, где продавались стройматериалы, то к мастеру, который должен был отштукатурить ее дом, и он изо всех сил  старался удовлетворять любое ее желание. У него начались проблемы на работе, но его начальник был понимающим человеком  и часто входил в его положение. Однажды она попросила отвезти ее мать из больницы   домой в  деревню на берегу Рэута. С задумчивой старухой со старой шалью на плечах молча ехали около часа. На прощание она сказала:

–  Вы хороший человек, но связались с замужней женщиной. Если поломаете ей жизнь, я вас обоих оставлю без волос на голове! Не смотрите, что я старая! В ярости во мне столько злобы, что ни один прокурор не спасет!..

Санду остался ошеломленным. В последнее время  и без этих слов его мучала тревога, когда вспоминал, что у Маргариты, кроме счастливых совместных моментов, есть своя жизнь, семья, дети.

– Давай кнут, держи кнут! – увещевала она его словами из песни, если он пытался узнать, что она будут делать, оказавшись втроем лицом к лицу с ее мужем. – И у нас есть право на счастье, Санду. На маленькое счастье, даже если крадем его. Такова молодость, не безупречна она… Если бы не ты, твоя помощь, мои глаза не высыхали бы от слез…

Ее проблемы, связанные со строительством дома, стали и его проблемами. Возил ее по различным торговым точкам, чтобы приобретать все необходимое для дома. Когда должна была расплачиваться за покупки, Маргарита, будто смущаясь, доставала деньги, чтобы через некоторое время сказать, как будто оправдываясь:

 – Деньги зарабатываются трудом. И со страхом иногда… Где царствует интерес денег, там недалеко и  до преступления…

– И сколько будешь так работать, как пчелка, дорогая моя?

– Ничего! Я не забываю и о душе, – превращала она все в шутку. – Давай, ямщик, гони фаэтон к дворцу  нашего счастья! Ведь только там ждет меня кресло министра культуры!

Этот вызов опять приводил их в дом Санду, где хотя бы на несколько мгновений они  погружались в бездну страстей, забыв о потрясениях дня прошедшего…

* * *

Летом следующего года они снова втроем с ее сестрой Аделиной отдыхали две недели на Слэникских источниках. Сестра предпочитала вязать свитера из ангорской шерсти, беседуя с женщинами, приехавшими на отдых. Прохладными вечерами Санду и Маргарите нравилось бродить по лесистых холмах, до поздней ночи считать звезды на небе, гулять по тропинкам, полным очарования и тайн. Они любили коттедж, в котором их поселили. Здесь никто им не мешал наслаждаться своей любовью. Было тихо и спокойно, в отличие от города, где на каждом шагу можно услышать ругающихся людей, где средь бела дня можно встретить пьяных. Остерегайтесь глаза мира суетного рядом с цветущими магнолиями! Они решались  купаться голышом в пенистой воде ручья, берущего начало в верхней части горы. Через несколько дней их кожа  стала шоколадного цвета. Мир этих двоих был изолирован в пространстве, что не зависело ни от кого-либо, только от Бога. Сестра Аделина познакомилась с интересной собеседницей и не была им в тягость.

Маргарита  часто расплетала свои вьющиеся волосы, купаясь в водах Слэники и привлекая взгляды всех  отдыхающих. Она улыбалась и веселилась вместе с Санду, если какой-то иностранный турист приближался и пытался снять ее на камеру. Ее не интересовало чье-либо мнение, она не боялась ничьих глаз… Натянет быстро  платье на себе и как всегда придумает что-то, резвясь как ребенок. В гостиничном номере раздевалась догола и импровизировала танцы с элементами стриптиза, увиденные вечерами в местных барах. Такие движения выделывала  перед зеркалом, что  Санду все  больше и больше возбуждался. И она, то веселая, то  грустная, говорила с нежностью:

– Как жаль, что счастье скоро закончится, и я снова вернусь к своим старым заботам. – И, бросившись, как львица на кровать, начинала его ласкать, приговаривая: «Бери кнут, ямщик, и вези меня в ночь…”. Вернувшись из поездки, у Санду накопилось много забот на работе и они не виделись неделю. Случайно встретил ее в воскресенье в одном из городских парков. Маргарита держала за руки мальчика и девочку помладше. Муж  шел за ними, тонкий высокий мужчина, с начинающей лысеть макушкой. Заметив его, она прошла как проходила бы  мимо незнакомца, сохраняя серьезное выражение лица и безразличие. Отдаляясь, Санду долго смотрел им вслед, невыдавая себя ничем. Они были хорошей парой. Маргарита, казалось, держала своего мужа на расстоянии. Он пытался что-то сказать ей, а она как будто не слышала его, будучи совершенно озабочена детьми, которые шли спокойно за руку с родителями. Случайно, она поймала его взгляды и незаметно для мужа бросила на него обеспокоенный взгляд, в котором чувствовалась опасность, давая ему понять, что он должен  исчезнуть оттуда…

– Семья – это святое дело, дорогой мой! – попыталась она упрекнуть его, когда они встретились на следующий день. – Наша любовь только генератор, стимул для  того, чтобы семья стала еще крепче. Давай договоримся: если случайно встретишь меня с семьей, держись от меня и от моей семьи как можно дальше… А когда тебе меня не хватает, и ты очень скучаешь по мне – пожалуйста! – И она достала из сумочки фотографию в рамке. С того дня Маргарита постоянно смотрела на него с прикроватной тумбочки  рядом с широким окном спальни, где  они вдвоем проводили столько чудесных мгновений.

* * *

После этой встречи Санду решил проверить, если действительно искренна и прочна их любовь. Он решил исчезнуть. Уехал, не предупредив ее, в командировку в портовый город. Почти месяц наводил страх своими ревизионными рейдами среди экономических агентов. Раскрыл много уклонений от уплаты налогов, давая следственным органам возможность производить массовые аресты среди высокопоставленных чиновников. О его служебных подвигах сообщалось в средствах массовой информации. Маргарита узнала об этом к концу месяца, сидя как-то вечером с семьей у телевизора. Она опять с горечью подумала, что там, где бал правят деньги, последствия могут быть непредсказуемыми. Дикая тоска стала сжигать ее сердце и не хватало терпения дождаться встречи с ним, упрекнуть его в исчезновении, снова быть счастливой. Встретившись вновь через полтора месяца, исцеловала его всего, а после того как страсти улеглись, она промолвила с грустью:

– Я не знаю, если ты поступил хорошо. Государство не так уж много и выиграло, а что же с осужденными?.. Тебя радует, что они находятся в тюрьме? Ты понимаешь, люди мстительны, и ты не защищен никем. Ты  ведь знаешь, что мы живем в  коррумпированном, преступном обществе… А если знаешь, что же со мной делать будешь?

– Я уже победил страх, – спокойно и смело сказал Санду. – Вчера вечером, со двора  моего богатого соседа, кто-то бросил в мое окно камень. Это меня не напугало, я не вызвал полицию. Нет смысла! Полиция давно куплена с потрохами этим  преступным миром… Чего захочет Бог, то и случится со мной.

Расставание опять их сблизило. Теперь их встречи стали более частыми. И только тогда, когда Маргарита собиралась домой, Санду чувствовал себя брошенным и покинутым. Лишь совместные прогулки с сыном на выходные заставляли его забывать об  отсутствии любимой женщины. „Эти женщины! Они всегда создавали мне только  проблемы,  думал он, начиная разочаровываться в этой связи. Маргарита любит свою семью, а я для нее лишь удобное постоянное пристанище. Всего лишь любовник, как и многие другие. После любой поэзии наступает проза жизни. Любовница, какой бы она страстной ни была, если тебя ничего не связывает с ней, в конце концов, не что иное,  как обыкновенная  женщина… Маргарита – это что-то другое. Или, может быть, она более натренированная, чем я? Она знает, как вовремя обуздать свои эмоции? Нет, пора закончить с этим приключением. Роман между одиноким мужчиной и замужней женщиной не может длиться вечно…”

Он улыбнулся мысли вернуться домой, к родителям, чтобы пожить в родительском доме. Может быть, там встретит доброе сердце, создаст семью и забудет о муках, укравших его покой. И это сможет стереть все следы  его прошлого, и он начнет все с самого начала. Он думал, что, может быть, расставание и отдаленность от знакомых тебе людей, послужат хорошим поводом для забвения. Нашел в старом справочнике телефон одной  из женщин, которых он любил когда-то. Неделю избегал встреч с Маргаритой, вернувшись к давно забытым ласкам. Но и это возвращение в былое не принесло ему ничего, кроме раскаяния и отвращения. Спал рядом с другой женщиной, а его мысли были только о ней. Час любви с Маргаритой заменяли ему все удовольствия, пережитые с остальными другими женщинами за всю его жизнь. В конце концов он решил согласиться на страдание рядом с ней…

 Когда она подошла, ветер, цветы, солнце больше не означали для него ничего. Мира вокруг себя не замечал вовсе. Для него существовала лишь она, с ее красивым лицом и длинной косой. И жажда видеть ее сегодня, завтра, послезавтра, овладела им навсегда. С каждой мыслью о расставании с ней, волны любви и нежности захлестывали его вновь и вновь. Он ее чувствовал лучше, чем чувствовал самого себя, и хотел ее, хотел, хотел… Она хорошо одевалась, следила за собой, а ему всегда нравились ухоженные женщины. Он гордился тем, что ни один мужчина не проходил мимо них, не обращая на нее внимания. Иногда это счастье, вонзившись как нож в сердце, не позволяет тебе умереть, но водит  тебя с болью по миру, чтобы ты сам удивлялся силы жизни твоего тела. Однажды, гуляя в сумерках по узкой улице города, рядом с ними остановился роскошный джип, в окне  которого застрял бритоголовый верзила с толстой золотой цепью на шее, дорогими часами на волосатой руке и крикнул:

– Не продаешь красавицу, государь? – Санду нравилось, что все мужчины восхищались красотой Маргариты, замечая это даже за темными стеклами машин. Но почувствовал себя обманутым, когда коллега по работе, как-то увидев ее, ожидавшую Санду на улице, бросил ему вдогонку:

– Эту красивую косу я уже где-то видел… Она каталась на правительственной машине. Красавица и, наверное,  такая сладкая!..

Эта фраза догнала его и больно кольнула своим вторым смыслом, и, может быть, впервые в его сердце вспыхнул огонь ревности. Решил съездить с Маргаритой в Стэникский лес на охоту. Она как будто ждала этого  предложения, потому что обняла его с нежностью и по-детски приказала:

– В дорогу, извозчик!..

В домике из белого кирпича, с мансардой, они провели бурную ночь, а перед камином, отдыхая от необузданных ласк, слушали бспокойный шепот старых деревьев. Ветер бросал в окна мелкие капли дождя и желтые листья. Вдвоем у огня ели жареное мясо, запивая малиновым вином и, казалось, что любовь между ними безгранична. Санду все пытался завести разговор, который давно все откладывал.

– Думаешь, такая идиллия между замужней женщиной и холостым мужчиной может длиться вечно?

– Дорогой мой извозчик! Будь умницей. Через неделю поедем вдвоем в Брашов. Ты счастлив, что баллада нашей любви продолжается под взором влюбленных святых?

– Обиделась, когда я попытался расстаться с тобой? – не мог он успокоиться.

– Если бы ты это задумал всерьез, я бы тебя все равно достала. Не забывай, что я министр культуры!.. И, после паузы, задумавшись, прошептала ему нежным голосом:

– Ты моя последняя надежда… Придет день, когда я тебе многое расскажу, о чем ты даже не догадываешься.

– А почему не сейчас?

– Храню я тайну, невероятную, для тебя. Неужели ты такой любопытный?

– Как бы хотелось, чтобы ты всегда скучала по мне, – сказал он, пряча свое лицо в ее густые приятно пахнувшие волосы.

– Тогда в дорогу, извозчик!..

Хотя на работе был напряженный график, начальник подписал его заявление на двухнедельный отпуск. В Синайе гуляли по горным тропам, катались на лыжах. Маргарита решила научиться водить машину. Ей нравилось находиться за рулем, следя за Санду в зеркальце. В этот раз они отдыхали только вдвоем, наслаждаясь своими ласками и  безбрежной любовью…

Незадолго до возвращения, Санду позвонил своему брату, которому не успел сообщить, куда уезжает на две недели, и узнал, что его сын погиб в дорожном происшествии. Они сразу же поехали домой. «Жизнь непредсказуема, – думал Санду, – давя на педали. – Когда так хочется жить, вторгается боль и трагедия…». Дорога обратно была тяжела и грустна. Убитый страшным известием, он еле сдерживал слезы. Маргарита устала его утешать. Расставшись, каждый пошел своей дорогой…

* * *

После Синайи, семейная жизнь Маргариты приняла неожиданный оборот. Муж, который всегда сохранял спокойствие, не интересуясь особо, как она зарабатывает деньги в городе, встретил ее угрюмым и капризным. Не  разговаривал с ней, часто стоял в задумчивости у окна, теребя свою бороду, оставаясь безучастным ко всему. До его ушей дошло множество слухов о ее приключениях, но он не считал нужным спрашивать у нее правда ли это. И  на работе ее ожидал сюрприз. Начальник фармацевтического отдела продавал много препаратов из гуманитарной помощи через торговую сеть и сейчас носился как вихрь, ожидая от нее утром и вечером отчеты, подписи на бухгалтерских документах. Вмешался в это дело генпрокурор и ей приходилось несладко. Главного врача  постоянно  вызывали на допросы, и в один прекрасный день он злобно прорычал:

– Вы могли изменять мужу хоть с кем, но не с налоговым инспектором! Ваш любовник – это бомба замедленного действия! Вы настолько глупы?!

Маргарита сначала удивилась – пока она не знает, откуда шефу известно про ее отношения с Санду. Но очень быстро поняла: с тех пор, как окончила бухгалтерские курсы и, кроме работы в стоматологической поликлинике, стала предоставлять свои услуги фармацевтической компании, узрела четкую нить ожесточенной борьбы  между налоговиками и теневым бизнесом. В большинстве случаев, поединок заканчивается кругленькой суммой  в карман налоговика, но, очевидно, она в 10–15 раз меньше, чем возможный штраф. Санду подозревал, что в бизнес с препаратами замешан и его сосед-мафиози со своими темными окнами, но он не мог знать, что тут   впутана  и Маргарита. Что до нее, то женщина поняла, что самый дорогой мужчина в мире нарушил правила игры в  мире акул теневого бизнеса. А что она делает тут? И была в ужасе, когда поняла, что она может быть винтиком мести. „Господи, что мне делать? Что будет дальше?»

Она была сама не своя. Первая к кому побежала за утешением была ее сестра Аделина. Слушая ее, та безразлично бросила, будто с презрением:

– Ты взрослая, и должна нести ответственность за то, что делаешь.

– Санду не имеет никакого отношения к раскрытию финансовых преступлений моих боссов. Каждый хочет больше денег. Шеф отхватил львиную долю, я едва покрыла расходы на дом.

– Знают они, как и кому отомстить, не беспокойся на этот счет, – сказала Аделина. – Попытайся сделать вид, что не замечаешь ничего, живи, как жила. Но… пусть Санду исчезнет из твоей жизни. Это будет лучше и для тебя, и для него.

Захотелось отступить, но не было куда, – главный врач уже не обеспечивал ее безопасность, сам же продолжая оставаться в  тени высокопоставленных людей. Теперь не могла понять, как выпутаться: все документы были  изъяты. Начала пренебрегать заботами семьи, детей. Муж оставался в том же оцепенении, и не осмеливался  спросить, что за страх охватил ее.

– Как полюбила курорты, забыла совсем, что у тебя есть дом, дети! – как-то вечером обратился он к своей жене. Она не могла больше справиться со стрессом и зарыдала. Ее дрожащие руки то заплетали, то расплетали волосы. Ее ловкие пальцы с накрашенными в бордовый цвет ногтями погружались  в густые пряди волос,  напоминая рассыпанные бусинки, вперемежку с черными угольками. Когда успокоилась немного, сквозь рыдания, стала  сетовать:

– И мне нужен солнечный луч во всех тяготах, с которыми сталкиваемся… Не могу одна устоять перед всеми  трудностями.

 – Не хорошо, когда пытаешься обмануть свою судьбу. Не забывай, что у людей есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и языки, чтобы говорить…

Ей захотелось упасть перед ним на колени, признаться во всех грехах, но Иссая, словно читая ее намерения, отмахнулся, дав понять, что не нуждается в ей объяснениях и сказал:

– Ничего не происходит. Главное, чтобы были здоровы дети. Они будут судить нас, когда вырастут.

– Хочу попросить тебя кое о чем, – запинаясь, промолвила Маргарита в полночь.

– Просить, меня?

– Если что-то произойдет со мной, отдай детей Аделине, она их вырастит. Они для тебя будут в тягость, если решишь создать новую семью с другой женщиной…

 – Что за глупости ты говоришь? Я сказал, что ничего не произошло. Забудем обо всем. Нет семьи без ссор и склок!

Она решила избежать встреч с Санду, хотя он звонил каждый час ей на работу. Ожидал ее на остановке  „Ребряну”, потрясенный от горя из-за потери сына, не понимая, что  с ним происходит и  почему скрывается от него Маргарита. Его захлестнула дикая волна ревности.  В те дни, когда не встречал ее, кровь  закипала в его жилах. Подъезжал несколько раз на машине к воротам ее дома, но не решался войти в чужой  двор. Следил с расстояния, как играют во дворе маленькие дети самой любимой на свете женщины и жалел  теперь, что это не его малыши.

* * *

Позвонила она в конце рабочего дня.

– Нервничаешь, наверняка, как дикий зверь? – попыталась она показаться ему расслабленной. – Жди меня в своей хижине с холодным шампанским и горячим шашлыком!

– Ищу и жду тебя вечность…

– Выйди на улицу, но жди не на обычном месте, а на привокзальной площади. Так надо…

– Вылетаю к тебе!

После двух недель разлуки Маргарита казалась еще красивее и соблазнительнее, и он со всеми пережитыми за это время несчастьями был готов, если бы она предложила, не задумываясь отдать свою жизнь за нее. Забыв  о трауре, включил песню Марии Тэнасе.

– Люби меня, – прошептала она шаловливо и начала подпевать великой певице:

„Только сердце наше не каменное,

Не забывает оно и не прощает…”

– Все наши встречи приносят тебе неприятности? – и сердце его задрожало при мысли, чтоб Маргарита может принять его  слова всерьез.

– Гупости говоришь, ямщик! Гони лошадей к замку  нашего разврата. Хотя, когда-нибудь, когда пресыщусь  тобой, я оставлю тебя.

Они любили друг друга яростно, страстно, сливая в единый пульс два сердца, ясное небо со звездами, что охраняли их  через широкое окно с фиолетовыми шторами, вспоминая ночь в доме лесничего из Стэники. Когда  настал час расставания, Маргарита сладко поцеловала его долгим поцелуем, а потом вдруг сняла свой золотой крестик  и надела ему на шею.

– Не отказывай мне. Носи его всегда и знай: без тебя моя жизнь не имеет смысла, извозчик! Никогда не спрашивала: тебя не обижает это прозвище?

– Это меня забавляет!

– Но у меня есть просьба.

– Люблю твой бархатный голос во время высших просьб!

– Хочу, чтобы ты не подвозил меня до остановки „Ребряну”, но оставил поблизости, между высокими домами. Он остановил автомобиль в непосредственной близости от конечной станции. Маргарита вышла, будто  крадучись; он провожал ее влюбленным взглядом через зеркало заднего вида, боясь потерять ее среди теней деревьев. Она отдалялась элегантными мелкими шагами, в своем красном пальто. Он закрыл глаза, улыбнулся облику любимой  женщины, сохранившемуся в его воображении,  и которая сейчас счастливой уходила от него. После прожитых сладких мгновений с самой лучшей женщиной на свете, ему захотелось к кому-нибудь зайти в гости. И так как час  был непоздний, решил зайти к брату. Золовка только вытащила плацынды из печи. Поужинали, пропустив по стопочке, и он попрощался с ними. По дороге навестил двоюродного брата Николая, вернувшегося из длительной командировки. К полуночи был у себя дома, где сохранился теплый, приятный запах Маргариты.

 – Какая же она удивительная женщина! – воскликнула, увидев его на площадке, тетя Вера с восхищением. – Сосед из своего замка всегда следит за ней в подзорную трубу. Да хранит тебя  Бог!

На следующий день пошел на работу пораньше. Помыл от грязи автомобиль, побывал на заседании у начальника и, зайдя в свой кабинет, услышал по телефону голос Аделины:

– Где вы были вчера вечером, хитрецы?

– Это имеет большое значение для вас? – посчитал он, что не обязан отчитываться ни перед кем.

– Марга не вернулась домой, ее муж  и дети везде ищут. Если она у тебя, сейчас же отправь ее домой,  а то будет беда.

– Вчера вечером мы расстались на станции ​​”Ребряну”. Больше я ничего не знаю.

– Не рассказывай мне сказки! Старые женщины, продающие семечки, сказали, что вчера вечером не видели твой автомобиль.

Последовала длинная пауза. Затем Аделина, примирительно, промолвила:

– Давайте искать. Может, не дай Бог, попала в какую-то больницу… Весь день искали по больницах, полицейским участкам, и все зря. Искали ее и на второй день, и на третий…

– Скажи, пожалуйста, правду, – все настойчивее допытывалась Аделина. – Я не хочу, чтобы ее муж узнал о ваших отношениях. Знаю, ты ее по-настоящему любишь. Может, спрятал ее в дом лесника и не позволяешь возвращаться в семью?

–  Будем продолжать искать ее повсюду, – предложил Санду, забеспокоясь еще сильнее; его борода покрылась капельками пота.

Сестра нашла в его спальне свитер Маргариты, который она забыла в тот вечер.  Прощаясь с ним, она заметила золотой крестик сестры на его красной и волосатой шее, и испуганно спросила:

– Почему это у тебя?

– Маргарита подарила.

– Говорила вам не раз, что ваше приключение добром не закончится! – И, заметив фотографию Маргариты, она с такой яростью бросила ее на пол, что куски рамы разлетелись во все стороны.

Со слезами на глазах он достал  дробовик и выбежал из дома, чтобы никогда не возвращаться больше сюда. … Три недели искали родственники Маргариту, начиная уже отчаиваться. Тогда они объявили в прокуратуру. В заявлении подозреваемым в ее исчезновении  указывался Санду Аиленей. Последний в тот злосчастный вечер ее видел только он.

***

 –  Признайся, где твоя зазноба, – прижал его к стенке следователь, очень толстый мужчина небольшого роста, с черными усами, который держал в зубах кубинскую сигару и который в первую очередь надел на него наручники. – У нас есть информация, что вы были последним, кто видел ее живой. Помогите нам, как-то разрешить загадку. Вы  ведь  любите ее.

– Если бы я знал, где она, – вздохнул Санду, – я бы без промедления привез бы ее… в свадебном платье.

– Так, значит, –  сказал сдедователь, глядя на него проницательным взглядом сквозь серую дымку дыма. – Распишитесь здесь. – Он расстегнул наручники и Санду впервые в жизни подписал протокол, составленный на него.

 –  Идите и подумайте хорошенько, – сказал ему следователь, восхищаясь красотой женщины, смотрящей на него  с фотографии. – И не забывайте: если услышите что-нибудь о ней, сообщите нам немедленно, в любое время суток.

 Находясь под подозрением, его все стали избегать. А он проживал напряженные дни – сгорал от тоски по ней, хотел услышать ее голос, ее веселые шутки, и не мог избавиться от мысли, что в ее исчезновении могут обвинить только его.

После беседы со следователем, он продолжал чувствовать на руках холодные железные кандалы. Подавленный тяжелыми мыслями, он случайно сбил бордюр своим „Рено». Ремонтировал машину целый день и из-за нехватки денег не закрасил подправленное крыло. И вновь начал поиски своей любви, но тщетно. Ночью, когда возвращался домой, долго смотрел на те две фотографии – сына и Маргариты, дежуря часами у телефона в надежде, что, может быть, телефон зазвенит и он наконец услышит бархатный голос, полный очарования: «Привет,  ямщик!».

* * *

Он был вызван еще раз к следователю, который задавал те же вопросы, но, не сумев узнать ничего, провел  его через порог, будто прося прощения за беспокойство и глубоко затягиваясь сигаретой, сказал приглушенным голосом:

– Родственники, значит, бомбардируют нас жалобами, прося вашего ареста. Они полагают, что исчезновение Маргариты связано только с вашими отношениями. У нас нет выбора, мы должны проверить все.

Санду решил обратиться к колдунье, живущей на окраине Теленешт. Цыганка сказала ему, что Маргариту   удерживают три человека: двое мужчин и женщина, одетая в белом, которые пытают ее в комнате где-то у опушки леса, и никто не знает, удастся ли ей бежать из этого ада… Также гадалка сообщила, что и его ожидают большие трудности. Две женщины хотят его убить. И если он преодолеет все трудности,  будет жить долго, более 90 лет… А Маргарита, где она находится сейчас, кричит, прося о помощи, но избежать своей участи вряд ли ей удастся.    Санду искал ее в доме лесника в Стэнике, у родственников и знакомых, но каждый раз возвращался домой в отчаянии. Заковал себя в боль души своей. Те, кто знал его, не звонили ему. Лишь изредка анонимный голос угрожал из телефонной трубки, предупреждая, что ему не жить, если не найдется Маргарита.

* * *

К концу октября, два тракториста, закончившие пахоту на поле возле Иняски, остановились у колодца налить воду в радиатор. Ведра  не было. Они опустили свое ведро в глубину колодца, но оно ударилось о чем-то твердом. Один из них бросил вниз ком земли, думая, что вода высохла, но послышалось булькание. Второй достал небольшое зеркальце из кармана, поймал лучи солнца, и направил их  в глубину. В воде обнаружили плавающий черный предмет. Они притащили длинную ветку и  стали поднимать предмет  на поверхность. Было что-то тяжелое в мешке, но недалеко от кольца сруба, холщовый мешок порвался и с грохотом упал на дно. Трактористы опять направили лучи света в глубину колодца, и вздрогнули: из  разорваного мешка торчала нога человеческая.

Прибыв на место происшествия, полицейские спустились в колодец, перевязали мешок и вытащили его на поверхность на глазах у собранной толпы. В  мешке находилось разложившееся тело женщины без одежды, побритой налысо; на черепе спереди и сзади сохранились отпечатки ударов ломом с резьбой. Судебный эксперт после вскрытия установил, что все ее ребра были раздроблены, и он предположил  версию аварии. Из-за невозможности опознать тело, после снятия всех отпечатков и доказательств,  труп на несколько дней был доставлен в Оргеевский морг. В тот же вечер по республиканскому телевизионному каналу пресс-служба МВД сообщила, что  недалеко от Иняски было обнаружено тело женщины 20-22 лет со следами  насильственной смерти, с признаками изнасилования. Преступники инсценировали автомобильную аварию. Была показана и фотография разлагающегося трупа, который не был идентифицирован. Через несколько дней, труп был погребен под специальным номером на местном кладбище. Правоохранительные органы возбудили уголовное дело…

И началось непредвиденное. Обнаружилось, что в последние месяцы в  следственных органах не было ни одного случая обнаружения неопознанных трупов. Было извещено много людей, занимающих ответственные должности  в органах общественного порядка. Толстый следователь, раздраженный настойчивостью  родственников, вызвал Аделину и Иссая, продемонстрировал им зловещую видеозапись со страшными кадрами   жертвы, доставленной со дна колодца. После повторного показа, Аделина нашла некоторое сходство с Маргаритой.

– Потерпевшей только от 20 до 22 лет? – попытался прояснить Иссая.

– Выводы экспертов в таких случаях очень приблизительны, – признался следователь, не отпуская сигарету изо рта.

В тот же день, в Оргеевском морге прошла процедура идентификации и в присутствии родственников Аделина признали свою сестру по золотому зубу и  по маникюру, а ее муж признал родинки, сохранившиеся на левом бедре…

Как только жертва была обнаружена в колодце на краю Иняски, родного села Санду Аиленей, обвинение посчитало  подозрения родственников обоснованными. До вечера налоговый инспектор был арестован.

* * *

– Теперь ты все вспомнишь, каналья! – возмущался следователь, приковывая его злыми глазами и снова надев наручники на руки. История убийства нам уже известна. Значит, вы совершили убийство в доме.

– Бедная моя Маргарита, – испуганно шептали губы Санду.

– После того как вы раздели и побрили наголо жертву, чтобы никто не смог идентифицировать ее, вы положили труп в багажник автомобиля, увезли его на окраину своего родного села и бросили в колодец. Почему вы это сделали, ублюдок?

Санду не удалось вымолвить ни слова. Горький и давящий ком встал у него в горле, перехватывая дыхание. Ошеломленный, он смотрел на фотографии со стола следователя, наручники вырывали ему руки вместе с плечами, по небритому лицу потоками лился пот. Его то бросало в жар, то била дрожь.

– Ваша соседка, Вера Кирикэ, сказала нам, что в ночь исчезновения этой женщины, вы мыли багажник своей машины, а позже и покрасили … Чтобы смыть следы крови? Отвечайте, мерзавец!

Двое полицейских вошли в кабинет, схватили его под руки и толкнули в фургон, стоявший во дворе прокуратуры. Он успел поймать взгляды, полные злобы и проклятий, родственников Маргариты, которые причитали возле старого здания с печальными стенами и арочными окнами. Улышал голос, полный боли, кричавший что-то о Божьем суде:

– Убийца! Ты убил мать двоих детей, и нас оставил осиротевшими.

 Как только впихнули его в тюремную камеру, передняя дверь открылась, и на Санду бросились двое верзил и начала бить его кулаками и ногами, будто мешок с соломой. Когда он пришел в себя, был вызван в дурно пахнущий кабинет, где его ожидал следователь с черными усами  и со своей обычной трубкой в зубах.

Он строго заметил работникам тюрьмы:

– Слишком вы уж постарались… Составьте, хоть как следует протокол. Где свидетели, что подозреваемый оказал сопротивление при задержании? – Потом обратился к згорбленному и окровавленному обвиняемому:

– Слушай, негодяй! Прямых доказательств у нас пока нет, значит, но знай, что мы не призваны копать картошку, а раскрывать преступления. Нет никаких сомнений, что убийство женщины твоих рук дело. Ты добровольно признаешься  во всем или мы поможем тебе написать, как все произошло?

– Не имею никакого отношения к этому убийству, – пролепетал Санду. – Не подвергайте меня пыткам зря…

– Он наглый педераст! – прогремел звучный голос сквозь тяжелые железные двери. – До завтрашнего утра  заставим его говорить стихами.

– Бедненький, он еще не знает, что за жизнь в наших тюрьмах, о которой не догадываются и министры, пока не попадают сюда, – размышлял вслух лейтенант с металлическими зубами.

Его опять сопроводили в камеру. Он, возвращаясь к действительности,  попытался понять, не покинула ли душа его бренное  тело.  Старался вспомнить, что случилось с ним за это короткое время, но его мысли, казалось, плавали хаотично в вязкой  грязи. Засохшая кровь застыла на губах, носу, одежде… Кругом было темно. Лишь тонкий луч света через щель тонкой металлической  двери проникал в эту бездну из коридора. Внезапно он услышал странные голоса, почувствовал, что кто-то грызет его пятки. Понял, что это крысы, прыгающие вокруг него. И в этой мутной реальности почудилось, что он услышал  хорошо известный и очень долгожданный,  горячо любимый голос: „Гони лошадей, ямщик!» Две крупных слезы  покатились на сгустки свернувшейся крови над губами. Узел в горле рос, пытаясь задушить его, остановить дыхание. Глубокий вопль вырвался из его измученного тела. Много времени прошло, пока он снова не был выведен на дневной свет кабинета, где теперь  его ожидал лейтенант с усталым лицом, сидевший за столом с чистым листом и ручкой перед собой.

– Напишете добровольно, где вы похоронили одежду, волосы Маргариты? Все, до мельчайшей подробности!

– Я бы тоже хотел знать, – прошептал Санду, съежившись от боли после недавнего избиения.

– Он хочет удовольствий! – послышался глухой голос из-за дверей камеры. – Посмотрите на его позу педераста.

– Закрой рот, мразь! –  прокричал лейтенант в ответ, снова обращаясь к Санду. – Спрашиваю в последний раз: признаешься в совершенном преступлении? – И, не дожидаясь ответа, он стал угрожать:

– Мы не подчиняемся никому. Сделаем тут все, что посчитаем нужным, только чтобы раскрыть  преступления!

– Поверьте, я не виноват.

– Отведите его к удовольствиям! – взревел вдруг выведенный из равновесия офицер.

Он вернулся в темную камеру. Едва начал приходить в себя, как ему послышалось, что мимо дверей камеры маленькими  шажками, хихикая, посеменили какие-то женщины. Приглушенный голос приказал им:

– Входите по одной в открытые камеры. Для отношений в вашем распоряжении лишь час. Когда вызову, сразу выходите в коридор.

Вскоре до ушей Санду, будто из влажных стен, доходили стоны удовольствия,  издаваемые подпольными проститутками… Они тайно были привезены тюремщиками из города, проникая в тюрьму через скрытую от глаз людских дверь, чтобы удовлетворять низменные инстинкты заключенных. Мужской голос  через час созвал их,  и все женщины легкого поведения покинули камеры, выскользнув на улицу, где их ждали  черные автомобили сутенеров.

–  Эй, Митру, собери зверей, которые купались в удовольствии и закрой их в  подвальную камеру. За четыре шлюхи бандиты заплатили всего лишь сто долларов.

– Мир за стеной умирает с голоду, а эти черти тут еще недовольны, что заработали за час всего сто долларов –  послышался возмущенный голос.

– Закрой пасть, гнида!

Возможно, у него были сломаны ребра, он не мог поворачиваться всем телом, и стоял на коленях. Крысы опять забегали по камере и, чтобы не стать жертвой грызунов, Санду ударил слегка в дверь, вызывая охранников.  Открылось окошко, и чей-то голос спросил сквозь икоту:

–  Чего желает ваш пупок? Время за полночь уже, – буркнул кто-то недовольным голосом.

– Крысы, – прошептал Санду.

– Я думал, что в этот поздний час ты желаешь исповедоваться, а тебе  захотелось оказаться в Версальском дворце.

–  Ему захотелось удовольствий! – хихикнул кто-то из соседней камеры.

– Может быть, настал его час, – улыбнулся охранник, звякнув ключами.

 Послышалось, как открылась металлическая дверь, затем кто-то тихо пошел по коридору.

Кто-то подходил к его двери. И снова голос офицера, который предупреждал:

– Только без жертв, каплуны! Хотите любви? Гоните деньги!

–  Сто! –  объявляет приглушенный голос. –  Заходи и сделай из него петушка,  мразь!

Задвижка двери упала, и на Санду набросились  два мужика, которые схватили его и начали снимать с него брюки, вызывая мучительные боли. Когда надзиратель закрыл за собой дверь, в камере опустилась кромешная тьма, и испуганные крысы исчезли в своих норах. Тут же один из заключенных с жестокостью схватил его за уши, склонив его голову к животу, и стал крепко держать Санду в такой позе. Другой, снимая свои брюки, обнял его со спины обеими руками за талию, впиваясь своими грязными ногтями в живот… Потом, когда первый тип после бурных телодвижений, сопровождающихся криками экстаза, закончил свое грязное дело, пришла очередь другого… Почти в бессознательном  состоянии Санду упал  на холодный бетонный пол…

– Через девять месяцев, этот лопоухий дуралей должен родить! –  послышался веселый голос довольного собой человека,  который приказывал своим подчиненным:

– Заботьтесь, чтобы его не разорвали крысы! Если у вас есть доллары еще на один сеанс – этот петух в вашем распоряжении!

Снова и снова открывалась дверь его камеры, потом появилась человеческая тень, которая вдруг бросила на его истерзанное тело ведро хлорированной  воды для дезинфекции… До рассвета  несколько раз терял сознание и не помнил, что случилось с ним. Пришел в себя только когда очутился перед толстым следователем, курившего  свою трубку,  и со злостью спрашивая у него:

 – Как вы отдохнули этой ночью?

 – Я ни в чем не виноват, – еле шевеля губами, прошептал Санду. Слезы текли по его лицу против его воли. –  Ради Христа, поверьте мне, ищите настоящих убийц.

– Тут все становятся верующими, праведными, – все больше раздражался следователь. – Но кто тогда совершает  столько преступлений? Мы стали преступным обществом! Люди боятся, а нас все подозревают, что мы пытаем  людей и прячем их в тюрьмы. – Потом он устало добавил, – Значит, я обыскал ваш дом, ваш автомобиль, но не  обнаружил никаких доказательств вашего соучастия в убийстве. И не обнаружил я доказательства преступления только потому, что вы поработали очень хорошо. Вам удалось   заметать все следы, как опытному детективу. Но это преступление ваших рук дело.

После этого разговора Санду подвергся медицинской экспертизе. Тюремный врач смазал ему раны йодом, а когда он пожаловался, что у него болят ребра, врач вытащил таблетку анальгина, разделил ее пополам и сказал:  «Половина для ребер, а другая – для аппетита». В тот же день его посетил адвокат, который помог ему написать жалобу на имя Генерального прокурора о пытках, к которому он был подвергнут, и заверил, что он будет защищать его с большим интересом, потому что считает его невиновным.

На прощание он передал привет от брата и родителей, и веточку освященного в церкви базилика.

– Помолись Богу, – сказал ему адвокат. – Иногда даже мы не можем ничего сделать с такими зверями. Государство становится преступным, Санду! Кому-то, наверху, подходит хаос.

Адвокат помог ему написать прошение и на пересмотр дела в суде, покинув его на несколько дней и надеясь, что он будет освобожден под подписку о невыезде. К вечеру он был перемещен в другую камеру, с кроватями в два этажа. Ему сделали укол, и его боль немного утихла. Его сокамерник был завсегдатаем тюрем, весь в татуировках, изъяснившийся на блатном жаргоне. Этот тип не дал ему закрыть глаз два дня и две ночи подряд, все спрашивая у него, если не видит кошмары об убийстве той шлюхи. Потом, на смену этому, пришел другой,  обеспокоенный тем же любопытством: где он ее убил, как постриг, как и где раздел ее и где спрятал одежду,  волосы. Откуда взял кубинский мешок, который сейчас редкость тут у нас… Почти не сомкнул глаз и в последующие дни.

По настоянию адвоката суд рассмотрел легитимность ордера на арест и в присутствии прокурора объявил его незаконным. К откровенной неудовлетворенности родственников Маргариты, Санду Аиленей был выпущен из-под стражи.

 –  Как ты посмел защищать преступника?! –  бросились родственники, дежурившие у здания суда, на адвоката. – Убийца матери с двумя детьми …

Их гнев разбудил его из состояния полной прострации, в котором он находился. Санду обратился к близким Маргариты со словами: «Я любил ее, я готов умереть за нее. Но я ее не убивал».

– Ублюдок! –  провожали его гневными голосами собравшиеся.

– Молодец, – похлопал его по плечу  следователь. – Добился все-таки освобождения. Но чтоб ты знал, мальчик мой, через год, через два, все равно расскроем твое преступление, и тогда я сам буду просить самого сурового наказания … Кровь человека никогда не стереть из сознания убийцы!

* * *

Вернулся он домой, сбитый с толку, равнодушный ко всему. Не обратил внимания на тетю Веру, которая встретила его полными сострадания глазами. Не услышал, и когда она спросила, не нужна ли ее помощь… Уже не так болели переломанные ребра, затянулись раны от побоев. Ужасно болела только душа. На него навалился пустой, безнадежный, бессмысленный промежуток времени. Но  изредка, вторя глухому эху, всплывала в его памяти, уничтожая его, картина издевательств, которым подвергли его те два гомосексуалиста. Не мог избавиться от этого чувства и через несколько дней, когда прокурор объявил ему и родственникам Маргариты, что дело, возбужденное против Санду Аиленей, закрыто за отсутствием доказательств.

… Тот день для него был проклятым. Родственники продолжали обвинять его в  убийстве Маргариты, обещая, что покончат с ним сами, если правосудие коррумпированно и от него не дождешься правды. Он пригнал  машину из гаража, занял деньги у тети Веры и мысленно прошел все дороги, по которым когда-то бродили с самой любимой женщиной в его жизни. Купил венок из живых красных цветов и поехал на кладбище, где с трудом нашел могилу Маргариты. Надел венок на дубовый крест, посмотрел, как развевается на ветру лента, с простой надписью: „Самой любимой женщине, от извозчика” и сидел одиноко там, в верхней части холма, в окружении свежих могил, пока не появились первые звезды, и из-за  тяжелых облаков не показалась луна…

Когда вернулся домой, начался дождь и над широким окном потекли ручьем небесные слезы. С подоконника, безразличные, но спокойные, продолжали смотреть на него две фотографии, одна с образом полным наслаждения Маргариты  и другая с хрупким образом сына. Открыл все двери дома и влажный ветер начал играть шторами. Потом снял со стены ружье, зарядил его двумя патронами, засунул дуло ружья в рот и нажал одновременно на оба  курка…

Самые неожиданные чудеса могут случиться в человеческой судьбе, когда он пытается покончить с собою. Фатальный момент той ночи для Санду Аиленей поразителен. Нажав на оба курка, оружие не выстрелило. Вдруг он очутился в положении солдата, в момент передышки  на жестокой войне, утомительной и нескончаемой. На пустынной улице послышался лай собак. Ветер ревел раздраженно в окне, шторы тряслись в волнах, перевернув  бутылку и стакан, и разбив их при ударе о пол. Он таращил глаза, предчувствуя, что не видит ничего вокруг себя.  Его челюсти лязгали, а ослабленные руки выронили ружье. Два оглушительных выстрела последовали один за другим, пули засвистели сквозь стены дома. Одно лишь мгновение отделяло его от перехода в вечность. В его голове просочилось несколько хаотичных тяжелых мыслей, пока услышал грохот тяжелой техники,  медленно передвигающейся по мокрому шоссе за окном. Он сжал кулаки, закрыл окно, толкнул ногой ружье, и оно скатилось куда-то под диван. Все его существо ликовало. Внутренний голос кричал, разрывая его грудь: „Я жив… Я живу! Не умер… И я должен жить!!!”

До полудня вызвал мастеров и установил тяжелую железную дверь, поменял все замки, перетащил мебель из одной комнаты в другую, повесил черные шторы, чтобы в комнатах был полумрак. Когда мастера ушли, он долго лежал на диване, всматриваясь в потолок и размышляя о том, что он… бессмертен, что, поскольку удалось обмануть смерть, он будет жить вечно. Язвительная улыбка со зловещим оттенком появилась на его влажных дрожащих губах. Он поставил зеркало перед собой, достал из холодильника две бутылки шампанского и стал пить непрерывно, чокаясь сам с собой и отчетливо шепча: „Будь здоров, извозчик! Здоровья и долгих лет тебе!» Незаметно для него ночь исчезала со всеми своими тайнами. К рассвету усталость одолела его, и он заснул глубоким тяжелым сном.

Проспал он сутки напролет. В голове все время слышался гул танков, лай собак, смех женщин; двое несчастных детей отчаянно звали на помощь свою маму… Посыпаясь, его синие губы победоносно продолжали шептать: „Я живу! Я должен жить! И никому не позволю больше издеваться надо мной…”. Его глаза злобно прищурились, и он решил, что будет ожесточенно сражаться со всеми теми, кто пытается обвинить его в том, что он убийца Маргариты. Хотя с нее начались многие бедсы в его жизни… Да, да, да, именно с  нее.  И если ее уже нет, неужели он обречен прожить всю свою жизнь в муках,  в постоянных переживаниях? Жизнь уникальна и не бесконечна. Один живет на этом свете, другой уходит на тот, другой свет. И так происходит  испокон веку!

 Вдруг он окинул взглядом свою комнату, схватил фотографию любимой женщины, продержал ее некоторое время у сердца, что пульсировало, как сумасшедшее, потом бросил сердито фотографию на пол и стекло рамы, превратившись во множество осколков,  разлетелось во все стороны. Он, двигаясь как в тумане, собрал щеткой разбившееся стекло, положил осколки в ​​целлофановый пакет и бросил его в мусорное ведро.  Потом собрал в кучу какие-то бумаги и сжег дотла, превратив все в пепел…

Он должен был избавиться как можно быстрее от мучений. Слишком сильно они жалили его душу, просящую спасения от бед, свалившихся на него. Неуклюжими движениями он попробовал размяться. Стал размахивать  головой, как норовистый конь и, казалось, сбросил тяжелое, как свинец, бремя с плеч. Потом при свете восковой свечи принял ванну. Как когда-то привык расслабляться, стал смотреть холодными немигающими глазами на пламя свечи. После вытер свое тело грубым полотенцем, одел длинный халат, погладил брюки, рубашки. К обеду, после многих, многих дней, аккуратно одетый, как жених пошел в город. На своей машине, салон которой, казалось, пропах запахом крови, поехал в сторону дома, где жила супруга бывшего чиновника. Он давно ее не видел. Наверное, и она соскучилась по нему. Перед свиданием, решил зайти в секретариат суда.

– Пришел за копией оправдательного приговора, – обратился он к секретарю суда, милой девчушке с кошачьими хитрыми глазками. Элегантно одетая барышня обернулась на его  глубокий вздох, будто немного огорчившись, и, сделав жест рукой, указала на дермантиновую дверь:

– Господин судья попросил зайти к нему… Он хочет переговорить с вами  и лично вручить вам оправдательный приговор.

– Это же не президентская награда, – буркнул Санду недовольным голосом. Тем не менее,  он отважился войти.

Стены кабинета с длинным глянцевым столом были высокими, с цветными обоями, создающие впечатление  утопающей в цветах равнины. Судья, человек с овальным лицом и спокойным взглядом, подождал пока  неуклюжий Санду подошел к нему. Поправляя воротник судейской мантии, блюститель закона жестом руки показал Санду стул, на который  он сел. Закончив подписывать бумаги со своего стола, он вдруг сказал: «Хочу посмотреть еще раз в ваши глаза. Бывают случаи, когда в официальные документы пишешь одно, а интуиция  тебе подсказывает совершенно другое. Прокурор пришел к выводу, что вы невиновны. Тем не менее, будет видно… Я хочу спросить вас, без протокола: в смерти Маргариты есть ваша вина или интуиция и меня обманывает? Расскажите, пожалуйста, правду. Все останется между нами… Может быть, и вам станет легче на душе. Слишком непонятен этот случай.

– Я тороплюсь на работу, – пробормотал Санду, полагая, что ему опять угрожают. – Не могу без работы. И  провокациям не буду поддаваться, но, чтоб вы знали, – и его взгляд опять стал хмурым, а на  его щеках  показались крупные капли пота, похожие на слезы, причитающей над покойником женщины, – сколько буду жить, буду искать преступника. Я, своими руками накажу убийцу Маргариты.

– Мне будет любопытно увидеть плоды ваших мучений.

Жена бывшего чиновника ждала его, готовая истощить оставшиеся у него последние силы. Он же не почувствовал никакого удовольствия…

** *

Через неделю после освобождения, Санду устроился на работу бухгалтером в  компании по поставке нефти. В коллективе работало много молодых выпускников Академии экономических наук. После работы предпочитал оставаться в офисе и решать кроссворды из газет, прочитанных им от корки до корки. Когда праздновались дни рождения сотрудников компании, он с удовольствием становился участников веселых розыгрышей. Узнав, что Санду разведен,  а это значит, свободен, дамы стали соблазнять его взглядами и поощрять его веселый нрав. Он всегда старался быть свежо выбритым, надушенным, аккуратно одетым, начал носить золотую цепочку и кольцо с зодиакальным знаком Козерога. Его лицо становилось более спокойным и тихим. Любовь к жизни запирала прочными замками двери, откуда в любой момент могли выйти наружу его былые проступки. Лишь изредка шальная мысль бередила в его памяти некоторые события, которые происходили когда-то. Но он тут же с яростью пытался вытолкнуть ее из головы. Санду подумал, что необходимо как можно быстрее похоронить прошлое и начинать смотреть в будущее с оптимизмом. Ему было за сорок. Тогда как душе его не было и 18. Он хотел встретить девушку, похожую на Маргариту, его самую любимую женщину, образ которой волей-неволей изредка появлялся перед его глазами, всегда спрашивая его сладким, приятным голосом: „Почему так   случилось, милый ямщик?”. Чувствуя ее реальное присутствие, он осторожно оглядывался вокруг, будто желая убедиться, что никто не заметил его. Но в его ушах звучали другие слова: „Браво, ямщик! Ты боролся с правосудием, как лев! Ты победитель!” И тут же в его голове проносилось ее недоумение: „А почему  ты разбил мою фотографию, ямщик? Ведь я такая красивая, милая. Вся моя красота для тебя, мой ямщик”.

** *

Переполненые улицы ресторанами и кафе с белыми столами под красочными зонтами,  веселые маленькие дети,  игравшиеся вокруг фонтанов, успокаивали его. Но стоило ему возвращаться домой, как он опять начинал бороться с самим собой. Он садился перед зеркалом и пытался убедить себя, что не виновен  в смерти Маргариты и должен сделать что-то конкретное, чтобы избавиться  от терзаний, не позволяющих ему успокоиться. Иногда намеренно, с новыми коллегами, засиживался допоздна на работе, играя в карты. Он не любил играть в карты, у него было отвращение к любым азартным играм, не переносил сигаретного дыма, бесконечные слова, но эта атмосфера была спокойнее, чем когда он оставался в одиночестве. Тогда как дома, даже в компании какой-то милой женщины, не мог найходить покоя. Через несколько часов он начинал задыхаться и просил гостью оставить его одного. Стены дома с какой-то поры казались ему черными, и он в который раз белил их. Он одевал спецовку, прикрывал голову пилоткой сделанной из газеты и как  умелая домохозяйка белил все стены, затем отмывал до блеска полы и проветривал комнаты. Все же через несколько дней, он опять чувствовал, как за ним с нежностью наблюдают глаза любимой женщины, и слышал ее бархатный голос, произносящий с восхищением: «И что же, сейчас лучше, удобнее, мой извозчик?” … Санду подумал, не менять ли ему свою квартиру,  или уехать в какой-то санаторий. На неделю, на месяц, чтобы не видеть этих глаз, чтобы не слышать этого голоса, которые он видел и слышал только в те моменты, когда приходил домой. Он понимал с каждым днем все  отчетливее, что ему  нужно лечиться…

* * *

Однажды, случайно, он встретил на улице сестру Маргариты, которая смотрела на него, как на какой-то монстр. –  Чтоб ты знал, – сказала она, – что никто меня  не убедит, что смерть сестры не твоих рук дело. Бог все видит. Ты ее убил и твое место только в тюрьме! Каждый раз, когда я вижу тебя, я вижу смерть сестры… – Она посмотрела на него с презрением, добавив злобно, – никогда больше не ходи на кладбище и не носи венки… У  тебя нет права подходить к могиле Маргариты. Оставь ее хоть на том свете в покое.

Он решил смолчать. Опустил глаза, и с тех пор, если видел ее издалека, старался избежать встречи с ней. Для утешения Санду пошел к адвокату, который защищал его, и признался, как перед священником, во всех психологических муках, которые терзали его душу. Защитник выслушал его исповедь, похлопал толстыми пальцами  по  блестящему столу и, к его великому удивлению, спросил:

– И все же, Санду, кто убил Маргариту?

–  Если б я знал, –  пробормотал Санду, и почувствовал, что не может смотреть окрыто в глаза адвоката, как в те страшные дни, когда тот посещал его в тюрьме.

– У меня нет оснований не верить вам. Но если вы хотите очистить совесть, вам не избежать правды. Я  верующий человек, систематически хожу в церковь. Внимательно и смиренно слушаю церковные проповеди. Бог так велел: если совершено преступление, оно искупается покаянием, страданием.

– А если человек не виновен? –  сказал Санду едва слышно.

– Человек многое может сделать, многое может говорить, но Бог все видит и все знает. Он видит и добрые дела,  и плохие поступки… Я не встречал ни одного клиента, совершившего преступление и которому бы удалось  уйти от наказания, чтобы после этого он жил счастливо. Адвокат дал ему понять, что он больше не желает заниматься его проблемами.

Бремя опять опустилось на его опущенные плечи, как призрак. Судьба всегда шла рядом с ним, и, улыбаясь, душила его, тревожила его сон, путала в его голове цвета. На несколько дней он ушел из дому. Он пошел в дом лесника в непосредственной близости от озера. Там он попытался ловить рыбу. Но сквозь шелест тростника опять услышал голос Маргариты. Когда он находился в тюремных застенках, ей как будто там не было места, она не приходила к нему ни разу, не разговаривала с ним своим нежным  голосом. Теперь же, вернувшись на свободу, она всегда была рядом с ним. „Почему ты меня мучаешь, Маргарита. Почему?» Он вздрогнул всем своим измученным существом. Ему подумалось, что его миссия – это сделать все для того…  чтобы ему было хорошо. Тот, кто жив, должен жить в свое удовольствие. Он ведь тоже Божье создание. Когда-то смерть  и его заберет в свое царство, но пока он должен жить. Ведь закон его признал невиновным!

Чтобы избавиться от дрожи в руках, ногах, однажды утром он решил пробежаться на большое расстояние по пересеченной местности. Вернулся в дом лесника после пробежки, смертельно уставшим. Заснул и увидел во сне зал суда, укоризненные взгляды прокурора, судьи, которые произнесли вслух вердикт, что он, Аиленей Санду, не виноват и не имеет никакого отношения к трагической гибели Маргариты. Когда проснулся, его кулаки были сжаты. Он был полон решимости и почувствовал, что готов вцепиться зубами  в любого,  кто думает о нем плохо. После этого сна Санду понял, что печаль из его сердца стала утихать. Все! Все закончилось. Что-то новое  началось в его жизни. Чистая правда скрыта за семью печатями, она не сможет оттуда выйти никогда и эта правда его уже не пугала…

* * *

… Эпилог этой истории любви был совершенно иным. Возвращаясь к тем роковым моментам, Санду Аиленей, в большой тайне от всех, вновь и вновь наматывает нить воспоминаний, которые с каждым днем все больше и больше омрачали его судьбу.

Маргарита должна была ехать в пригород договариваться с ремесленником о покупке дверей и окон для дома. В полдень она позвонила и спросила:

– Ну что, извозчик, мне нужно тебя увидеть.

Маргарита справилась с честью со всеми отчетами, ее финансовые документы была в порядке и в назначенный час, увидев    Санду в офисе, она  подумала, что иногда есть необходимость бросаться хоть ненадолго в водоворот приключений. Она посмотрела на него глазами девчонки-сорванца, бросила толстую косу со спины  на плечо и она плавно упала между четко очерченными  грудями.

– Взять тебя на руки?

– Ямщик! – вскликнула она, чтобы услышали девушки в офисе, которые восхищались любовью этих двух счастливых людей. – Сегодня едем в Министерство культуры… сделать отчет о работе нашего гнездышка! И пить свой любимый кофе с чесноком!

– А как же поездка к ремесленникам?

– Никаких обсуждений, ямщик! Гони лошадей, куда я велела!

В его доме пили шампанское и кофе с чесноком. Рецепт был изобретен Санду. Маргариту всегда забавляло, когда она наблюдала, как ее любовник справляется со всеми делами на кухне. Санду кипятил чайник, заливал несколько столовых ложек растворимого кофе, затем бросал в чашку два нарезанных на мелкие кусочки зубчика чеснока. Накрывал напиток салфеткой и оставлял на несколько минут. После этого ложкой доставал чеснок. Кофе подготовленый таким образом имел специфический вкус и запах.

– Мой славный извозчик! – воскликнула счастливая Маргарита, потягиваясь после выпитого кофе. Она начала  крутиться перед зеркалом, распустив свои густые длинные волосы, напоминая Венеру, спустившуюся с полотен Боттичелли. Она включила музыку, и стала изображать танец живота. Маргарита пригласила его на танец, но Санду отказывался, стоя перед ней как окаменелый, как лев перед своей жертвой.

– Что случилось, что тебе так весело? – спросил он.

– Это настроение влюбленной женщины, – улыбнулась она. – Хочу  тебе сказать, мой милый извозчик, что наша  история любви сегодня… заканчивается.

– Есть ли серьезная причина для этого?

– Я влюбилась в другого ямщика… Не расстраивайся. Вся жизнь встреча, и вся жизнь расставание. Такова судьба красивых женщин. Чувствую, что исчезли все мои чувства к тебе. Дальше не могу.

– Опусти свой живот, ведь разговариваешь с ним, – грубо прервал он ее.

– Ты ведь меня знаешь, я не люблю шуток, – посмотрела она серьезно на него. – Я замужняя женщина и долго это не может продолжаться. Поиграли немного в  любов, и достаточно! – После паузы, Маргарита предложила: – Давай останемся просто друзьями! Неужели так нельзя?

– Так мы должны расстаться с тобой сегодня и навсегда?

– С этого же момента, – сказав это, Маргарита оделась, схватила сумочку и жестом показала, что ей пора уходить.

Самолюбие Санду было уязвленным. Он понял, что женщина не шутит. Никогда в жизни он не был так  обуян  волнами ревности, как в тот момент. Кипело, взрывалось все его существо. Он представлял, как  эта женщина, сладкая, нежная, настолько привлекательная, скоро станет (или уже стала) любовницей другого. А как же он? Неужели он заслужил такого финала?

– Маргарита, не играй с огнем! Подумай хорошенько.

– Мое решение непоколебимо, любезнейший! Моя семья для меня важнее всего. И она должна быть сохранена, защищена. Не надо меня провожать. Сама пойду.

Слово „любезнейший” вонзилось ему в сердце, как отравленная стрела. Он чувствовал себя оскорбленным, его жгло пламя ревности. Мгновения замелькали перед ним. Маргарита, игнорируя все его эмоции, открыла дверь и готовилась переступить порог. Он озверел, одержимый мыслью: „Почему эта красота не должна принадлежать мне? Неужели я родился на этой земле, чтобы никогда не иметь больше рядом такую прелесть?»

Он загородил дверь, чтобы остановить ее. Он задышал прерывисто, его ноздри то поднимались, то опускались под парами воздуха. Наступила глубокая тишина. Через некоторое время, когда показалось, что его рыжие волосы встали дыбом, как иголки ежа, он злобно процедил сквозь зубы:

– Нет. Не надо уходить отсюда, пока окончательно не решила. Поехали в мою деревню, чтобы тебя увидела моя мама.

– Не до шуток мне, ямщик! – ее голос был резким, нещадящим. Его лицо, выражающее только агрессию,  вызвало у нее чувство презрения. Тут же он стал для нее таким далеким и чужим.

И все же она была удовлетворена тем, что он выдал свое истинное лицо. Ей давно хотелось покончить с этими отношениями, расстаться с ним навсегда. Теперь появилась идеальная возможность. Чувствуя победу, она смотрела на него равнодушным взглядом, держа будто ногу на горле жертвы. После короткого колебания он сказал: «Город полон красивых женщин!»

– Я не знаю, как, но в моих глазах, ты вдруг стал… другой. Прости за искренние слова, но чувствую, что между нами не может уже быть того, что было.

– Ты издеваешься надо мной? – нахмурил он брови, чувствуя трепет, уносящий его на арену безумия. – Я не заслуживаю быть твоим? – он почувствовал, что его слова больше ничего не значили для Маргариты, которая, полна воли и решимости, пыталась выйти из его квартиры.

Шли минуты. Он продолжал стоять на ее пути, наблюдая за ней колючими и холодными глазами. После недолгой паузы, она накрыла рот рукой и рассмеялась безудержным смехом, пропуская свой голос сквозь пальцы:

– Остерегайся, не имеешь никакого права остановить меня! Тебе же хуже…

 Санду стал невменяемым. Он крепко схватил ее за руку, будто приковывая к полу глазами, вспыхнувшими гневом. По его покрытому веснушками лицу покатился (в который раз!) ручьями пот. В тот момент Маргарита  вспомнила, как когда-то Санду избил, как собаку, руками и ногами водителя, который случайно создал на дороге аварийную ситуацию. Он избивал того незнакомого человека со звериной яростью и злостью. Тот кричал нечеловеческим голосом, изнемогая от боли. Маргарите стало страшно, а Санду, после этой ужасной сцены, будто ничего не случилось, сел за руль, нажал на акселератор и, напевая веселую мелодию, поехал. Ей захотелось отчитать его. Но он прервал ее с резкостью в голосе, сказав, что он мужчина, а у мужчин свои законы и принципы.

Был еще один кошмарный случай. Однажды вечером, когда они вдвоем возвращались с подножия Карпат, на  одном повороте, без  свидетелей, Санду сбил насмерть пастуха, который подгонял стадо овец. В то время как она пребывала в ужасе от всего произошедшего, Санду мгновенно принял другое решение: схватил труп за руки и ноги и бросил его изо всех сил, как рулон с обоями,  в крутую долину на краю дороги. Уезжая с места преступления, при жалком виде  осиротевших овец, Санду нажал на педаль газа и включил свою любимую музыку из фильма „Эммануэль”. Он гнал автомобиль, колеса которого были в крови, по-сумасшедшему. Марга хотела и в этот раз поговорить с ним, но он посмотрел на нее сурово, сказав: «Заткнись! Или хочешь увидеть небо в клеточку?»

Маргарита в тот вечер поняла, что он, ее любимый мужчина, очень суров и беспощаден и что его характер изменчив, как весенний ветер. Не могла себе объяснить, почему прощает ему все. Она вспомнила и упреки старшей сестры, которая, как только она познакомилась с ним, огорченно покачала  головой: „Неужели ты не в состоянии найти себе достойного любовника? Опомнись, сестра… И почему он тебе проходу не дает? У него что, нет работы, нет своих забот? Выгони его к черту. Он мне совсем не нравится. У него взгляд… вампира”. Маргариту одолевали воспоминания. Она вздрогнула, когда он спросил:

– Так мы едем к моей матери? – и опрокинул еще один бокал шампанского.

– Может, забрать с собой и детей,  и мужа? – посмела она пошутить.

Он так сильно дернул ее за руку, что Маргарите почудилось, что она находится под угрозой быть съеденой леопардом. Она  испугалась, но в ее душе пробудилась гордость, придавшая ей решимость сопротивляться.

– Не смейся над моими чувствами! – крикнул он.

Маргарита, вместо ответа, снова расхохоталась, и попыталась выйти. Санду власто развернул ее лицом к себе, приковав ее глазами, повторяя те же слова: «Поехали знакомиться с моей мамой? Я хочу жениться на тебе».

– А я не хочу тебя! – ответила она ему спокойно, с твердостью в голосе, пытаясь освободить руки.

* * *

Маргарита почувствовала быстрый удар кулаком в лицо, потом еще и еще… Ее глаза стали большими-большими от ужаса, потом она сползла на пол. Нечеткими движениями, Санду направился в угол комнаты, достал оттуда лом и с жестокостью полоснул ее  несколько раз по затылку… Через несколько мгновений,  извиваясь в конвульсиях, хрупкое тело самой красивой и любимой женщины из всех тех, кого он когда-то  знал, отделилось от души… На улице было слышно урчание машин. За стенами, в другой квартире, соседи громко ссорились между собой. Он не понимал, где находится,  на небе или на земле. Санду Аиленей, с дрожащими руками, с широко открытыми сумасшедшими глазами,    делал какие-то машинальные движения, не осозновая ничего…

Он постриг ее косу, зажег огонь в камине и внимательно следил, пока в огне растаяли  все ее густые волосы. Снял с нее одежду, набивая ею камин, затем положил тело Маргариты в мешок и вынес его, крадучись, из квартиры. На улице бросил мешок в багажник автомобиля, затем вернулся в дом, прислушался, нахмурившись, к тишине, успокаивая себя, что никто ничего не мог слышать. После он тщательно помыл от крови полы. Убедившись, что не осталось никаких следов крови, посмотрел на часы, на фотографию сына с подоконника… Было за полночь. Он должен был спешить…

Когда он вышел на улицу, в лицо ему ударил влажный апрельский ветер. Он включил двигатель, вцепился руками  в руль и помчался  с сумасшедшей скоростью  по темной пустой дороге. Не думал ни о чем, хотел лишь быстрее добраться до деревни, до своей матери, показать ей Маргариту, хоть такую, мертвую. Ведь он так много рассказывал маме о ней, хвалил ее! Через час он был уже возле родительского дома. Кое-где в окнах деревни мерцали огоньки. Заблудившись в своих мыслях, он нажал на газ и поехал дальше к оврагу. Дня четыре назад шел дождь, дорога была мокрой. Автомобиль яростно передвигался по вязкой грязи, пока не остановился возле  заброшенного колодца посередине вспашки. На рассвете он все закончил… С матерью решил сегодня не повидаться. Утром должен был быть на работе в городе!

* * *

Ему хотелось верить, что этот кошмар был всего лишь страшным сном. „Я отвечу только перед Богом, на старости лет, – говорил он себе. – А теперь я буду жить. Ни в коем случае не желаю отвечать перед законами, придуманными язычниками. Так Бог хотел, чтобы случилось… с Маргаритой. Каждый находит смерть от Бога. У моей любимой подруги была много грехов, перед мужем и детьми. Отныне, все бремя ее грехов, будет искуплено моей скромной персоной. Мною! И я буду  ее грехи искуплять достойно!” По дороге домой прокрутил в памяти все, что произошло… У матери в саду, под абрикосовым деревом его детства, он закопал одежду, которая не сгорела в камине. Увидел  как наяву небольшие языки пламени, услышал как потрескивали волосы Маргариты.  Перед глазами всплывал отпечатанный образ ее голого тела. Нахмурился, вспоминая, как, прежде чем выбросить  мешок в колодец, проехался по нему колесами автомобиля, инсценируя автомобильную аварию.

Видел в реальности черный сруб колодца, услышал глухой плеск воды, когда привязанный мешок с телом  Маргариты упал на дно. Услышал скрежет плоскогубцев, которыми  отрезал цепь, позволяя ей упасть в бездну колодца вместе с оловяным ведром.

Когда он приехал в город, решил заехать к своему брату. Он был весь в крови, в запачканной в грязи куртке.

– Матерь Божья, ты откуда в таком виде, неужели из ада? – удивился брат.

– Брат, – ответил Санду, уставшим голосом, будто задыхаясь. – Я умоляю тебя: если кто-нибудь спросит об этом, скажи, что я спал этой ночью…  у вас. Понял?

– Если это будет необходимо, конечно, – заявил брат, зная крутой нрав Санду и проводя его  за калитку испуганными глазами. Он подумал, что Санду нашел способ мести виновным в смерти сына. Если кто-то будет допытываться, он обязательно обеспечит ему алиби. Потому что Санду его единственный брат!

Как только вернулся домой, Санду включил стиральную машину, разрезал на куски коврик из багажника, на котором лежал труп и побелил известью стены, забрызганные кровью. И все задавался  вопросом, если он  ничего не упустил из виду. Как усидел в тот день на работе, только он знал. В полдень к нему  в офис зашла  коллега Маргариты по работе. Она, глядя на него и улыбаясь своей обычной игривой улыбкой, спросила шаловливым голосом:

– Ну,  и где же вы были прошлой ночью, вы и Марга, голубки вы наши?

– С ней?  Нигде, – успокаиваясь, он посчитал нужным объяснить, – Вчера вечером… Я ее провел до конечной станции, затем зашел к брату и там и переночевал.

–  Удивительно! А ее муж везде ищет. Ее сестра тоже. – Она, заметив, что руки Санду задрожали немного,  добавила, – Странно… Я была уверена, что она осталась ночевать у вас. Ведь она не могла куда-то еще  уехать из города.

– Не волнуйтесь. Она никогда не оставалась на ночь у меня. Вы это знаете. Она уехала домой. Я хотел подвести ее до Колоницы. Она отказалась. Боялась, чтобы ее кто-то не увидел.

– Что с ней? Что за флирты у вас? Да, не знала, что наша Марга способна на такие приключения.  Разве ей недостаточно отношений с тобой? Почему не поступает, как я: у меня есть любовник, которого я называю моя проститутка. Когда мне нужно что-то новое, свежее, иду к нему и… Он моя служебная проститутка… Пожалуйста, особый случай! Вы, же…

На мгновение ему показалось, что коллега Маргариты что-то подозревает. Но он успокоился и был глубоко тронут, когда услышал:

– Почему не обращаешь на меня внимания? Ведь Марга замужем, а я – свободная. Несколько дней назад мы с ней поссорились. Она четко сказала, что, не против, чтобы мы с тобой стали любовниками. Это жизнь. И все постоянно меняется, совершенствуется…

– Убирайся отсюда, – сам не понимая почему, нагрубил он этой привлекательной и милой девушке. – Оставь меня. Я хочу быть один.

Удивленная девушка вышла, заметив, как его голова устало опустилась на плечо. Санду Аиленей, чтобы удостовериться, что все, что произошло в ту ночь, было кошмаром, дрожащей рукой набрал еще один номер телефона. Тот, что был записан на спичечный коробок…

– Марга не пришла сегодня на работу, – ответили ему на том конце провода, узнав его голос. – Ее все ищут и не могут найти. Если вы что-либо узнаете, звоните, пожалуйста.

Весь день был как в плену. „Почему ты это сделал, извозчик? – слышал он ее голос. – Ты должен быть нежнее, добрее, терпимее со мной… Почему лишил меня мира романтики, любви и красоты?.. Почему ты это сделал, извозчик? Почему?..”

* * *

Он тщетно пытался стереть из своей памяти трагические события. Санду Аиленей хотел убедить себя, что он не имеет никакого отношения к убийству Маргариты. После многих усилий сестры Маргариты, его вину удалось  доказать, и он был осужден на долгие годы лишения свободы. Отбывал наказание он послушно, чувствуя себя в заключении гораздо лучше, чем на свободе. После освобождения он вернулся домой, без здоровья и молодости. Оставшиеся годы судьба держала его среди живых с утешением, что он заплатил сполна перед законом за свои  грехи, но и не перед Богом. Он каждый день и каждуй ночь думал и мечтал о той сладкой женщине, которую подарила ему молодость,  и которую он растоптал грязными сапогами…

Oн сторонился родственников и друзей, находя убежище в великой тайне, когда подкрадывался сквозь старый забор к кладбищу. Долго сидел он рядом с наклоненным в сторону крестом, постаревшим, как и он. Закрывал пристыженно глаза, напрягал слух, чтобы услышать ее зов, скрытый под землей. Как только  годы оставили свой отпечаток и на его ноги, он все реже стал слышать веселый, бархатный, полный жизни  голос. Казалось, что время, переживания, эмоции искупили его вину, но не грех… Он был готов принять самое тяжелое наказание, готов быть убитым ядовитой стрелой. Может так было бы легче избавиться от тех мук, которые  терзали его на протяжении всей жизни. Люди не понимали его боли, многие успели забыть о ней. На него,  сидевшего дин напролет среди кладбищенских крестов, смотрели как на человека без чувства времени и без здравого смысла. Несколько раз пытался покончить с жизнью, но его вовремя вытаскивали из петли… Примирился с мыслью, что его последний долг перед людьми – это встретить смерть со всеми ее мучениями, так, как ее пошлет ему Бог… И во всей круговерти жизни, старик все же находил, чем облегчить свое горе и чем искупить грех, который никогда не покинет его. Это был призыв ее голоса, доплывающего до его слабого, старческого слуха: „Эй, жизнь! Как можно жить в объятиях зла и обмана? Как не поверить, что мы не должны останавливаться ни на мгновение? Не колебайся, человек!.. Держи уздечку крепко! Гони лошадей жизни, ямщик! Гони, не стой на месте!..»

    Мотто: «И нашел я, что горче смерти женщина,

потому что она – сеть, и сердце ее – силки,

руки ее – оковы;  добряк  пред Богом спасется

 от нее, а грешник уловлен будет ею».

(Екклесиаст,7:26)

 

Не могу поверить, что уже состарился: если проживу еще год, стукнет мне пятьдесят, а если проживу еще столько, сколько уже прожил?.. Какое приятное прошлое, и какая несчастная перспектива! Кто сказал, что жизнь единственная  школа, в которой человек учится умирать? Когда-то, будто вчера, думал только об одежде и школьных оценках, потому что родители  зарабатывали на хлеб с маслом для меня. Теперь, видит Бог, я живописец, но сирота,  лишь с кистью и красками в руках пытаюсь совершенствовать произведение Всевышнего, а на самом деле зарабатываю на хлеб с маслом для своих детей. Как говорится: вот это творчество! Спрашиваю себя: я создаю произведение или оно меня создает? Почему, например, сейчас одежда интересует меня меньше всего? Потому, что главное для меня сейчас это то, что не хожу голым, как примитивные люди.

Зато здоровье тает на глазах. Нарисую ка я обнаженную женщину, решил как-то. Но не знал  какую: молодую или женщину в летах? Какая разница, если я молодой старик. И живу  в настоящее время более грешно, чем отрадно. Зря говорится, что перед нами будущее. Перед нами настоящее, а будущее позади нас. Утверждаю это, но, может быть, я чудак!

Со здоровьем не шутят. Подумав о подкреплении своего здоровья, выкроил немного времени из своего рабочего графика и отправился на поиски хорошего самочувствия, поменяв правый берег Днестра на его левый берег. Наступила  чарующая  осень, для меня можно сказать, еще и счастливая, так как еду в санаторий «Стругураш», расположенного рядом с селом Маловата.

Хорошо лежать в постели или бродить по тропинкам и любоваться гаммой цветов, великолепно и романтично отражающиеся в водах Днестра, особенно на закате. Смотри, человек, и удивляйся, как великолепная природа, изобилуя мудростью и вечной гармонией  провожает, одно за другим, времена года, целые десятилетия, столетия. Кажется, природа ладит даже с войсками России и Украины, дислоцированные в Приднестровье с 1990 года, и которые устанавливают там свои законы. Несчастные люди, живущие в этих местах, возмущаются, что им не разрешают собирать фрукты и овощи, выращенные на полях, унаследованных от предков. И как подумаешь, что приднестровские румыны унижены с одобрения Киева и Москвы, хочется уйти, куда глаза глядят. Теперь и детей лишили родного  языка. Сколько цинизма, сколько фарисейства у „этих старших братьев”, которые до вчерашнего дня трубили о нерушимой дружбе между народами, называя себя бастионом мира во всем мире! И я, теперь, как и все бессарабцы моего возраста, продолжаем жить с ощущением, что нас лишили Родины. Не чувствуем, что под  ногами своя, родная земля. Она у нас есть, но уже очень давно в состоянии оккупации… Видит ли  Бог, что творится? Видит, и это и есть наше утешение, дающее надежду на лучшее будущее.

В качестве награды за эту Божью заботу, я обязан нарисовать картину  новыми красками и придумать какие-то геометрические фигуры на фоне портретов людей, которые вызывали бы у наших румын не цинизм, не фарисейство, не дай Бог, а, скажем, солидарность, или, если хотите, любовь к  своему народу. Что-то вроде Великого Национального Собрания, наделенного абсолютными полномочиями. А над его решениями чтобы преобладали только  Божьи решения. Вот демократия была бы! Посмотрел бы я тогда на казаков, как смотрел на них ранее, в Украине…

Лежа на санаторной кровати, чувствую, что старею медленнее и начинаю понимать, что человеческая жизнь – это всего лишь путь, пройденный от Бога до… Бога. Идея исходит от моего характера, иногда ненасытного, вечно влюбленного, а в настоящее время задумчивого,  более взвешенного. Эти  же мысли подчеркивает мягкое течение Днестра, одинокая церковь с двумя башенками, возвышающаяся на другом берегу Днестра,  в селе Холеркань. Когда-то этот храм стоял в  середине деревни. Но когда коммунисты решили построить Дубоссарскую  ГЭС, жители были вынуждены переселиться  повыше, на холме, и только церковь осталась осиротевшей на берегу реки. Теперь я одинок, как она. Правда, в дни религиозных  праздников  ее окна озаряются светом, а извилистая тропа, ведущая из деревни в направлении церкви, наполняется толпами людей. Звонят колокола, будто в ритм моего сердца, а воздушное пространство окрестностей находится во владении белых птиц, знак того, что Бог не оставил без своего благословения эту местность. Я молюсь Ему, чтобы защитил церковь, потому что только пока она существует, местные жители имеют не только будущее, но и прошлое. Прошлое,  и оно тоже богатство наше. А церковь в равной степени, – это и наше прошлое, и наше будущее. Как жизнь человеческая:  она не начинается с рождением одного человека и не заканчивается чьей-то смертью. Господи, помоги мне  сотворить сокровище!..

После ужина, женщины, приехавшие на лечение, выходят на террасу перед санаторием и начинают  петь. Давно не слышал таких старинных песен в исполнении  женского хора. Песни того же возраста, что и я. Но пение а капелла прерывает оркестр, и вместо старинных мелодий звучат вальсы и танго цвета золотисто-желтого металла. Какое приятное слово – фанфара! Говорю про себя: „Пошли, хорошая, станцуем!” Так когда-то говорилось на танцах у меня дома. Танцуют все: и молодые и старые. Скорее всего, танцуют старики, так как  большинство приехавших  подлечиться в санаторий,  люди старше 50… Признаюсь, я был среди них,  как исключение из правил.

И надо признать, я не был единственным исключением. Среди шаркающих ног людей в возрасте можно было видеть пары молодых  лодыжек, которые совсем не были лишними тут. Иногда исключение больше стоит, чем сам закон, особенно если он принят парламентом, избранным по ошибке. Я прожил некоторое время оторвавшись от обычной семьи, и оказался старым холостяком… Поклялся в то время, что больше никогда не женюсь. Я не хотел, в эти  моменты тихого одиночества, вновь окунуться головой в новую историю любви, пусть и  короткую.  Годы убедили меня, что я лишен таланта главы семьи. Я никудышный человек, то есть. Но, к сожалению, у меня есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, и сердце, чтобы влюбляться… Как я мог рисовать переполненную  содержанием жизнь или, скажем, суету сует жизни, когда слышал как другим поется, как тебе  когда-то пелось,  и когда видел, как кому-то хочется танцевать, как и тебе когда-то хотелось это делать. Я настоящая сирота: ни родителей, ни песен, ни танцев. И семьи у меня нет, как у всех нормальных людей. Осталась только любовь к окружающему миру. Отмечаю, что и воображения у меня нет. Да, я художник. Это моя трагическая комедия. Благодарю Тебя, Господи, за то малое, что дал мне, и только мне. Бедненький я! И не уверен, это отрадно или грешно. Комедия, смешанная с трагедией.

Не помню,  в который день  моего отдыха стало известно, что на  лечение в наш санаторий  приехала группа граждан из Израиля. Они были, по их словам, бывшие наши соотечественники, эммигрировавшие когда-то на Землю Обетованную. Тут же мое воображение вернуло меня в городок, где я провел свое детство, отрочество и где был  влюблен в девочку-еврейку, дай Господи ей здоровья и шепни, пожалуйста, ей на ушко, чтобы она появилась хоть еще раз в поле моего зрения. Как только услышал женские голоса, выбежал на террасу. Задержался тут долго, стоя под старой рябиной с деформированным стволом. Начал играть духовой оркестр,  был объявлен дамский вальс и вдруг, на удивление завистников, ко мне подошла барышня с черными как антрацит волосами, в черном костюме, по сумасшедшему контрастирующего с белым воротничком, и с приятным акцентом в голосе, при звуках которого я тут же потерял голову. Пусть, Господи, казаки выкидывают фокусы в Приднестровье, потому что я сейчас тону  в черном, в белом, в чириканье птиц и в ангельском голосе молодой женщины, приехавшей из жарких стран.

Размышляя таким образом, игриво сказал совсем другое:

– По-моему подходящий момент, чтобы вы мне назвали свое имя.

И вымолвил я это, так как почувствовал вокруг нашей пары заинтересованные взгляды  многих парней, один из которых в любой момент мог оказаться моложе и красивее меня. Барышня не растерялась. Наоборот, окинув меня светящимися угольками своих изумительной красоты  глаз, она  снова опьянила меня бархатным голосом:

– Талия, – ответила она. – Вам нравится это имя или нет? Моя мама назвала меня так, но могла бы назвать и иначе.   Например, могла назвать меня Ронит или Перли, Нехама или Дорит, или Геула или Елишева, и даже Ахува… Издавна евреи называли своих женщин самыми красивыми именами, – улыбаясь, начала убеждать меня моя новая знакомая, будто она была моей ровесницей и  будто нас крестили в одной и той же воде. Видя ее откровенность, я тоже назвал свое имя, дарованное родителями. Оркестр играл мелодию „У реки, на берегу Днестра”, старинная длинная песня, к нашей общей с ней радости. И так как я не мог быть ее братом, а она не могла быть   моей сестрой, я почувствовал ее нежные руки на своей шее. Мгновения, которые последовали, тряслись, как листья с веток деревьев, которых ласкала прохладная осень. Странное чувство заставило меня узреть, что барышня не хочет расставаться со мной.

Но как я мог не обнять ее, когда все вокруг следили за нами любопытными глазами: женщины моего возраста и молодые люди ее возраста… Закончилась мелодия „У реки, на берегу Днестра ” и, наконец, я вернулся на свое место, где встретил Валентина, соседа по  комнате. Увидев меня растерянным и рассеянным, он тут же сообщил, что девушка непрерывно следит за мной глазами… Хотелось удостовериться в словах приятеля, и, когда нашел глазами Талию, чуть  не упал от изумления – на меня смотрела Брурия Голдман, моя одноклассница, моя первая любовь. Старая сказка, но, смотри, она опять только начинается… Городок Теленешты, центральный парк, играет оркестр Наума Кижнера… Играет профессионально. Звучат молдавские народные мелодии „Хороши свадьбы в колхозе”, „Виноградник на холме”, „В колхозе на  большаке” и многие другие… В памяти проносятся  школьные годы. Сегодняшний художник тогда был школьником и на перемене позволил себе  дать ей тумака, потому что она зашла в школу, не потрусив  валенки от снега… Девушка начала плакать, пожаловалась в учительскую, и стала с нетерпением ожидать моего наказания. Но завуч школы Бенджамин Моисеевич Коган встал на мою защиту, говоря Брурии:

– Этот мальчик трудолюбивый и еще очень талантливый художник! Он тебя ударил не со зла, а потому что  сегодня он дежурный по школе… Видишь, у него на руке красная повязка?!

Бедный учитель не знал, что значит красный цвет для любви. Я же, художник, знал. И, возможно, во имя той красной повязки Брурия простила меня. Позже, когда я встречал ее в коридорах школы, она стеснялась меня, но никогда не избегала. Однажды вечером даже пригласила  к себе домой и сыграла для меня на фортепиано „Лунную сонату” Бетховена. Затем представила меня своей матери по имени Сира. Мама Брурии  работала в городской библиотеке. Благодаря этому знакомству, я зачастил в библиотеку, и это привило мне любовь к художественной литературе. Мне, крестьянскому сыну, почти не имевшего  понятия о высокой  культуре, хотелось научиться изысканным манерам у семьи Голдман. Вот стану учителем, и тогда увидите, какой я могу быть! Долго пришлось жалеть, что обидел мою любимую еврейку. Поэтому делал все, чтобы искупить свою вину… Сочинял стихи, которые посвящал не только Брурии, но всем еврейским девочкам из ее класса, только чтобы был прощен и оценен по-другому, а не только как драчун…

Может, слишком громко сказано, но мне нечего скрывать: рядом с Брурией и ее семьей, школьные годы прошли как в сказке. Признаюсь, положа руку на сердце, что, будучи школьниками, она не позволила мне ни разу поцеловать ее. Не разрешила поцеловать и в прощальный вечер накануне моего отъезда в армию. Но и не позволила мне предаваться отчаянию, – обещала, что будет ждать меня…

– Мой поэт и художник, – пробормотала Брурия на прощание таким голосом, что армия стала для меня адом большим, чем ад всей жизни.

При возвращении из армии, действительно, я нашел ее, как и оставил. Только она стала еще привлекательнее. Боже, какой красавицей была Брурия!

…Мы танцевали на террасе возле колхозного рынка, когда я еще не успел поменять свою военную форму советского солдата на гражданскую одежду. Все собравшиеся на танцы следили за нами. Они не могли понять, как так советский солдат говорит на их языке, а танцует как все. Тогда мы  ночи напролет гуляли по улочкам, наполненным  ароматом цветов, которые шептали вместо нас друг другу сладкие слова и которые казались опьяненными светом неоновых ламп, а также симфонией лягушачьего хора, пение которого раздавалось из   речки Чюлук. Брурия доказала, что она замечательная рассказчица, которая  может увлечь. Она перелистывала вслух странички тысячелетней истории еврейского народа, который, как и мы, бессарабцы, вроде имеет отца-прародителя, вроде  нет. Моисей, Соломон, Давид, Христос, говорила она, – это герои нашей истории, но я не уверена, что и мне придется ходить по дорогам, протоптанным ими. Как не пришлось ходить и всем тем, кто  погиб в фашистских гетто и лагерях… Рассказывала она и про субботний праздник  шабат. В ее историях слышался глухой отзвук морских раковин и чудесные мелодии красивой далекой страны, о которой советская пропаганда  трубила только плохое. Она, Брурия, помогла мне полюбить Шолом-Алейхема, Марка  Шагала,  Модильяни,  Спинозу, Чарли Чаплина…

Она помогла мне понять по другому полное грусти  колыхание ковыля, который продолжает расти и сегодня над оврагом, где нашли вечный покой ее предки, расстрелянные фашистами в годы второй мировой войны. Безусловно, Брурия знала намного больше, чем я, если слезы появлялись у нее  каждый раз когда она смотрела на овраг… Тогда еще я задумал нарисовать картину, представляющую собой колокольчик в виде девочки как она, а также большой колокол в виде  подростка, как я. Идея была навеяна ее красным платьем с широким подолом,  а также  завистью, с которой  наблюдали за нами молодые люди нашего возраста. Вспоминаю лицо Ихила Гершфельда, который, как-то увидев нас вместе, стал кусать одновременно из двух варенных кукурузных початков. Мы с Брурией были неразлучны долгое время, могли бы даже пожениться, завести семью и детей… Но почему, Господи, никогда в жизни не бывает так, как  ожидаешь? Однажды, когда я готовился к очередному свиданию с Брурией, вдруг узнаю, что она уехала в Израиль. Эта новость для меня стала громом среди ясного неба. В те годы евреи покидали страну неожиданно, не сказав никому ни слова, будто прячась, потому что советские чиновники их ненавидели и вручали им необходимые документы с презрением.  Несчастные люди, чтобы избежать неодобрения друзей и знакомых, поступали так, чтобы не ставить никого в неловкое положение. Но для меня, как, вероятно, и для Брурии, это был настоящий стресс и ее слезы последнего нашего вечера проведенного вместе остались в моей памяти на всю жизнь…

И только время летит безжалостно быстро. Со временем исчез ее дом, у порога которого  когда-то горела неоновая лампа, освещая кроны старых абрикосовых и вишневых деревьев. Рухнула от старости старая синагога, так как некому было ее спасать, потому что все евреи покинули город, будто никогда их тут и не было. Лишь два кладбища – одно старое-престарое, почти сравненное с землей на прилегающей  территории кирпичного завода, и другое, более свежее  и ухоженное вблизи Михалаши – сохранили в определенной степени  память о многочисленной еврейской диаспоре городка прошлых лет.

… Оркестр снова начал играть вальс. Логично, настала моя очередь подойти к Талии и  пригласить ее на ответный танец, но не знаю, как это получилось, что кто-то невидимый,  будто скрытый в моем существе, шептал мудрые слова, не только произнесенные, но и написаные самым знаменитым царем евреев всех времен, Соломоном.

«…Всему свое время, и время всякой вещи под небом:
время рождаться, и время умирать
. Время болеть и время исцеляться. Время плакать и время смеяться. Время бросать камни и время собирать камни.  Время любить  и время ненавидеть»

Путешествуя на волне Соломоновых мыслей, я продолжал восхищаться грациозностью Талии, и мне казалось, что  вижу в ней воплощение Брурии. Почувствовав, вероятно, мысли своего далекого предка, Талия не удержалась от соблазна и, как огненное пламя, вырвавшееся на свободу, начала с легкостью плавать в ритмах  вальса, бросая и меня в бездну танца. В отрадной, и вместе с тем, греховной жизненной ситуации, оказался я.

Решил попытать счастья, и прошептал на ухо той, что представилась Талией:

– Брурия, это ты?

– Нет, где вы ее видите? Я ведь уже сказала вам, я Талия, дочь Брурии.

Я не мог найти слов, чтобы заполнить тишину, возникшую между нами. Зато Талия  стала разговорчивее, чем я мог себе представить. И во время того же вальса я смог узнать, что, уехав  навсегда из нашего городка, Брурия Голдман стала солдатом национальной армии Израиля, вышла замуж за офицера, от которого родила трех дочерей. Три раза заражалась  гепатитом, от чего пострадала печень. Лечилась в Эйлате, Кирьят Шамане, Тиберии, Ашкелоне и на Мертвом море, выдала замуж первых двух дочерей. Талия рассказывала все это страстно, согревая меня своим дыханием и сжимая к своей высокой упругой груди. Слушая ее, я почувствовал, что краснею. Почувствовал также, что как-то молодею, что мудрые слова  Соломона уже не такие мудрые, и что Маловата больше не Маловата, а Земля Обетованная, где моя сегодняшняя любовь становилась близнецом любви вчерашней. Я ничего не желал, лишь бы закончился как можно быстрее этот очаровательный вальс, чтобы избавиться от этой  проклятой любви. Люди знают, что у меня нет таланта и ума, чтобы  завести нормальную семью. Все горел в течение пятидесяти лет, наплодил кучу детей, и теперь, вот, танцую с одной из моих дочерей, и думаю, что смог бы иметь детей и с ней. Господи, прости меня, грешного! Что же мне теперь делать? Только Соломон сказал, что всему свое время. Неужели я не собираю камни, а бросаю еще дальше те камни, которые когда-то уже бросал? Разве недостаточно страдал из-за моей развратной природы, чтобы опять  почувствовать искушение начинать все с самого начала? Когда пора думать о смерти, мое сердце  горит пламенным огнем,  и я таю под взглядами девушки, которая могла бы быть моей дочерью. Кто я пред тобой, Господи? Святой или безбожник? Когда начал разговаривать с Богом, я понял, что это все мне приснилось, что я уже не танцую с Талией. Время вальса давно прошло, и наступило время сна, который куда-то ушел. То есть все прошло, превращаясь  в  ночной кошмар. Нет ни прошлого, ни будущего…

Теперь я смотрел с балкона на чистую, будто застывшую, воду Днестра, наблюдал как месяц застилал свой легкий светлый мосток с левого берега реки на правый, а звезды будто спорили с моими терзаниями на ватерлинии. Я подумал: «Почему, Господи, люди так много  творят, если ты сотворил все до них?» Я продолжал стоять на балконе и любоваться  величественными  далями, которые начинались в Маловате, витали над спокойной водой и расстилались будто по проторенному пути сквозь предрассветный туман, уходя вдаль, к румынской Бессарабии.

После беглого сна, я проснулся. Начинался новый день. Принял назначенные врачом процедуры, позавтракал, и, как обычно, отправился на прогулку по окрестностям, таким образом пытаясь поверить, что то, что произошло, это просто сон. Было и прошло, слава тебе, Господи! Я позволил себе очутиться в объятиях осени, когда  на полях   созревает выращенный урожай и после полного сельскохозяйственного цикла земля одаривает своим богатством тружеников полей, садов и виноградников.

Я спустился к Днестру, где виноградники со спелыми-переспелыми гроздями колыхались в дрожащей воде, и стал бросать камешки в зеркало  воды, думая, что может удастся  попробовать вина из нового урожая. Но не дано было попробовать молодого вина. Успел лишь установить мольберт и подобрать краски для холста, находясь под впечатлением холодного рассвета, птиц, молодых и старых, которые свободно поднимались в небеса   сквозь тонкую завесу тумана, простирающегося  над спокойной речной гладью, как вдруг слышу ласковый голос:

– Шалом! Знаете, вы бы подошли для работы сторожем в виноградниках.

– Неужели вы думаете, что я смог бы уберечь виноградники от казачьего нашествия? – Не нашел я  ничего другого, что ответить. Но и она не унималась:

– Конечно, с моей помощью, я думаю, что вы бы справились.

Своими прекрасными черными глазами она вглядывалась в то, что я нарисовал в предыдущие дни. Затем указала тонким пальцем на набросок мачты одинокой лодки в ​​середине реки, и  сказала:

– Хочу порезвиться с вами там, в середине Днестра.

На Талии был надет спортивный костюм темного цвета с белым воротником, похожего на костюм ее мамы, когда она была школьницей. Волосы она собрала несколько причудливо, заплетав их в две косы, которые спускались ниже талии, как носила в детстве ее мама. На голове у нее была  надета кепка  ярко выраженного желтого цвета. Пока восхищался  ее образом, меня осенила мысль:

– Хотите покататься на лодке?

– Это мечта всей моей жизни, – искренне улыбнулась моя новая знакомая и стала поспешно собирать в охапку тимьян, который, как густая щетка, рос рядом. Затем посмотрела по-детски  в  бездонное небо, и вдруг спросила:

– Интересно, когда падает звезда, действительно умирает человек?

– Умирает, точно умирает, но вскоре возрождается, чтобы выполнить свое предназначение, упущенное в первой жизни, – попытался я строить из себя Соломона, царя  всех евреев.

Талия ничего не ответила. Она поймала своей рукой мою руку и так, держась за руки, мы подошли к импровизированной пристани, где вокруг лодок крутилась группа парней, которые, очевидно, попытаются украсть мое счастье. Талия же спешно взяла весла в  свои руки и, дожидаясь пока я заплатил за прогулку, прыгнула в лодку и вот мы уже на  середине реки. Я не мог найти повода  для разговора, и нам ничего не оставалось, как слушать плеск воды под взмахи весел. Только позже, барышня начала петь на сладком и приятном языке:

– Adama…Ani caşuva le koleh…

Я слушал ее, и чувствовал, что теряю голову. Я не мог думать ни о чем, вспомнив лишь  цитату из Библейского Екклесиаста: „Сладок свет и радость для глаз видеть солнце». Вдруг, Талия прервала мои мысли детским вопросом:

–  Как вы оцениваете современный терроризм?

– Как перманентную революцию, развязанную экстремистами, – ответил я, больше механически, чем логически.

– Хороши революционеры, –  сказала она на этот раз необычайно задумчиво. –  Моя страна всегда находится в состоянии войны, но наш народ никогда не уступит. Но подождите! Почему мы начали про революцию, если еще не говорили про любовь. Давайте любить, потому что только любовь постоянна. Моя мать не забыла вас и хотя и жила с другим, всегда была и остается в душе вашей…

– Что вы имеете в виду, Талия? –  спросил я.

– Что имели в виду все женщины до меня, и что будут иметь в виду после меня, – произнесла  уже несколько избалованным голосом барышня.

А я снова вспомнил притчи  царя Соломона: «Праведник спасается от беды, а вместо него попадает в нее нечестивый”. В который раз спросил себя, кто я: приятный человек или грешник? Смогу ли я спастись от сетей, появившиеся опять  на моем пути? А Талия продолжала соблазнять меня. Прилипла к моему плечу и начала жужжать, как оса в ухо, что она готова провести всю ночь на Днестре.

– В нашей стране очень жарко, – говорила она, – и я хочу насытиться, наконец, запахом и красотой здешних трав и цветов, всегда овеянных прохладой, которыми моя мама и мои бабушки и дедушки наслаждались всю свою жизнь. Они же научили меня и румынскому языку. Особенно грамотно говорил на этом языке дед Арон, бывший учитель… А мама  говорила, что вы другой, а не такой, каким хотите показаться мне…

– Какой такой другой? – спросил я ее после паузы.

– Я прильнула к вам, думая, что вы меня согреете. Уже  вечер, становится   прохладно, –промолвила Талия, затем спросила:

– Сколько раз вы согревали своим теплом мою мать?

Хотелось бы ответить ей, но я не мог вспомнить, обнимал ли я когда-либо Брурию. Она была гордой, сдержанной, с развитым чувством собственного достоинства. Как почти все  девочки моих школьных лет. Талия не знает, о чем я думаю, но смотрит на меня игривым  взглядом, ожидая ответа. Отвечаю, в конце концов, вопросом на вопрос:

– Сколько классов ты закончила, дочь моя?

Она смеется. Смеется громко и без стеснения прикасается пухлыми красными губами к моим сжатым губам. Опьяняя меня своими сладкими поцелуями все больше и больше, она промолвила, хихикнув:

– Неужели так важно, сколько классов я закончила? Может тысячу классов. Не существует в мире школ, которые бы научили тому, что я хочу от вас. Просто, еще не родился тот умник,  который бы научил вас этому…

Она говорила, подталкивая меня к греху, сумасшедшая. Эта девчонка сделала свое дело. И  сделала она это умышленно, лишив меня дара речи. Помню, как она оторвалась от моего  плеча, переваливающейся походкой добралась до передней части лодки и начала петь песню на слова, которые, уверен, ни седой добрый Днестр, ни население обеих его берегов не слышали  когда-либо:

Adama

 Ani caşuva le cole-h

Adama

Tamid u lean şe ele-h

Adama

Haşvili bo esa  hu şvile-h

Im-a-Adama-a-a

Adama

Reglaim ehahot ieheifot

Adama

Panaih hamot ve otfot

Adama

Inaim humot  vi ţufot

Ima  Adama

***

Adama

Notenet Pirieli le hulam

Adama

Tova u tmima le olam

Adama

Lamdi ma et bnei a haadam

 Ima Adama.

…Затем, ближе к закату, она объясняла мне, что ее имя, Талия,  на румынском языке означает Божья роса, похожая на ее и  на мою родину. Родину, вновь обретенную после тысяч лет  чужбины, родину измученную войнами и другими ненастьями, в которой единственное, что не может быть поколеблено – это любовь, как символ непрерывности жизни на земле. Восстановить Родину, это как создать  ее заново… Слушал ее, думая про себя: „Нет! Я не должен допустить проникновение этого ребенка в мою жизнь. И я не должен проникнуть в ее жизнь. Лишь моя Бессарабия… как  и Израиль…   Но барышня была более возбужденной, чем я. Она быстро перешла от романтики к патетике, села мне на колени и обняла мою шею своими горячими руками:

– Думаете, я зря проделала такой долгий путь из моей страны в вашу страну? За все эти годы мама ни на минуту не прекращала думать о вас. С помощью друзей день за днем узнавала, где вы находитесь, как вы живете, что вы делаете, с какими проблемами сталкиваетесь в жизни… Я ее стала ревновать к вам, и задалась целью найти вас именно сейчас. И я не ошиблась. То есть, мама не ошиблась. Вы мужчина всей ее жизни! Жизни, незаполненной   любовью. Вы нравитесь и мне… Я хочу сделать то, что не смогла сделать моя мать, хочу осуществить мечту ее юности…

В ее глазах вдруг появились слезы, и я подождал после паузы, полной эмоций, чтобы она продолжила свою исповедь:

– Она вас любила. Любит и сейчас… Она тает на глазах, у нее рак… Я не знаю, как другие мои сестры, но я для этого приехала, не дайте мне уйти отсюда, пока не получу то, что не смогла  получить моя мать.

После долгих размышлений, я стал говорить ей как старик, которым и являюсь:

– Трудную задачу взяли на себя, моя дорогая. Но как отец советую: семь раз отмерь, а то   нарушите не закон, а традиции. Нарушая закон, можете очутиться в тюрьме; тогда как ломая традиции, даже во имя благородной цели, вы своими  собственными руками открываете дверь в ад для себя и для всего вашего рода. Бойтесь Бога, дочь моя!

Она  посмотрела на меня долгим пронзительным взглядом, затем снова начала петь отрывки из той же песни:

Ima Adamaaa

Я, в свою очередь, налегал на весла, направляя лодку к берегу.

– Я приду сегодня вечером в вашу комнату, – сказала девушка, когда мы шли к зданию санатория. – Хочу показать вам, какое красивое платье сшила мне мама. Я очень похожа на нее. Не правда ли?

– Я с самого первого момента нашего знакомства понял это, – ответил я.

Затем я расстался с Талией, дав ей понять, что буду ждать ее в своей комнате сегодня вечером. Но на самом деле, я не собирался задерживаться больше в санатории, а тем более  ночевать в Маловате. В тот же день я попрощался с Валентином, и поехал в Кишинев. В то  время, когда Талия должна была войти в мою комнату, я был в  дороге к себе домой. Завершил я свое пребывание в санатории на несколько дней раньше положенного срока. Слезы невольно катились по моему лицу в монотонном шуме автобуса. Водитель пытался завести со мной разговор, но тщетно, потому что я, как уже говорил, продолжал плакать, и думал о своей собственной жизни. Я думал, например, что вся человеческая жизнь – это всего лишь воззвание, но, поверьте мне, не воззвание вперед, как мы привыкли думать, не в будущее, а воззвание назад, к истокам, куда, каким-то чудом, тебя  могут привести лишь святые и  Господь Бог. Что будет дальше, одному Богу известно…

Талия звала меня, бередила мою душу, пробуждала сладкую мечту подростка во мне и вдохновляла меня продолжать вдыхать глотки свежего счастья и радости жизни. Мне показалось, что она шепчет в спину: «Не бойся, будь смелым! Какой смысл жизни человека на земле?» И она же отвечала: «Смысл в том, чтобы чувствовать себя живым, и радоваться, что в твоем сердце нашли место любовь, люди, природа… Ведь природа создана для человека, а не наоборот».

Еще долго чувствовал ее воззвание к жизни, к счастью, к радости, которое тревожило мою душу, сокрушало мой разум, бросая меня в ловушку греха, будто я вступал в настоящую войну, и было уже слишком поздно, чтобы выйти целым и невредимым из этого состояния…

Песня Талии держала меня в плену, ступала по моим следам, звенела в ушах, и я все думал, как перенести этот рассказ на холст. Будет отрадной или будет такой же банальной моя картина, как и моя жизнь? Отрадной или грешной?

Моим учителям посвящается…

 

«Ибо не неправеден Бог,

                                    чтобы забыть дело ваше и труд любви,

которую вы оказали во имя Его,

            послуживши и служа святым.»

                                                        (Послание к евреям Святого

                                                        Апостола Павла. Гл. 6, катрен 10)

 

После того воскресного дня, когда над городком завязался воздушный бой, а под холмом Мольник упали два советских самолета сбитые «Мессершмидтом»,  на дороге ведущей к Днестру появилось множество телег, увозящих местных евреев в эвакуацию. Запряженные в дальний путь лошади с трудом тянули за собой полные скарбом, детьми и плачущих женщин телеги. Напуганные, с печатью вселенской грусти на своих лицах, люди, попавшие в беду, смотрели с болью на места, где они прожили жизнь, а сейчас вынуждены все бросить, чтобы спастись. Пламенем неугасающих пожаров городок провожал своих обитателей и советские войска, вынужденные отступать. Некоторые почти пустые телеги неслись в спешке мимо конвоя сопровождающего обоз, мимо людей, вынужденных плестись пешком. Кое-кто из беженцев отставал, но после прощальных объятий, опять хаотично следовал за конвоем, не зная и не предполагая куда  все направляются, с болью покидая свои родные места. Высокие травы, выглядывавшие из каменных щелей надгробных плит старенького кладбища что на околице городка, печально дрожали в легком колыхании ветра.

У деда Никэ было много друзей среди евреев и он вышел на окраину Иняски, села расположенного совсем рядом с дорогой беженцев, попрощаться с ними. Непонятное и смутное ощущение терзало его разум, успокаивала лишь мысль, что евреи всегда были хорошо информированы и, если решили эвакуироваться, значит на это есть серьезная причина. Из всего еврейского населения, которое прошлым летом, в июне 1940, с большой радостью встречала советских солдат на мосту Чулук, не осталось ни следа. Советское командование также покинуло городок, отступая под натиском немецких войск. Опираясь на посох, дед  с грустью следил за этим кошмаром, бередя раны своего окаменевшего сердца.

— Прощай, капитан Ион! – вывел его из оцепенения  грустный голос мельника городка Менделя Шляйзера.

— А почему уезжаете, господин Мендель? Оставайтесь, без вас умрет жизнь городка. Как мирились с уходящей  властью, так помиритесь и с той, которая придет…

— Если бы, капитан Ион, – холодно промолвил Мендель, обнимая и притягивая к себе трех своих детей — двух взрослых дочерей и рыжего сына-подростка. Его старенькая телега с бревном вместо одного колеса, которую тянула за собой лишь одна черная лошадь, была полна грусти и причитаний его жены Фаины, женщины худой, с впалыми глазами и   с распущенными как у утопленника волосами.

— Надо было забраться в телегу к Лейбу Локсу, она была почти пустой, –  удивленно сказал старик, пытаясь хоть как-то разрядить удручающую атмосферу.

— Господин Ион, – вздохнул Мендель, озираясь вокруг своим мутным взглядом. – Разреши и нам иметь… своих негодяеев!

Дед Никэ посмотрел еще раз на движущийся людской поток, может увидит еще кого-то из друзей, которые всего лишь за один день стали как будто другими, и сколько ни пытался, не мог найти слов утешения.

— Случайно не жалеешь их? – прогремел рядом голос одноглазого Коли Хэйташу. Второй глаз он потерял во время драки, когда поймали его с замужней женщиной из Бэнешт. – Жиды всегда нас обманывали, жили за наш счет… Вот наступил и их час расплаты…

 Старик окинул его долгим взглядом – разве стоит с таким продолжать разговор? Но он все же, сделав знак рукой, позвал его подойти поближе:

— Так вот, чтоб ты знал, одноглазый: государство тем богаче, тем оно лучше может защитить своих евреев!… Еврей никогда не сунет свои руки в  чужие карманы!

 Коля поймал на себе цепкий взгляд старика и смолчал. У деда борода была белой, колючей, он прошел две войны и считался хорошим хозяином в Иняске.

 К вечеру поток беженцев проредел. Но на следующий день стало известно, что на  Желтом берегу Коля  Хэйташу еще с двумя сообщниками ограбили несколько телег, оставляя несчастных людей почти голыми на дороге.  А когда в городок Теленешты вступили немецко-румынские войска, поток беженцев прервался, ввергая в ужасный страх евреев, не успевших эвакуироваться…

* * *

К середине июля черешня заканчивалась. Лето в том году было поздним, и кроваво-красные ягоды долго колыхались под дуновением ветра, похожие на алые веснушки, поселившиеся на ветках. Как только поменялась власть, над  убогими домиками и обедневшими лавками городка обрушились  дождевые потоки. Новая власть сразу же начала погромы над евреями: дети, старики, женщины, мужчины силой были доставлены во двор Мокилесы, где обычно во время ярмарок продавались животные. В промежутках между дождями палящее солнце поднимало облака пара, высвобожденного влажной землей. Запах навоза еще собирал оводов, ос, шмелей. Пленные, собравшись маленькими семьями на размокших от дождя циновках, изо дня в день обреченно ждали свою участь. Они все были арестованы за одну ночь и теперь днем и ночью находились под открытым небом, обливаемые частыми дождями, изнуренные жарой. Из-за забора из старых досок, почерневших от времени и местами подопренные сучковатой изгородью, за ними постоянно наблюдали    солдаты.

Крестьяне близлежащих сел, привыкшие приходить в городок за продуктами, находили все магазинчики закрытыми. Лихорадочный шепот заставлял некоторых из них задерживаться возле двора Мокилесы, взволнованно следя за злосчастным загоном. Гонимый тем же шепотом, старик Никэ тоже очутился рядом с бывшей ярмаркой. Среди несчастных пленных он узнал Мошку Беккера, сапожника, у которого пока дети были маленькими, заказывал обувь только у него. На Беккере не было лица. Он озирался испуганно вокруг, не находя с кем обмолвиться словом. Рядом, на мешковине, Сара бессознательно гладила волосы 13-летней девочки и качала коляску, откуда выглядывал грудной ребенок. Увидев старика, Мошка  взглядом позвал его поближе, чтобы сказать ему пару слов:

— Капитан Ион… Нас убьют… Мы евреи… Очень прошу, ради Христа! Дети ни в чем не виноваты. Спаси их от смерти, если можешь…

Старик, услышав эту мольбу, содрогнулся. Посмотрел на старую черешню в глубине двора, на которой между двумя толстыми ветками соорудил себе наблюдательный пункт немецкий солдат, играющий на губной гармошке баварские мелодии. Когда ему надоедало дуть в эту чужую дудку, срывал по одной кроваво-красной черешне, бросая их лениво в рот. Он выплевывал косточки на головы несчастных, умирая от смеха. Узнал старик и Бенджамина Когана, раввина, арестованного в синагоге во время службы. С обычной тюбетеечкой на голове, белый как снег и грустный как всемирный потоп, он все время читал Тору. Увидев старика Никэ из Иняски, раввин обратился к нему с той же мольбой:

— Спаси детей, капитан Ион. Поговори, пожалуйста, с властями… Твой Бог тебе воздаст на веки вечные…

Ошеломленный, он и не заметил когда к нему подошел угрюмый лейтенант с суровым взглядом. А еще через несколько мгновений он очнулся среди двух штыков, арестованным. Казалось, что с лейтенантом шутки плохи.

— Потому что нарушаешь порядок, мы должны расстрелять тебя на месте. Слышал о таком законе?

— Война войной, а мы все под Богом ходим, – посмел старик возразить. – Я свой век уже прожил, мне нечего терять. Я тоже служил в  Фэлчиу…

— Военное время, отец, – сказал лейтенант, смягчившись, вытирая пот со лба. –  Мы исполняем приказ маршала…

Его сопроводили к начальнику поста, офицер с круглым и надменным лицом. Тот окинул старика проницательным взглядом, прочитал ему целую нотацию, потом, сдерживая свою спесь, стал ему угрожать:

— Не шути с огнем, дед. Следи за собой, если не хочешь  такой же судьбы как у тех из загона для скота. Эти пленные не лучше животных, которых проглатывает жерло войны — дети, старики, женщины, без разницы.

Но этим  все не кончилось. Старик был сопровожден до Иняски, где еще и обыскали его дом. В дороге он осмелел и все пытался завести разговор с лейтенантом.

— Неужели у вас нет сердца, парни? В чем согрешил наш народ, чтобы мы так издевались над невинными людьми?

— Военное время, отец, – напомнил ему еще раз офицер. Такова политика. Таков закон… Многое и я не принимаю, но приказы не обсуждаются, они выполняются!

На этом он замкнулся и молчал всю дорогу, не обращая внимания на ворчание старика.

— А дети в чем виноваты? Они душевно чисты и непорочны,  они ангелы – не унимался дед Никэ.

После обыска, не находя ничего компрометирующего, офицер вдруг схватил старика за руку и отошел с ним подальше от глаз соседей, следивших с ужасом через забор за этой неприятной процедурой, и сказал ему с печалью в голосе:

— Дома у меня осталась больная мать, жена мастерица-ткачиха и трое маленьких детей… Я на службе, отец! Что я могу больше сделать?… Завтра, в обед, состоится казнь. А от того загона до окраины городка, где все будут расстреляны, одна дорога и один мостик…

* * *

Ночью опять разразилась гроза. Утром же день начинался освещенный горячим солнцем. На скользкой дороге появилось огромное количество улиток. Старик Никэ не мог сомкнуть глаз. Только перестал идти дождь, он вышел в темноту ночи,  и направился к тропинке только ему одному знакомой. Он притаился в зарослях дерезы, следя как со стороны городка приближалась колонна  покалеченных и обессиленных людей. Стариков, которые не в силах были передвигаться, бросали в телегу с окровавленными боковинами, которую тянули за собой два быка. Те же, которые, еле-еле передвигали ногами, опираясь на более сильных, под окрики солдат продолжали свой смертный путь. Из-за липучей грязи с их ног срывалась обувь, но никто не возвращался за потерянной обувью. Рубашки пленных были без пуговиц, одежда вся превратилась в лохмотья. Гонимая к месту казни, толпа уже не плакала, не возмущалась. Лица людей выражали только безраличие и безнадежность. Солдаты с автоматами следили за каждым движением пленных. Два мотоцикла с колясками обогнали колонну, испачкав грязью зловещий конвой. Увидев немецкого офицера и пулеметы установленные на мотоциклах, кто-то из женщин запричитал на иврите, распространяя вселенскую печаль на все извилистые холмы с белыми волнами подсушенного ковыля. Старый Бенджамин, с черным от грязи подолом длинного черного халата, продолжал читать молитвы из Торы, изредка поднимая руки к небесам, прося милости и прощения у Бога.

Рядом с раввином передвигалась семья Мошки. Беспомощный, подавленный сапожник поддерживал не перестающую плакать жену. Будто спокойная, с двумя аккуратно заплетенными косами, с легкостью толкая детскую коляску,  шла Этлия, их дочь. Ее лицо не выражало ни капли страха перед опасностью. Ее братик Барук спокойно лежал в коляске, пытаясь откусить черешню, которую кто-то сорвал для него с дерева лагеря. Колонну замыкал лейтенант, у которого автомат уже был с блестящим штыком. Услышав душераздирающие причитания охваченных паникой женщин, офицер украдкой перекрестился…

Когда колонна дошла до мостика соединяющего два берега не очень глубокого оврага, всего лишь в ста шагах от вод Чулука, старший по колонне  приказал конвою остановиться. Солдаты выбрали с десяток мужчин посильнее и привели их к крутому берегу реки. Множество черных как смола пиявок безуспешно пытались выбраться на зеленеющий край берега. Мужчинам дали лопаты и приказали вскопать квадратную яму. Оставшись на дороге, колонна получила другой приказ: сесть на еще совсем мокрую землю. Все следили с ужасом за движением десяти лопат.

…Яма была готова к полудню. Офицер приказал приводить в исполнение приговор. Пленные, все как один выстроившись вокруг ямы, начали отчаянно кричать, безуспешно просить пощады. Солдаты, построившись в два ряда — с переднего ряда на коленях, а со второго ряда стоя — приготовили автоматы. «Огонь!» послышалась команда и люди, изрешеченные пулями, падали гурьбой в бездну ямы, отчаянно размахивая руками.

«Господи, останови это безумие! Как можешь допустить такое? – причитал дед Никэ, притаившись, почти не дыша, под мосточком и следя за казнью ни в чем неповинных евреев. –  Что же нужно человеку для того, чтобы жить спокойно на земле, дарованной для мира и процветания Господом Богом? И почему человек убивает человека, уничтожая  себе подобных без страха перед Всевышним?…»

Многие из казненных были только ранены… Падая в яму, они в отчаянии хватались руками за края рва, как за надежду на жизнь. Солдаты торопились добивать их безжалостно прикладами, и когда люди опять сползали  на дно, они снова открывали огонь уже по трупам. И мотоциклы с пулеметами стояли готовые к бою. Совсем рядом с этим кошмаром, немецкий офицер вытирал свои очки надушенным белым платочком…

К вечеру яма была закопана землей. До самой ночи из-под земли раздавались стоны несчастных людей, земляной курган казалось что дышит…

Никто из тех, кто наблюдал за этим кошмаром, даже не заметил  были ли среди казненных Этлия Беккер и ее маленький брат Барук. Для карателей это наверное было не так важно — на две-три души больше или меньше  на целую колонну людей…

* * *

Дед Никэ подождал в зарослях пока совсем не потемнело. Он позаботился, чтобы дети не увидели казнь своих сородичей, чтобы не выдали сами себя. Под навесом ночной тьмы, притаившись среди высоких сорняков, они втроем прошли через овраг, потом передвигались впотьмах по долине, дошли до Закоулка в Иняске, прошли под лесом и дошли до прибрежной рощицы, полной сочных и пахучих трав, среди которых росло много чертополоха.  Здесь, в старом домике жила  Арефта, старая одинокая женщина со своими двумя козочками. Дети дрожали от усталости и печали. Этлия смотрела в одну точку и казалась безразличной ко всему происходящему. Чувствовала в своих дрожащих руках только святую книгу Тору, которую схватила в последний момент с рук своего дяди Бенджамина… Малыш, увидев себя и сестру в человеческом доме, начал хныкать. Его губы потрескались от страха, жажды и голода. Как только открылась дверь, старик попросил сестру погреть воду.

— Спас их от смерти, дорогой мой?! –  спросила с удивлением Арефта, больше радуясь, чем тревожась за свою безопасность. Она перекрестилась, обращаясь к своим иконам: «Бог всемилостивый! И он все и всех видит!».

— Тут никого не было? – спросил старик.

— Днем гулял по лугу Коля Хэйташу, со своей лошадью. Он сейчас староста, каналья!..

— Имей ввиду, сестра! – выжидательно посмотрел на нее старик. – Отвечаешь головой за этих несчастных детей… Если кто-то спросит, скажи, что это твои внуки  из Скулучен. И не вздумай хвалиться кому-то!..

Старик оставил детей в заботливых руках Арефты и вернулся  в свой дом, в другом конце села, узнать, что люди говорят о страшной казни евреев, а главное, если его с детьми не заметил кто-то. Про себя все время он благодарил офицера, который помог вызволить из беды детей… «Теперь уже никто их не убьет, – успокаивал он себя. – У меня был полный дом детей, всех воспитал, поднял на ноги. Теперь у них у всех свои хозяйства. Мне уже недолго осталось, но, Господи, дай мне сил спасти эти невинные души!..»

* * *

Этим летом Этлия проводила первые свои каникулы у родителей. Она училась в лицее «Королева Мария» в Кишиневе, была старательной, сообразительной ученицей и веселой девочкой. Мечтала стать учительницей румынского языка. Увлекалась хорошей поэзией и была влюблена в цветы, деревья и звезды. Ее  веснушчатое лицо и черные как угольки глаза придавали ее облику живую бледность. Этлия была большой оптимисткой и ей казалось, что эта жизнь прекрасна и что все люди добрые. Всегда слушалась маму, отца, ходила в синагогу со всей своей родней, с благоговением слушала проповеди своего дяди Бенджамина, самого уважаемого раввина в округе. Именно у него научилась читать Тору. Девочка начала читать и Арефте строки из святой книги. Старая женщина когда-то была очень красивой, стройной, но годы оставили свой отпечаток на ее внешности, и она доживала свой век в одиночестве со своими козами. Этлия через несколько недель оправилась от стресса и  начала рассказывать старухе  все то интересное и увлекательное, что она успела узнать из книг. В такие минуты на лице Арефты появлялась улыбка умиления и счастья. Чувствовалось, как что-то меняется в ее душе. Из старого сундучка она достала вышитую молдавскую национальную блузку и одела на девочку. Мальчику, которому только исполнился годик, сшила пеленки из полотенечного полотна, которое она приготовила для последнего своего часа и всю жизнь переживала, чтобы моль его не съела. И ни на минуту не забывала, что  сказал ей брат Никэ: «Ты отвечаешь своей жизнью за этих детей».

Одно время она держала из спрятанными в сарае. Сшила им матрас из сена, кормила детей молоком, варила им картошку, мамалыгу. Дети с трудом приходили в себя после пережитой трагедии. Брала их с собой в лес пасти коз, просила их следить за ними, чтобы козы не грызли кору деревьев. Ее дом был отделен от села большим обрывом, обросшим камышом и репейником. Почти каждый вечер наведывался дед Никэ, принося им кое-что из еды.  В селе не было слышно ничего об их истории. Лишь Коля Хэйташу, встречая его несколько раз, всегда верхом на своем коне, напоминал, чтобы дед был поосторожнее с ним, ведь он староста села и у него большие права!

— Полюбила этих детей больше своей жизни, – как-то сказала Арефта. – Посмотри, какие они хорошенькие! Зачем, Господи, появились они на этот свет, чтобы увидеть столько несчастий!?…

У малыша Барука волосы были золотистыми, взгляд живой и любознательный. Он постоянно искал игры и приключения. Он начал ходить; Этлия поддерживала его за ручку, гуляя по тропинке, целовала с любовью после каждого сделанного шага. Девочка была послушной, смышленной, терпеливо исполняла капризы своего братика. Старуха учила ее вышивать, доить коз… Этлия справлялась  с работой по дому с легкостью и удовольствием.

Однажды, встретив на лугу нескольких своих односельчанок, старуха все расхваливала своих внуков из Скулучен. Война уходила все дальше и дальше, и люди  сомневались в словах Арефты о том, что ее родня из  Скулучен оставила своих детей под ее заботу. Но старуха был своенравной, и никто не пытался спорить с ней. А дети настолько изменили жизнь Арефты, что она забыла о наказах своего брата Никэ.

* * *

После казни евреев в  Теленештах, жизнь там как будто замерла. Старик Никэ все же ходил в городок, больше чтобы узнать вести с фронта и если его не подстерегает какая-то опасность. Через несколько месяцев он с большим сожалением и болью узнал, что офицер, помогавший ему спасти детей, был разоблачен и казнен. Кто-то донес на него и он был расстрелян как предатель.

Шел второй год войны, и после первых поражений под Москвой и на Дону, немцы озверели  и если встречался какой-то немецкий  офицер в Теленештах, это чувствовалось по его настроению и поведению, а также по повадкам  их союзников. Ожесточились и прихвостни фашистов. Коля Хэйнашу стал  еще беспокойнее. Иногда подходил к калитке старика, сверлил его единственным своим глазом и говорил:

— Не думай, старый хрыч, что я ничего не понимаю… Я очень умный и сообразительный… Твое счастье, что мы родственники…

Дед Никэ ничего не отвечал, а в тот же день отправлялся к сестре и просил ее держать свой язык за зубами.

— Надо будет одно время прятать их от глаз людских.

— А не будет ли лучше, брат,.. чтобы мы их покрестили? Обратим их в христианскую веру, и тогда исчезнут  все подозрения.

— Ты дело говоришь, – согласился старик.

…В одно воскресное утро пришла в церковь старуха Арефта со своими внуками. Она отдала Барука на руки отцу  Георгию, который провел его через алтарь. Но все внимание было обращено на его сестру. Этлия была прекрасна и юна, как свежая заря. Стройная, лишь с несколькими веснушками на своем прелестном юном лице, со взглядом лани, с изысканными манерами, которым ее обучили в Кишиневском лицее, она за полчаса, сколько длилось крещение, заворожила всех вокруг. Женщины смотрели с восхищением и завистью на сокровище,   свалившееся неизвестно откуда на старуху Арефту.

— Кто бы мог подумать, что у нее такие родственники! И посмотри только, какая изящная ее внучка! А какое у нее красивое имя!

— А какую рубашку она ей сшила! Даже не подозревали, что у тебя такая видная внучка в Скулученах.

— Она смышленная и деловитая! – отзывалась старуха на похвалы окружающих. – Похожа на бабушку!

Но после крещения старуха вернулась испуганной. Когда они засобирались домой, у ворот  церкви встретились с Хэйташу на своем коне, который с удивлением вытаращил на них свой единственный глаз  из-под выпуклых  очков, делавших его взгляд еще свирепее.

— Обманула священника, старая карга! – уставился на нее одноглазый. – Люди говорят, что это твои  внучки. Но чего-то они уж слишком рыжеватые.  Похожи на жидовчиков… В Скулученах нет у тебя такой родни…

— А тебе недостаточно, что поиздевался над их семьей в ту ночь прошлого лета? – попыталась угомонить его старушка, больше подбадривая себя. – Если не успокоишься сам, успокоит тебя Господь! Что ты все дергаешься, как будто черви у тебя в одном месте… Тебе что, не все равно, как люди переносят свои несчастья  в эти тяжелые времена?

— Люди говорят, а у меня уши на то, чтобы слушать, – немного унял свою спесь Коля. Жиды во все времена мутили воду повсюду. Поэтому люди мстят им.

— «Какие люди? Такие, как ты», – хотелось Арефте возразить ему, но вовремя решила не связываться с этим ненормальным. И махнула лишь рукой в знак неуважения.

— И все же… Если что, лес рядом, – промолвил намеками староста. – Чтобы ты не говорила, что я совсем плохой. Если бы я был таким, давно бы только лес знал твою судьбину, со всеми твоими внучками. – И он стал подгонять лошадь…

Всю дорогу от церкви до дома она прижимала к себе детей, будучи готовой защитить их в любой момент от всякой опасности.

— Вы ничего не бойтесь, – сказала как-то старушке Этлия. –  О смерти лучше не думать… Смерть приходит тогда, когда человек уже не существует. Пока живем, мы должны верить в красоту жизни, в счастливое будущее… В то предвоенное лето,  наш лицей посетил  писатель Ионел Теодоряну, который написал  «В Меделенах»… Он с наших мест и очень интересно пишет. – Девочка замолчала, будто путешествуя вдали от опушки леса. В других мирах…

После дождливой осени наступила снежная, с сильными морозами зима и жизнь в округе шла своим чередом. Луга покрылись глубокими снегами. Дед Никэ принес им муки, овечьей брынзы и много картошки. Все реже и реже приходил он к ним, чтобы не оставлять следов и не кликнуть беду. Как только наступила весна, Арефта стала выходить с детьми в лес,  и даже заходила иногда к соседям. Этлия много знала и продолжала рассказывать старушке все новые и новые интересные вещи. И односельчане все чаще захаживали в гости  к Арефте. Женщины обращались к Этлии, чтобы та прочитала им письма, приходящие от близких с фронта, или чтобы написала несколько слов родственникам, уехавшим из села… Когда луг покрылся скатертью из разноцветья, Этлия любила тут находиться с братиком, гуляя среди благоухающих луговых цветов, плела веночки и одевала ему на голову. Когда  приходил дед Никэ и приносил им деревянные игрушки, сделанные своими руками, встреча  с ним для маленького Барука превращалась в настоящий праздник. Старик замечал, что Этлия все больше взрослеет и хорошеет, медленно-медленно с ее облика как будто стирались следы перенесенной боли и печали. И глубоко вздохнул…

Молох самой страшной войны перемолол десятки, сотни тысяч  евреев, как когда-то уничтожали их библейские варвары. Брошенные к концентрационные лагеря и крематории, в ту середину века им оставалась только надежда на  приход нового Моисея, который указал бы им путь и опять провел бы по лабиринтам  судьбы святого народа, по пустыням человечности к новому поприщу обета. А до той поры в зеленой роще  живописного бессарабского села, под крышей старого крестьянского домика, девочка по имени Этлия Беккер и ее братик проживали сказку своей жизни, короткой пока совсем, не зная, что им принесет завтрашний день и следующий год.

* * *

Новая власть пыталась доказать, что она установилась тут навсегда, хотя весть о поражениях фашистов на Дону уже ни для кого не была секретом. Коля Хэйташу чаще стал появляться в роще, все пытаясь вывести на чистую воду Арефту. Он становился наглее, уже не стеснялся появляться на люди в украденных от казненных евреев вещах,  в  лаковых хромовых сапогах Менделя Шляйзера.

— Знаешь ли ты, старая карга, что лейтенант был расстрелян Военным трибуналом? Он пожалел жидов! Расследование доказало, что до ямы не дошли все евреи… – Говорил он язвительно, будто задыхаясь от злобы. – Понимаю я, что ты прячешь двух жидовских отпрысков… Чтобы не было неприятностей, уведи их подальше,  куда посчитаешь нужным… Если не желаешь потерять свою старую голову … Не посмотрю, что была моей теткой…

Высокая,  с широкими скулами и с приподнятыми руками, будто готовая в любой момент схватить за шиворот непрошенного гостя, старушка сдержалась, когда поняла, что его последние слова – это и совет, и предупреждение… Накануне брат Никэ, почувствовав  нависшую над ее домом опасность, призвал ее быть осторожнее.

  • Исчезнуть отсюда, говоришь? – возмущалась Арефта в стиле своего брата Никэ, когда краем глаза увидела за калиткой каски двух жандармов. – Детей тут нет, я их отправила домой… Идите, ищите…

…На небольшой лужайке посреди леса, возле маленького озерца, остававшегося мало знакомым для жителей Инешт, дед Никэ вскопал землянку. На деревянной лавочке Арефта постелила толстые циновки, принесла из дому две подушки и одеяло. Детей она привела сюда еще накануне.

Вечерами, привязывая своих коз в загоне, она по извилистым тропинкам направлялась на ночлег к своим внукам. Иногда приходил присматривать за ними и дед Никэ. Однажды утром в дом старухи прорвались жандармы, и начали искать детей, переворачивая все вверх дном. Коля Хэйташу руководил обыском, все подбадривая солдат искать по лучше. Разочарованные солдаты ушли, выстрелив несколько раз по направлению к лесу. Лес ответил им лишь эхом нескольких сбитых пулями веток.

— Берегись! – завыл староста на прощание. – Наступило время, когда и я себе не принадлежу. Такова политика!..

* * *

В тот же день, к вечеру, домик на опушке леса был окружен взводом солдат в зеленой военной форме. Два старых человека — высокая старуха, почти без единого зуба во рту, и старик с белой, колючей бородой  – после недолгого допроса были расстреляны. Колесница войны снова повернула свое дышло к западу  и все больше приближалась к  рощице Чулука.

…На следующий день, когда вечерело, Этлия Беккер со своим братом Баруком за руку и старой коляской с пожитками появились на опушке леса. После того как девочка убедилась, что за ними никто не следит, по незнакомой тропинке они пошли навстречу звездам и луне, которые должны были показаться из-за облаков. Все дальше и дальше оставалась позади рощица со своими желтоватыми, осенними цветами.

После того, как рощица была покинута детьми и стариками, земля тут же стала холоднее, грустнее и беднее.

В воздухе слышался запах осеннего дождя и пороха.

Ты как узор на крыльях мотылька,

Меж Азией и Средиземноморьем,

Над сушей здесь проносятся века,

А небо с морем красотою спорят.

И звезды отражаются волной,

И небо эти волны отражает.

Теперь Израиль навсегда со мной,

Как на щеке слезинка золотая.

Изгои и паломники бредут

По древним тропам, где поют акриды.

На флагах никогда не меркнет тут

Шестиконечная Звезда Давида.

И Моисей выводит свой народ

Из рабства, и уже разверзлись воды,

Но только вера посуху пройдет

К земле обетованья и свободы.

Путь из Египта долог и тяжел,

Кругом враги, грядущее туманно.

Но кто не вышел… тот бы не дошел

До изумрудных пастбищ Ханаана.

Пусть разум изнемог, бессильна плоть

И страшно оглянуться из руины,

Теперь ведет, Израиль, сам Господь

Уж пять тысячилетий с половиной.

И для евреев нет судьбы иной, –

Идти вперед, ползти, изнемогая…

И эта доля навсегда со мной,

Как на щеке слезинка золотая.

Вольный перевод с румынского

Александры Юнко

Cuvînt dinaintea cuvintelor

 

Curg zilele — picuri de nor —

Grăbite mereu undeva

În păsări uitate în zbor

Se află acum viaţa mea

 

Toamne cu brume tîrzii

Îşi mută clipele-n cer.

Te rog nu pleca, mai rămîi–

E totul ce pot să-ţi mai cer.

 

Doar  mîine fi-vom uitaţi

Mai mult decît astăzi sau eri

Cu fulgii paraşutaţi

Pe locul numit nicăieri..

 

           Între multe altele, o carte să însemne, pînă la urmă, doar o nouă întîlnire a autorului cu cititorii? Această întrebare mi-o tot adresez cam de pe cînd am citit prima carte şi, mai ales, de pe cînd am lansat prima carte cu numele meu scris pe capătul de început. Îmi mai erau părinţii în viaţă, ba chiar îmi pare că şi bunelul Nică a lui Gheorghe a lui Andrei Druţă, dar la sigur, n-aveam încă copiii mei proprii.

Ei bine, mama, cu puţină carte de la români cum era, s-a bucurat într-atît că are fecior scriitor încît a luat prima mea carte şi a ascuns-o în zestrea ce o agonisea de-o viaţă pentru moarte, în casa cea mare, cum se zice la Ineasca.  Aveam să aflu lucrul acesta tocmai cînd o petreceam pe ultimul ei drum pămîntesc.

Aşa cum se face conform tradiţiilor, asumîndu-şi misiunea de distribuitoare a pomenilor Ana, sora mea, a ajuns şi pînă la acea carte modestă. Dar n-a dăruit-o nimănui. Am văzut-o lăcrimînd şi dosind-o. Hăt după înmormîntare, la masa de pomenire, a scos cartea din ascunzătoare şi a înmînat-o unui nepoţel de-al nostru, şcolar deja, spunîndu-i că aceasta-i pomană menită lui de la bunica şi de la nanu Boris. Uluit de acest caz, recunosc, am lăcrimat şi eu, dar şi toată lumea care participase la ceremonia de înmormîntare a mamei.

Viaţa trece uşor, iar zestrea se face greu. Mai ales cînd această zestre nu+i decît o seamă de cuvinte adunate într-o carte. Se duce, pînă la urmă, tot omul în ţărînă, dar zestrea rămîne.

Ati am copii ( Daniela,Victor,Nelly,Veronica,Radu,Petrică,Elena,Sorin,Nicoletta), am o nepoţică (Cornelia-Adelina) şi ştiu că o carte înseamnă mult mai mult decît o simplă întîlnire a autorului cu cititorii.

Dacă vrei să ştii şi tu, nu-ţi rămîne decît să te abaţi pe-o oră-două de la ecranul televizorului, calculatorului şi să citeşti  această carte. Fă lucrul acesta cu atît mai mult cu cît ceea ce ai citit pînă aici nu-i decît un cuvînt pus înaintea cuvintelor ce urmează. Nu te uita că-i mai greu de citit decît de privit. Gîndeşte-te la zestrea ce-ţi revine.

 Lectură plăcută, dragă citorule, şi pînă la o nouă întîlnire!

Autorul, 2008.

 

 

 

 

PLANETA COPILĂRIEI ANTICE

(roman)

 

Adulţi, suntem soldaţi, încorporaţi

În rîndurile generaţiei noastre.

… Suntem datori deci să ne dovedim

mai credincioşi lucrurilor moderne

decît celor vechi. A privi îndărăt

se poate să ne fie fatal. Că toţi acei

 vîrstnici nu ne înţeleg, asta întru

 nimic nu ne poate tulbura, noi să ne

 urmăm într-una drumul nostru,

chiar împotriva voinţei lor, şi

 ei înşişi vor zice mai

tîrziu: negreşit, aveţi dreptate.

Vincent Van Gogh

Cînd ajungi la o anumită vîrstă, vrînd-nevrînd te-ntorci la anii copilăriei, încerci să reculegi acele evenimente demult trecute în vîltoarea timpului şi ţi se pare că de-atunci pînă acum n-a fost decît un vis, o poveste, cu nouri albi, cer albastru, stele sclipitoare în umbrele nopţilor romantice cu lună, din patru anotimpuri, şi nu-ţi rămîne nimic altceva decît să te cutremuri de emoţii, trăind senzaţia că a fost odată şi aştepţi să se repete cele trecute iar şi iar… Dar, acest miracol al revenirii la începutul începuturilor, oricît de mult am dori, nu se repetă niciodată. Se zice că Dumnezeu este atotputernic faţă de prezentul şi viitorul nostru, dar cînd e vorba de ceea ce a trecut deja, nici El nu mai poate nimic să facă. În schimb, natura Dumnezeiască ne-a înzestrat cu memorie şi toate cele întîmplate în trecutul vieţii, le putem revedea prin prisma amintirilor. De aceea am ajuns şi eu, să “Stau cîte odată…” şi să-mi reculeg anii copilăriei începute acolo, în satul de baştină, Ineşti, pe care îmi place să-l mai supranumesc Ineasca, fiindcă sunt şi eu ca toată lumea dintr-o căldură de mamă şi de tată. Acel sat pitoresc, cu drumuleţe şi cărărui bătătorite, îmi pare că pluteşte pe o planetă a viselor, în sînul unor oameni care m-au învăţat a vorbi şi a gîndi romîneşte, care mi-au insuflat adevărul că o dragoste de Ţară începe de la leagănul mamei. Adică nu de acolo, ci de aici am pornit la drumul acesta lung şi anevoios de om din oameni şi de… scriitor. Îmi vine să cred că de nu-mi petreceam copilăria printre sătenii ce respectau cu sfinţenie tradiţiile şi obiceiurile moştenite de la părinţii lor, nu mai ajungeam nici să fiu ce sunt, născut la numai zece ani după cel de-al doilea război mondial din anii trişti 1939-1945.

Dorinţa de a le păstra neclintite pentru mai mult timp şi a le transmite şi altora, m-a şi îndemnat să însăilez rîndurile ce urmează. Pe de altă parte, de unde să ştiu eu că peste ani, nu se ridică din neamul nostru un deştept sau chiar unul dintre copiii, nepoţii mei, care citindu-le şi pe acestea ca şi pe atîtea altele, nu i se trezeşte pofta de a face un letopiseţ, chiar o epopee a Basarabiei şi basarabenilor condamnaţi atîtea secole dar neînfrînţi de răutăţile puhoaielor năvălitoare din negrele străinătăţi. Deci, fac şi eu ce pot – un zăcămînt, o materie primă, dacă vreţi, pentru un viitor de document mai bun decît trecutul şi prezentul.

Români basarabeni, tata şi mama, ineşteni get-beget, s-au împreunat-căsătorit în anul de pomină şi trist pentru Basarabia – 1940. Din cauza că pe faţa tatei stăruia o peliţă tuciurie, arsă nu numai de soare, era bănuit de lume că poartă în sînge ceva ţigănesc. Cert este că se trăgea dintr-o familie numeroasă şi foarte săracă, dar înzestrat cu dragoste de om gospodar şi cu cît mai multă ardoare de a căpăta ştiinţă de carte. Pe întreg parcursul vieţii a fost un om onest, corect, cu multă părere de rău că nu a avut posibilitatea să facă şcoli mari, harnic şi iute la mînii. Pe mama lui tata, adică bunica mea, o chema Vasilca. Cunosc că ea s-a născut la Teleneşti, într-o familie numeroasă a unui oarecare Pelin. Se spunea că părinţii ei au murit pretimpuriu. Rămasă orfană, bunica de mic copil a fost luată de suflet de către nişte gospodari, cu numele de familie Sîrbu  din Ineşti. Cînd s-a făcut domnişoară, a fost ademenită de Ion a lui Manolache – un băiat chipeş, harnic şi voinic de-i mergea vestea că putea scoate cu braţele parii gardului din pămînt. Tata povestea că bunica Vasîlca era o fire domoală, răbdătoare, plină de înţelepciune gospodărească. A născut şi a crescut 7 copii, printre care şi pe tatăl meu… Nu cunosc cine au fost părinţii buneilor mei, adică străbuneii pe linia lui tata. Ştiu doar că bunica nu a fost uitată de nimeni dintre rude, chiar dacă a fost luată de suflet (înfiată) la Ineşti. Avea neamuri destule prin Teleneşti, Orhei, Chişinău… Tata, adeseori, se mîndrea cu rudele apropiate pe linia bunicii, mai precis cu dinastia Caftanaţilor, cei care s-au slăvit ca muzicanţi şi maeştri de balet la Chişinău prin anii 50-70 ai secolului trecut. Unul dintre ei, chiar devenind artist al poporului… din Vietnam! Cu un văr de al meu de-al treilea (dacă se poate de spus aşa) născut la 1925, căruia îi zicea Mihai Caftanat, am făcut cunoştinţă prin anul 2001. Era încă dirijor de muzică simfonică la Compania Radioteleviziunii. El a  fost casatorit de citeva ori. A avut un fecior, care a decedat la virsta de 40 de ani, care i-a lasat o nepoata. Actualmente acea nepoata locuieşte la Kiev. Fiica lui, de la alta soţie, locuieşte în Germania, căsătorită cu un evreu. Fiica lui nea Mihai, mi-ascris cîteva scrisori şi a zis că are o fetiţă, care cîntă neîntrecut la pian, acolo în germania unde s-a stabilit cu traiul… Cine ştie, poate cîndva  vor deveni  persoanlităţi în domeniu. Nu mi-am pus niciodată scopul de a construi arborele genealogic. Menţionez, doar că toate constatate de mine, sunt din cele auzite de la rudele apropiate. Se mai spunea că pe linia mamei mele, am avea şi o viţă evreiască. Un străbun de-al mamei ar fi avut o soţie pe nume Etlia Becker, adusă ( furată, cum se mai zicea în asemenea cazuri) în casa părinţilor la Ineşti, din tîrgul Teleneştilor. Era o fiică a negustorilor de-acolo. Din motivul că  Etlia s-a căsătorit cu un român, fără consîmţămîntul părinţilor, mai convertindu-se şi la religia creştină, evreii s-au dezis de ea. Că o fi adevărat, că o fi minciună, n-am de unde şti. Ştiu doar că mama a tot avut prietene printre jupînesele din Teleneşti şi că în familia noastră totdeauna se vorbea respectuos despre tot neamul de evrei. Eram mic de tot, şi cînd mergeam la dughenile din Teleneşti, femeile evreice, o primeau pe mama foarte aproape şi împărţea cu ea şi vorbele şi îi dăruia lucruri bune pentru  necesităţile familiei noastre. Vreau să cred, că nu a avut ea numai prietene evreice pe acolo. Dar, vorba ceea, prietenia iartă dacă este adevărată. Îmi este dificil să afirm sau să infirm ceva mai mult despre străbuneii şi buneii mei, fiindcă , în afară de cea a tatălui mamei mele ( bunelul Nică) nu s-au păstrat careva documente, fotografii. Iar între ei şi mine au fost multe războaie, foame, sărăcie. Nu l-am apucat nici pe unul dintre ei, decît doar, precum am spus,  pe tata mamei mele, bunelul Nică a lui Gheorghe a lui Andrei a Acsîntoaie Druţă…Despre el mi s-au păastrat cele mai frumoase amintiri, căci a trăit 96 de ani ( 1873-1969) şi a decedat cînd eu abea trecusem de 14 ani.

Primii copii ai părinţilor mei, Petruţă şi Tatiana, Elena au murit de frig si foame înainte de a fi scoşi din faşă, în timpul războiului din 1941-1945. Amărîţi pînă-n temelii, mulţi ani după aceea părinţii mei nu au mai avut copii. Abia în 1950 s-a născut soră-mea, Ana, în 1952 – fratele Ion. Eu am venit “boţ cu ochi” în cea de-a doua jumătate a secolului XX, tocmai în 1955. Fraţii şi surorile care s-au născut după mine, iarăşi nu au rezistat dinamica vieţii colhoznice înfloritoare, încît eu port şi azi povara de mezinul familiei lui Victor şi Vera Druţă… Cînd venea vorba despre mine, mama zicea că m-am născut în cămaşă. Peste mult timp eram să aflu că în acel an, la începutul lui februarie 1955, a fost la Ineasca o iarnă geroasă, cu troiene mai înalte decît gardurile. Maternitatea se afla în partea dinspre pădure, căreia sătenii îi ziceau ba Fundătură, ba… Finlanda. Casa unde m-am născut fusese construită de preotul Baziliuc, care locuise în pereţii ei cu tot cu familie pînă la ocuparea Basarabiei de către armata roşie “eliberatoare”, în 1944. Nevoind să fie eliberat, părintele s-a refugiat peste Prut, lăsînd casa lui mare, din patru odăi separate prin sobe din cărămidă, la cheremul noii puteri. Peste cîţiva ani, într-o jumătate de casă a fost amplasat punctul medical, iar în cealaltă jumătate – maternitatea satului. Între prispele josuţe, odihnitoare, cu deregi de frasin şi gardul din nuiele, cu o poartă din scînduri, era o ogradă unde creştea troscot şi multe alte buruieni. Casa avea măreţia ei. Dintr-o parte a ogrăzii avea un povîrniş spre rîpa din vale, peste care se ridicau vii şi livezi, iar faţa ei era îndreptată spre drum, în văzul tuturora. Puterea lui Dumnezeu a făcut ca această casă să supravieţuiască pînă peste hotarele secolului 20. Locuia în ea Eudochia, cu porecla Cuşireada, tot amintindu-mi mie, dar şi altor generaţii de ineşteni, că mai trăim după ce ne-am născut…

Pentru cine nu ştie, ţin să amintesc un lucru important: pînă în anii 50 ai secolului trecut, femeile din Ineasca năşteau tot acolo unde-şi zămisleau odraslele – pe cuptor, asistate fiind de o femeie cu pricepere în ale moşitului popular, din care cauză pentru mama, internarea la maternitate a fost un lucru neobişnuit, dar obligatoriu de puterea sovietică locală…Tata a adus-o aici cu sania de oplene trasă de doi boi. Tot în acea zi, încoace au venit încă două femei gravide din mahalaua noastră: Zinaida lui Agache Tîrsînă şi Artina lui Senea Săculţanu. La geamurile înzăpezite ale maternităţii stăteau de planton tocmai trei bărbaţi, cu burluiele pline cu vin roşu, slănină, brînză, usturoi şi pîine, aşteptînd şi ghicind înde ei ce le vor aduce soţiile – băiat sau fată?

Viitoarele mame erau supravegheate de Marusea Lupeac, soră medicală de provenienţă ukraineană, care venise la Ineasca toamna trecută, după absolvirea şcolii medicale din nu ştiu care localitate din Ukraina. Tînăra hahluşcă (aşa i se mai zicea), moaşa mea, venise în sat împreună cu soţul, un băiat înalt uscăţiv şi frumos, care lucra şofer la spitalul din Teleneşti, purtînd la început haine de marină sovietică, de unde se demobilizase. Îl chema Vasea. Era la fel de vesel ca soţia, dar nu cunoştea limba sătenilor. Şi nici nu a învăţat-o, trăind toată viaţa printre românii basarabeni. Un flăcău mai ghiduş din Ineasca s-a apucat să-l înveţe cîte ceva din graiul nostru, probabil, la un pahar de vin în gîrliciul vreunui beci. Într-una din acele clipe, cînd era invitat să închine, el zîmbi fericit, ochii îi sticleau de bucurie şi, pînă a da duşca peste cap, zise cea ce însuşise pre graiul nostru,  surprinzîndu-i pe toţi:

– Sănătate, noroc şi…Toţi pe mine pupă la cur!…

Zice-se că hahluşca era tînără, subţirică în talie, rumeoară, binevoitoare, chinuind somnul mai multor flăcăi din sat, invidiindu-l sănătos pe bărbatul ei… Energică, plină de emoţii şi pentru că vorbea şi ea pocit limba sătenilor (dar vorbea!), s-a exprimat cum a putut pe marginea evenimentului ce avea să se întîmple atunci la Ineasca:

– Azi rodomul ( maternitatea, din rusă) împlinească mult la plan…

Timpul se depăna. Cele trei ineştence, printre care era şi mama, aşteptau  să le apuce naşterea, dar vremea se c-am reţinea şi moaşa, nu fără îndemnul lehuzelor, se tot lua cu licoarea divină, devenind mai veselă şi mai pătărănoasă pre limba ei păsărească, alcătuită din ukrainisme, românisme şi rusisme… nici să observe cum s-a încheiat noaptea. Chiar de la ea am aflat mai tîrziu că atunci, în zorii zilei mele de naştere, peste sat a nins frumos, abundent. Troienele s-au prăvălit peste prispe, ajungînd la pervazul ferestrelor. În sobă ardeau trosnind lemnele, în odaie aşternîndu-se o atmosferă de moleşeală, amestecată cu somnolenţă. Stînd aşa la taifas, deodată mama a strigat să vin mai repede, iar eu am ţipat în semn că o aud, în semn că o ascult, în semn c-o recunosc de mamă şi i-s recunoscător că m-a adus pe lume, şi încă nu ştiu în ce alte semne am ţipat. Mama a zis că tare s-a bucurat cînd m-a văzut venit din ea şi încă atît de guraliv. Ionel a Zinaidei lui Agache Tîrsînă şi Grigore a Artinei lui Senea Săculţanu au venit în aceiaşi zi, după mine, dar tot în preajma sărbătorii sfîntului Grigore Bogoslov. Onoarea în preluarea numelui sfînt a fost cedată, după cum vedeţi, celuia care s-a născut ultimul după mine în acea zi la noi în sat. Şi pe mine părinţii intenţionau să mă numească  tot Gheorghe sau chiar Grigore. Dar n-au făcut-o, pentru că odată cu deschiderea maternităţii era obligatoriu ca mamele cu nou născuţii să stea sub supravegherea medicilor cîteva zile, în care taţii fericiţi, iar cu ei şi Marusea Lupeac s-au tot veselit, bînd adălmaşul. Din aceste motive, numele meu a întîrziat, ca pînă la urmă, să fie ales nu dintre cele ale sfinţilor, cît din cele ale mirenilor muritori ca toţi muritorii. E de dorit a nu se uita că timpul în care m-am născut urma după ce Basarabia trăise colectivizarea forţată, deportările pustiitoare şi se afla deja în stăpînirea ateilor antihrişti, fie de voie, dar mai mult de nevoie. Venise la conducerea satului mulţi specialişti slavi din Rusia, Ukraina, aducînd nume străine nouă, moldovenilor… Slavii nu se prea străduiau să ne cunoască obiceiurile, datinile, limba, dar nici ai noştri nu se dădeau cu una cu două…Nacealnicii care veneau în satul nostru se ciocneau cu o îndîrjire lingvistică din partea ţăranilor ineşteni, care răspundeau la replici, nestingheriţi, în româneşte. Ruşii uneori cădeau în încurcătură, părăsind postul din sat, cedînd, ca în locul lor să se agaţe vreun băştinaş, care avea şcoală bună de la români. Şi aceia foşti elevi ai cîtorva clase româneşti, mai avînd în sîngele lor şi educaţia agricolă venită din moşi-strămoşi, făceau cu mult mai multă treabă decît veneticii. Doar numai în medicină, nu puteau concura cu Maria Lupeac, căci ea avea studiile respective, obţinute la colegiul de specialitate. Pe lîngă cunoştinţa de carte, fiind primul medic din satul nostru cu studii, ea îşi avea provenienţa din ţărani ukraineni şi se bucura sau se întrista deopotrivă cu ineştenii.

Mai mult decît toţi, despre apariţia mea pe lume s-a bucurat bunelul Nică, tatăl mamei mele, unicul dintre bunei, precum am mai spus,  pe care l-am apucat în viaţă. Soarta mi-a hărăzit ca să mă nasc chiar la o dată cu el – 5 februarie.

Şi, ca să demonstreze cît de mult mă iubeşte, m-a adus acasă de la maternitate, împreună cu mama, într-o sanie la care erau înjugaţi o pereche de boi. Din nările plăvanilor ieşeau aburi deşi, dezmorţind frigul de februarie şi în pasul lor domol mă aduceau la gospodăria cu salcîmul mare, rotat din poarta de scîndură a casei noastre, unde trebuia să încep a-mi duce primii ani de viaţă. Jugul boilor era lucitor, scînteietor la razele ascuţite ale soarelui cu ghimpi, un jug de frasin, cu resteie de corn, meşterit de bunelul. Roţile carului scîrţîiau pe omătul învelit de ger. Mama mă strîngea în braţe, învelit în ogheal şi scutece, stînd încotoşmănată şi ea într-un şal cafeniu în loitrarul plin cu paie, mai fiind acoperită cu alt ogheal gros, de lînă din stofă înflorată…Chiar în aceiaşi zi, la noi a venit mulţimea de neamuri să mă vadă, să-mi pună pe piept cîte un bănuţ-doi, să încerce a ghici dacă îi seamăn lui mama sau lui tata, şi, desigur, să închine cîte un păhăruţ de vin întru viitorul şi sănătatea mea, apoi, la despărţire, să-i ureze multă putere mamei ca să mă crească, mai dovedind să mă scuipe uşurel şoptind: „Să nu fie de deochi!.. ” Fratele şi sora erau fericiţi atunci cînd eu, prin somn, încercam a le zîmbi, a le surîde. În acele zile cea mai mare frămîntare ale apropiaţilor a fost cum trebuie să mă numească. Mă născusem în ajunul sărbătorii religioase Grigore Bogoslov şi bunelul era înclinat să mă cheme Grişa, adică Grigorii. Deja se vorbise cu preotul din sat, ca peste o săptămînă-două să mă treacă prin apa botezului cu un asemenea nume. Dar, a intervenit la mijloc o întîmplare neaşteptată.

Doresc să vă spun că în virtutea celor petrecute, tatăl meu ajunsese depărtişor, dacă l-au găsit îndeplinind funcţia de şef al depozitului colhozului.

 Preşedintele gospodăriei, un oarecare Boris Nicolaevici Trohin, aflînd că subalternul său, adică tata, are un băieţel, l-a sfătuit să-mi zică Boris, poate ajung şi eu şef de gospodărie agricolă în locul lui. Preşedintele colhozului a mai povestit cîte ceva din istoria glorioasă a Rusiei, care a avut un cneaz cu numele Boris Godunov… Dacă s-au schimbat regimurile, n-au putut să nu se schimbe şi apucăturile oamenilor. Mi se pare că părerea lui tata, în cele din urmă, a fost decisivă. Aşa că mie mi-a revenit cîte oleacă din ambele părţi; am fost botezat în biserică, împreună cu Ionel Tîrsînă şi Grigore Săculţanu, dar în pomelnicul familiei am fost trecut cum l-a rugat pe tata acel Boris Trohin… La cumătria mea, şeful gospodăriei agricole din Ineşti de atunci a stat în capul mesei, închinînd paharele de sănătatea tizului, dar şi pentru viitorul meu luminos. Însă, asta n-a durat mult, pentru că atunci cînd cumătrii şi lăturaşii trebuiau să pună bani şi cadouri pe pieptul copilului (adică al meu), preşedintele colhozului se făcuse dispărut. Abia în zorii zilei următoare rusul cu pricina a fost descoperit cum odihnea ghemuit şi tremurînd de frig într-o iesle din ocolul animalelor, înfricoşînd vaca şi viţelul cu sforăitul lui strident…

Nu mult după botez, în fruntea colhozului din Ineasca a fost numit un alt preşedinte, iar Boris Trohin se strămută cu traiul în centrul raional Teleneşti, lăsîndu-mă pe mine în satul natal şi în sînul familiei mele. Nu l-am văzut în viaţă niciodată. După mulţi ani, m-am dus în ospeţie la vărul Pavel Druţă din Teleneşti, casa căruia se află în vecinătatea cimitirului. Aici mi-a fost dat să desluşesc pe o cruce fotografia unui omulean scund, cu priviri serioase, purtînd ochelari pe ghebul nasului… Dumnezeu să-l ierte şi să-l odihnească cu pace în împărăţia Lui. Pe o tăbliţă neagră de tinichea stă şi azi o inscripţie cu litere şterse de vreme: “ Aici odihneşte robul lui Dumnezeu Boris Nicolaevici Trohin”.

****

Vezi, Doamne, aşa a fost. Dar, întreb şi eu, ar fi putut fi altfel? Vine copilăria şi, cum vine, primul lucru ce-l face pruncul, scrutează împrejurimile în care s-a născut. Mama, tata, sora, fratele, rudele – toţi mă felicită cu venirea pe această lume şi îmi zîmbesc, dorind cu orice preţ să le răspund cu acelaşi zîmbet. În zilele de sărbătoare şi duminică sunt purtat în braţe pe la rude, ca tata să mai închine cîte un pahar în cinstea mea, şi să se laude cu “ producţia” ce a făcut-o soţia lui. Adică mama. Iar eu, cu frunteraş pe frunte, împelinat, înfăşat în scutec de atlas, îmi port ochişorii ca două firicele de mac, dînd ascultare vorbelor oamenilor, neînţelese încă, curios să pricep în ce lume şi în mijlocul căror oameni am venit. Văd şi mă minunez de ce văd şi memorizez totul, totul. Dar, pînă a le înţelege mai desluşit pe cele apropiate, aşi îndrăzni să fug înainte cu evenimentele din viaţă şi să răsfoiesc cîteva file din istoria satului nostru, fără de care nu ar fi posibilă biografia mea.

 Ineasca e o localitate aşezată între dealuri cu văi pitoreşti, la geana codrilor, care încep a se ţine lanţ spre satul nostru tocmai din preajma Orheiului. Pentru prima dată e pomenită în cronici la 1466. Anu-i din preajma domniei lui Ştefan cel Mare şi Sfînt. Bunicul Nică al lui Gheorghe al lui Andrei Druţă mi-a povestit că oamenii locului, din timpurile vechi-străvechi, se îndeletniceau cu cultivarea inului. Deci, numirea satului de la “in” provine: Ineşti, adică un lan de in. Apropo, ştiţi ce-i acela in? Pun întrebarea, fiind sigur că mulţi ineşteni şi nu numai, azi nu ştiu ce-i acela in sau cultivator de in. La acele vremuri îndepărtate, străbunicii noştri confecţionau hainele din pînză de cînepă, dar se zice că şi pînza de in, făcută la stative, era destul de frumoasă…Bătrînii îmi povesteau că primul locuitor care a descălecat prin aceste văi pline cu inişti a fost un oarecare Lupu Druţă, venit din tîrgul Ieşilor. Ţăran cu credinţă în Dumnezeu, cu faţa arsă de soare şi mîinile bătătorite de muncă, Lupu Druţă a îndrăgit locurile şi curînd atrase spre această geană pitorească de codru alţi romîni din lunca Prutului, viitorii ştefani, vrednici de vestite isprăvi. După el o mai fi venit rude de ale sale, purtînd acelaşi nume de familie. Din care cauză o bună parte a populaţiei din sat poartă numele de familie Druţă, nefiind înde ele rude directe. Timpurile i-a îndepărtat şi înstrăinat într-atîta, încît azi nu mai e un păcat să se căsătorească şi să se înfrăţească ca dintru început. Că de aceea ne-a dat Dumnezeu pe lume să fim fraţi şi rude. Din aceste consideraţii, Druţănii se căsătoresc înde ei, creînd familii noi şi noi. Mama mea, bunăoară, Vera lui Nică al lui Gheorghe al lui Andrei Druţă, s-a căsătorit cu Victor, tot al lui Ion, numai că acest Ion era al lui Manolache Druţă. Nacealnicii sovietici, pedanţi pînă peste poate în chestiuni de documentare, se arătau nedumeriţi, cînd constatau că atît mama cît şi tata provin din unul şi acelaşi nume de familie – Druţă. Ba chiar erau şocaţi, cînd vedeau că au şi acelaşi patronimic, după ortografia rusească … „Ivanovici”. După druţăni, la Ineasca vin tîrsîneştii, despre originea cărora nu cunosc decît cuvîntul “tîrsînă“, care înseamnă „bici, făcut din păr de cal”. Nume vechi, la Ineşti, se mai consideră Şoltoienii, Cojocarii, Adaşanii, Sofroneştii, Mereuţenii, Cănăţuii, Ţapii, Morozenii, Nistrenii, Prutenii… Matca satului s-a format în Luncă – un loc tihnit şi pitoresc, adumbrit de stejari seculari, cu toate ierburile şi florile pădurii din Fundătură. Apoi, spre marginea satului de-atunci, s-a construit o biserică mică, ce avea acoperişul din şindrilă, iar în jurul locaşului sfînt s-a oploşit cimitirul cu morminte vechi, date uitării, dar şi cu altele noi, gata oricînd să-şi înmulţească rîndurile. Între dealul Velniţei şi cel al Călugărului, cîndva au funcţionat mori de vînt. Zamfir Arbore-Rali, în enciclopedia sa despre satele Basarabiei, editată în anul 1904, menţionează că la la Ineşti, în acei ani, funcţionau tocmai 4 mori, puse în mişcare de puterea vîntului. Din păcate, la ziua de azi nu a rămas nici măcar amintirea despre ele… Ineştenii îşi construiau casele din furci şi împletitură de lemn, pe care le consolidau cu lut şi le acopereau cu paie. Fiind pădurea aproape, gospodăriile erau împrejmuite cu garduri trainice, înalte de nuiele, porţi şi portiţe împletite din haragi. De-asupra gardurilor, pentru a le apăra de umezeala ploilor şi zăpezilor, gospodarii construiau streşine, pe care aşezau starturi de paie. Aveau grădini, vii şi livezi. Bunelul Nică, născut la 1873, mai spunea că, în vechime, casele din Ineasca erau mici, incluzînd o tindă, o cămăruţă şi un iatac. Dar neapărat aveau două uşi: una în faţă şi alta în spate, prin care stăpînii să poată, la nevoie, fugi de năvălitori. Cei care îi pîndeau şi-i prădau cel mai des erau muscalii din tîrgurile Orheiului şi a Bălţului, turcii din cetatea Tighina şi tătarii Căuşenilor din stepa Bugeacului… Din generaţie în generaţie, s-a transmis informaţia, potrivit căreia pe Dealul Lipăgăului, în negura vremurilor, stăteau de veghe oamenii satului, păzindu-şi zi şi noapte gospodăriile, nevestele, bătrînii şi copiii…

În zile năbuşitoare de vară, cînd ineştenii se speteau din greu pe cîmpurile Bălţatei, Cernei, Brînduşei sau Prihonului, locuri mănoase, arabile, de peste rîul Ciuluc, iată că se întîmpla uneori să audă bătîndu-se toaca şi răspîndindu-se strigăte de alarmă: „Oameni buni! Fugiţi la pădure! Vine turcul…muscalul… tătarul, măi!!”. Plugarii lăsau totul baltă şi se salvau care cum putea. Dacă năvălitorii îi luau prin surprindere noaptea, cei atacaţi o zbugheau în pădure pe uşa din spatele casei… Între viaţă şi moarte, între pace şi război, satul se consolida, se îmbogăţea în datini şi tradiţii. Prin foc şi primejdie, prin bucuriile şi scîrbele sătenilor, un veac îl înlocuia pe altul. De rînd cu creşterea pîinii, oamenii locului, precum am zis, cultivau inul, pînza căruia gospodinele din Ineşti o vindeau prin satele din împrejurime. Oamenii se mai ocupau şi cu creşterea animalelor. Păşunile din lunca Ciulucului, ca şi cele de pe piscurile dealurilor Călugărului, Cheptuşoaiei, Bordocenilor, Podişului, Hîrtopului sau a Ponoarelor (numele locurilor din preajma satului) erau mănoase. Pe povîrnişurile dealurilor mai erau cultivate suprafeţe întinse de vii, legate pe haragi, de pe care se culegeau roade bogate de struguri de soiurile zaibăr, varatic, crască, cudercă, busuioacă, căpşună… din care se preparau vinuri ce duceau faima podgoriilor de aici pînă hăt în Franţa, Italia, Ukraina şi Rusia. Posedînd plantaţii de vii roditoare, ineştenii trezeau interesul marilor latifundiari ai timpului. Se mai pomeneşte şi azi numele polonezului Grubcevici, mare achiziţionar de struguri pentru fabricile de vin din Iaşi, Cernăuţi, Secureni, Bălţi, Chişinău, Călăraşi… Probabil, a trăit cu familia sa şi la Ineşti. În cimitirul vechi din sat se păstrează şi azi un mormînt străjuit de tufe bătrîne de liliac, împrejmuit de un gărducean din vergele de fontă ruginită, care reprezintă statueta unui îngeraş de om cu aripi din marmură albă, ştearsă de vreme. Îngeraşul înaripat ţine privirile ridicate spre înălţimile cerului, iar pe soclu sunt gravate cuvinte în limba poloneză, informînd trecătorii că acolo în mormînt odihnesc rămăşiţele pămînteşti a copilului lor, Grubcevici Elena, care a trăit între anii 1879-1881. Prin locurile noastre a avut cîndva moşie şi un francez, cu numele de Faur. Acesta, probabil, a fost un mare pasionat de viile plantate pe piscurile dealurilor lutoase, nisipoase, de a venit tocmai din Franţa să le cultive. A adus de pe malul Senei butaşi de soiuri alese: şasla, aligote, cabernet, pino, raindon, aleppo… Înclin să cred că francezul Faur a sădit mai multe vii, de vreme ce urme de ale lor am apucat şi eu şi se mai păstrează în ziua de azi: sunt bătrîne, dar foarte roditoare. Probabil, de la dînsul sătenii au aflat pentru prima oară de existenţa sorturilor de viţă de vie altoite, rezistente la boli şi vătămători, care alteori au făcut adevărate ravagii prin părţile locului. Cultivarea viei luase o asemenea amploare, încît boierul a construit, din cărămidă de lut ars, sub piscurile nisipoase ale dealurilor lutoase şi abrupte de la Velniţa, o adevărată hurdughie, imitînd o mănăstire acoperită – la timpurile alea cu olane roşii, cu uşi grele şi înalte de stejar şi cu ferestre mici, aducînd lumina de afară, servind mai mult ca răsuflători. În încăperea largă, instală înăuntru stoiene – căzi enorme, pe care oamenii, ca să zdrumece strugurii, erau nevoiţi să urce pe scări, după care treceau pe nişte stative de scînduri aşezate pe două capre de lemn, ca acolo să învîrtă roata pisătoarelor. În preajma stoienelor stăteau aliniate în rînduri drepte puzderie de butoaie mari şi acestea cît cisternele, învecinate de teascuri din lemn, cu masa de metal, deje şi pîlnii de tablă neagră cît vedrele. Ca să tescuiască strugurii, erau angajaţi la şurub cîte doi oameni. Dacă alţi boieri venetici stabiliţi la Ineşti pisau strugurii cu picioarele, altfel zis “călcau poama”, apoi francezul a adus din ţara lui mecanisme şi înjghebă, cum s-ar zice în zilele noastre, o tehnologie avansată de prelucrare a strugurilor. În timpul recoltării, munca era istovitoare, dar şi bine plătită. Mă mir şi azi, şi încă mult timp înainte am să mă minunez, cum de s-a făcut acest progres în prelucrarea vinului cu sprijinul francezului tocmai în timpurile cînd Napoleon a dorit să cucerească Rusia. Obiectele vechi, atît de necesare podgorenilor, împreună cu butoaiele, stoienele le-am apucat şi eu în copilărie, dar într-o zi au dispărut nu ştie nimeni unde. Volumul de prelucrare a strugurilor creştea, iar în timpul culesului lor se mai înregistrau şi anumite pericole pentru securitatea oamenilor. După strivirea strugurilor în stoiene începea fierberea tulburelului şi pînă a se scurge ravacul, în toată crama se crea o atmosferă intoxicată de gaze periculoase pentru viaţa omului. Întru evitarea acestor primejdii, francezul avea grijă să ţină la uşa cramei ceva oameni de rezervă, punîndu-le la îndemînă funii, căngi şi scări portative. Cei care tescuiau şi supravegheau cum fierb bobiţele în butoaie umblau prinşi cu funiile unul de altul. Asta pentru că, în caz de ceva, oamenii să aibă posibilitate de a-l salva pe cel căzut la ananghie. Dar ceea ce nu s-a întîmplat pînă la plecarea lui Faur n-a putut fi evitat mai tîrziu, în anii 20-30 al secolului trecut. Se zice că atunci la Ineşti a avut loc o mare nenorocire, chiar în timpul cînd vinul fierbea în stoiene. În una din zile, un sătean a urcat pe scara sprijinită de gardina stoianului, să verifice cum dospeşte mustul. De cum a ajuns în capătul de sus al scării, aburii tari ai vinului în devenire l-au ameţit pe om atît de puternic, încît acesta, total descumpănit, a căzut înăuntru. Buimăcit de cele întîmplate, omul care-l supraveghea de jos a urcat iute cu gînd să-l salveze, dar nu putu, pentru că-l atinse acelaşi destin. Zice-se că tot în felul acesta s-a jertfit şi un al treilea, al patrulea, al cincilea om. Acea tragedie de demult e pomenită şi de ineştenii din generaţia mea ori de cîte ori se întîmplă să ridice un pahar de vin la o petrecere sau la o petrecanie… De la acea zi tragică pentru satul nostru, oamenii nu mai obişnuiesc de a pisa strugurii în căzile din beci. Toată mustuiala, pînă la tescuitul vinului, o ţin afară, sub cerul liber. Această deprindere a început de pe timpurile cînd dintre ineşteni a apărut cel mai gospodăros om, Trifan Druţă, unul dintre cei mai de seamă latifundieri. Începînd cu un simplu ţăran din Ineşti, a adunat gospodărie mare. A construit o curte cu ogradă enormă, în partea Bordocenilor, lîngă livada de la Chitca. Avea multe vii, livezi, lanuri mănoase de grîne, dar cel mai mult se slăvea prin creşterea oilor. Iarna, mai ales, la curtea lui Trifan Druţă stăteau în coadă căruţele negustorilor evrei din Teleneşti, care cumpărau lîna şi brînza, pe care ultimii aveau s-o exporte prin porturile Odesa şi Constanţa în ţări străine. Se zice că moş Trifan era o fire gospodăroasă; lucra la cîmp de rînd cu toţii, se purta în iţari şi cămaşă lungă de cînepă, încins cu un brîu roşu. Rar cine îl întrecea la coasă, la mulsul şi tunsul oilor, la ţinutul plugului de coarne. Mîinile lui erau bătătorite, crăpate de muncă. Dar în 1940, după 28 iunie, cînd ruşii au ocupat Basarabia, chiar la cîteva săptămîni, el a fost unicul om din Ineasca deportat în Siberia. Averea lui, în numai cîteva săptămîni, a fost jefuită şi furată de autorităţi, dar şi de către săteni. Astăzi, doar locul unde cîndva înflorea o gospodărie de toată frumuseţea, se numeşte “La Trifan”. Oamenii satului mărturisesc că, fiind deportat acolo, în Siberia, Trifan Druţă a continuat să se ocupe cu oieritul. Se zice că i-a învăţat pe oamenii din regiunea Baicalului cum să mulgă oile, să închege laptele, să treacă chişleagul prin hîrzob şi strecătoare, ca să pună la sărat caşul şi să obţină brînză romînească. Dar, din cauza nostalgiei şi durerilor sufleteşti, nu a avut mult s-o ducă. La numai cîţiva ani de la timpul cînd a fost ridicat, şi-a găsit pămîntescul sfîrşit în ţinuturile îndepărtate de neam şi de lume. Peste mulţi ani, de la Procuratura din Chişinău, am primit o informaţie despre acest mare ineştean, cu următorul conţinut:

“Certificat de deces. Numele – Druţă, Prenumele – Trifan; Data naşterii – 1872; localitatea – Ineşti, raionul Teleneşti, sexul – masculin. Cauza decesului – nu este cunoscută. Locul şi data decesului. raionul Pirovsk, regiunea Krasnoiarsk. Anul 1943 (una mie nouă sute patruzeci şi trei). Luna martie, ziua 15. Decesul a fost trecut în registrul actelor de stare civilă la nr. 02 din anul 1999 luna septembrie în localitatea Oficiul stare civilă Teleneşti, R. Moldova, eliberat 02 septembrie 1999. DC-IY 00389. ”

La Ineasca au fost şi alţi latifundiari veniţi să crească vie şi să bea vin. Acum numele lor au devenit denumiri toponimice bine înrădăcinate în graiul nepoţilor şi stră-strănepoţilor: “Trandafirescu”, “Inspectorul”, “Grişman”, “Koliţă”, “ Toba”, “Călugărul”, “Chitca” şi, desigur, “La Trifan”. Pînă pe la finele anilor “60 ai secolului trecut, prin unele locuri din sat mai puteau fi întîlnite tufe de vie cît copacii seculari, care acopereau casele cu tulpini groase, toamna doldora de struguri bătuţi şi mustoşi. O meserie de cinste prin părţile locului era socotită cea de botnar. Există la Ineşti şi acum o viţă de neamuri apropiate, care din tată în fiu meşteresc poloboace. Aşa li se şi zice – Botnaru. Şi în prezent aproape fiecare gospodar are în chihniţa sa, adică în beci, butoaie, căzi, deje, teascuri din lemn şi toate celelalte necesare pentru fabricarea vinului de calitate. Nu prea am auzit ca ineştenii să păstreze vinul în vase din ferox, precum au obişnuit să o facă fii de ţărani stabiliţi cu traiul la oraş. Dar, să revenim la istoria satului meu, plină de glorie locală.

Odată cu trecerea anilor, ruşii, turcii şi tătarii făceau tot mai puţine ravagii prin părţile locului, iar în luncile Ciulucului şi Răutului au început să apară sate noi: Mihalaşa, Verejeni, Prepeliţa, Băneşti, Leuşeni, Flutura, Zăicani… Aşa a vrut timpul să se întîmple, şi cultivarea inului a dispărut în istorie. Oamenii au trecut la confecţionarea hainelor din cînepă şi lînă de oi. Pe locurile unde crescuse inul, se ridicau noi şi noi gospodării ori erau semănate lanuri de secară, ovăz, grîu, porumb, dar mai ales rînduri de viţă de vie… Peste o sută de ani, matca iniţială a satului cu biserica şi cimitirul deveniseră o fundătură pitorească. Înaintînd spre albia Ciulucului, sătenii au făcut fîntîna lui Glod, chiar în marginea drumului ce ducea spre Orhei. Peste dealul Ponoarelor, la Teleneşti, pe la sfîrşitul secolului XVII – începutul secolului XVIII, au venit dinspre Polonia şi s-au stabilit cu traiul mii de emigranţi evrei, care au fondat partea nouă a tîrgului , plină cu manufacturi, frizerii, mori moderne şi dughene cu o variată gamă de mărfuri. Odată cu fondarea tîrgului, viaţa în Ineşti se schimbă şi ea. Vecinătatea cu evreii din Teleneşti a fost priitoare, însă nu i-a făcut pe oamenii satului meu să se dezică de munca la pămînt. Ineştenii continuau ca înainte vreme să crească animale, să cultive cereale, să producă mult vin, brînză, adunau caiere şi chiar baloturi de lînă de oi. Acum rodul muncii ţăranilor, prin mijlocirea tîrgoveţilor, devenea un bun ce era exportat în multe ţări ale lumii. Iar la Teleneşti apăreau prin dughene bunătăţi aduse de peste lume: lămîi, portocale, rodii, smochine, banane, apoi pînze fine, haine, încălţăminte, hamuri din piele, păcură, bucşe, sape, hîrleţe, coase, obezi de metal şi oţel, pluguri… Ameliorîndu-se în mod evident condiţiile de trai, în scurt timp satul a crescut nu numai geografic, ci şi numeric, aşa încît într-un moment dat s-a observat că bisericuţa din Fundătură nu mai face faţă noilor necesităţi. Creştini ortodocşi din moşi-strămoşi, sătenii au hotărît să construiască un nou locaş sfînt, pe un medean din preajma dealului împădurit al Călugărului, loc viran, înveşmîntat în straie de flori de sînzîiene, corovatic, cimbrişor şi alte ierburi de leac. S-a mers pînă acolo, încît proiectul noii biserici a fost comandat tocmai la Sanct-Petersburg. Construcţia era scumpă şi cerea mulţi bani. Adunînd mînă de la mînă, sătenii au terminat, la 1913, construcţia bisericii. Simt în mine un fel de mîndrie cînd mă gîndesc că la edificarea locaşului a participat şi bunelul Nică. Împreună cu alţi săteni, a adus cu carele trase de boi piatră poroasă, calcaroasă pentru pereţii bisericii de la cariera din Brînzenii-Vechi, sat din lunca Răutului…

Alte istorioare privind viaţa oamenilor care au populat satul la hotarele secolelor XIX- XX le-am aflat de la părinţi, de la oamenii în vîrstă, în particular de la bunelul Nică. Fiindcă a trăit peste 96 de ani, ţinea minte multe întîmplări din viaţa oamenilor satului şi din cele auzite de la bunicii lui, adică fapte petrecute încă prin veacul XYIII. Dînsul a avut parte şi de o biografie interesantă, trecînd prin iureşul tuturor evenimentelor de epocă. La părinţi au fost patru fraţi, meşteri neîntrecuţi la zidirea şi acoperirea caselor, la clădirea sobelor, săparea fîntînilor. Au mai fost buni botnari, dulgheri, tîmplari. De cînd îl ţin minte, bunelul făcea capcane mari, cu arcuri pentru prinsul şoarecilor. La un stativ mic meşterea din mălai mături, cosea cuşme ţurcăneşti şi pufăici cu uzoare pe piept… Altoia copaci, butaşi, făcea marcotaj mai dihai decît orice agronom şcolit la Institutul Agricol. Meşteşugul de vier era un fel de muncă intelectuală a omului de la ţară. Bunelul Nică avea un har deosebit, cînd punea în pămînt cîrligele. Cum se zice, avea mană şi via plantată de dînsul se prindea şi dădea roadă. Cred că şi astăzi în multe gospodării ale oamenilor de la Ineşti cresc tufe puse în pămînt de mîinile dibace ale lui Nică a lui Gheorghe al lui Andrei Druţă. Mi-l închipui şi-l văd flăcău, chipeş, ostaş în armata ţaristă, în componenţa gărzii ţariste din Sanct-Petersburg. Îmi vorbea cu mîndrie deosebită despre oraşul de pe Neva, despre viaţa familiei ţariste, atîta cît a putut s-o vadă şi s-o cunoască un soldat. Vorbea adeseori despre cneji, dvoreni aristocraţi şi aristocrate… În 1904, bunelul a participat la războiul ruso-japonez, auzind şi eu de la dînsul pentru prima dată rostindu-se nume de localităţi Habarovsk, Vladivostok, Port-Artur, Dalnîi şi altele. Un moş de-a lui tata, mi-a spus bunelul, a fost marinar pe cuirasatul “Potiomkin” care, după ce cuirasatul a ancorat la Constanţa, a tras o fugă pînă acasă să le povestească sătenilor cum marinarii de rînd i-a tras la răspundere pe şefii lor pentru că i-au hrănit cu… borş împuţit…După războiul cu japonezii, bunelul Nică, la vîrsta de peste 30 de ani, reveni acasă. Vreo doi ani a umblat cu chiria la boieri, împreună cu alţi flăcăi. încărcau poloboace cu vin în care trase de boi şi mergeau în nordul Basarabiei, la pieţele din Secureni, ajungînd chiar pînă la Herţa, Noua Suliţă, Călimăuţi, Storojineţ şi Cernăuţi… Flăcăi, “bătrîni” fiind, în cirijie, se mai dădeau, bineînţeles, unor ghiduşii. Bunăoară, cînd se opreau la fîntînile din cale să adape boii, mai şi turnau în poloboace cîteva vedre cu apă, astfel recuperînd cantităţile consumate “supraplan”. Vinul era bun chiar şi subţiat puţin cu apă, iar cumpărătorii din localităţile Securenilor sau Călimăneştilor, unde nu se prea cultiva viţă de vie, nu se descurcau în afacerile băieţilor de la Ineşti…

În vremea holteitului său, bunelul făcuse mai multe trăsnăi. Sătenii îşi mai aminteau despre întîmplarea cînd el, împreună cu fraţii lui, l-au speriat pe un flăcău îndrăgostit de-o fată din mahală. Băietanul cela, chipurile, venea la întîlnire cu fata iubită. Stăteau amîndoi la vorbă sub coroana agutului din văgăună, la lumina lunii, lîngă izvor. Băiatul era o fire veselă, îndrăgostit şi îi cînta iubitei romanţe… Flăcăii lui Gheorghe Druţă nu-şi găseau astîmpărul. Odată, i-au jucat festa “greieraşului de noapte”. Nică, viitorul bunel, se dovedi cel mai zvăpăiat. Se despuie în ce-l născuse mama, s-a uns cu dohot, ascunzîndu-se în dricul nopţii cu lună sub podeţul din văgăună, pe unde ducea drumul spre casa îndrăgostitului cîntăreţ. Cînd o sfîrşi cu iubirea, băietanul chiui năpraznic, precum e obiceiul şi astăzi la Ineşti, şi porni spre casă, dar ajungînd în dreptul podeţului străjuit de sălciile bătrîne din preajma pîrîiaşului de la Velniţa, deodată a fost surprins cum o dihanie neagră, unsuroasă îi sare în spate… ”Doamne, Măiculiţa Domnului! Arăduie-te!” icni el îndobitocit de spaimă, tot atunci începînd a-şi face semnul crucii… Căţărat în spatele lui, Nică luase un şumuiag de urzici şi prinse a-i da… pinteni… Aprigul îndrăgostit uită de fata din mahala şi începu să facă salturi de galop cu un călăreţ în spate. Cînd Nică îl slobozi, flăcăul ţîşni ca săgeată de-a dreptul peste gardurile din cătină în direcţia casei lui, de unde de spaimă mai se scăpă în pantaloni şi nu ieşi în lume o săptămînă întreagă… Oamenii de leatul bunelului, spuneau cum el, în tinereţe, amăgea femeile, mai ales vădanele. Mergea la ele cu dormitul şi ca să le frîngă voinţa spunea c-o să le deie bani, o să le aducă lemne de foc cu carul, urluială pentru animale, sau o să le dăruiască o mioară bună de dus la berbec… A doua zi dimineaţă, străbunelul Gheorghe Druţă se pomenea cu cîte o puicuţă la poarta casei, interesîndu-se de badea Nică, spunîndu-i că feciorul lui are o socoteală neîndeplintă cu ea… Femeiuşca, plină de stinghereală, îl mai întreba pe moş Gheorghe:

–  Nică are mioară?..  El mi-a jiuruit mioara…

O fi fost adevărate aventurile din tinereţea bunelului sau nu, cert este că în sat borfaşii glumeau pe seama virilităţii lui. Cică, în viaţa lui, cîteva femei şi-au dat duhul în aşternut. Din păcate, cele zvonuri amuzante, zvonuri au să rămînă, pentru că în realitate viaţa lui a fost cu mult mai crudă.

Şotios din fire şi zburdalnic, bunelul Nică a avut parte de-o viaţă cu mult mai multe necazuri, decît bucurii. S-a căsătorit cu o fată din Leuşeni, sat de peste dealul împădurit de la Stănica. Iubea soţia, gospodăreau cu mult spor, se împăcau ca pîinea cu sarea, au avut patru copii… Şi-a construit casă într-o singură vară. Dar, spre toamnă, a început ceea ce acum se cheamă primul război mondial din 1914. Luat la bătălie, n-a fost acasă aproape trei ani. În 1917, în timp ce se afla în tranşeele din Galiţia, peste Basarabia noastră, de rînd cu venirea libertăţii naţionale, a venit şi… tifosul. Printre primii suferinzi se pomeni, din păcate, şi femeia care ar fi putut să-mi devină bunică. S-a îmbolnăvit grav şi a decedat în spitalul din Bravicea. Pentru a evita răspîndirea epidemiei, autorităţile timpului n-au permis să dea mortul acasă. Rudele au îngropat-o într-un colţ al cimitirului din preajma spitalului… Primind vestea despre nenorocirea din familie, bunelul Nică a dezertat din armata rusă şi, în toi de iarnă cumplită, în trenuri marfare, reveni acasă, să îngrijească de copii…

Dar nu dovedi să scoată mizeria din casă, că se pomeni în prag cu o ceată de soldaţi, care l-au dus încătuşat la Curtea marţială din Chişinău. Comandamentul rus a fost predispus să-l împuşte pentru dezertare. Dar soarta l-a ferit de mîna morţii. La Chişinău s-a început “sloboda”, cum se exprima bunelul. “Sfatul Ţării”, a declarat independenţa Basarabiei, reunirea cu Patria şi ruşii au fost nevoiţi să se retragă peste Nistru, ei pierzînd controlul şi interesul faţă de un condamnat pe motive politice.

Revenit la baştină, bunelul Nică, chiar fiind harnic şi gospodăros, a dus-o greu, cu toate că agonisise multe desetine de pămînt pînă atunci. I se păru dacă se va însura din nou, va putea schimba situaţia. A adus o vădană cu doi copii de la Corobceni, s-a cununat în biserica din sat, dar numai peste doi ani, povesteau rudele, în ziua Arhanghelului Mihail, de hramul satului Ineşti, cînd casa era plină de musafiri, dintr-odată femeii i s-a făcut rău şi a căzut în faţa tuturora. A zis ca să fie scoasă afară, pe prispă, în cerdac şi, înfricoşîndu-i pe cei prezenţi, a decedat subit.

Rămas din nou vădăoi, deja cu 9 copii, bunelul n-avu încotro şi a adus din satul Teleneşti, de peste dealul lui Koliţă o a treia femeie, pe Mărioara lui Efim Cucoş, căreia-i murise bărbatul pe front. Avea şi aceasta trei copii: Ilie, Andrei şi Privonia. Adunaţi grămăjoară cei 12 puradei, satul mai glumea că Nică al lui Gheorghe al lui Andrii Druţă are o stînă de copii. Tocmai a treia soţie a bunelului a ajuns să-mi fie bunică, pentru că ea a născut-o în 1922 pe mamă-mea, apoi pe mătuşa Zina… Pesemne că nu totdeauna ceea ce se adună într-o familie o şi consolidează. În cazul buneilor mei, cel puţin, odată cu maturizarea copiilor au început a se înteţi certurile şi neînţelegerile între ei, apoi ale soţilor, care în cele din urmă, au determinat-o pe bunica Mărioara să se întoarcă cu 5 copii la Teleneşti. Bunelul a rămas la Ineşti cu ai lui 9 şi a trăit de unul singur încă peste 40 de ani, împăcîndu-se cu soarta aşa cum i-a dat-o Dumnezeu.

Cînd e să-mi amintesc de rubedeniile mamei, o văd în ochi pe mătuşa Ilenuţa, verişoara ei. Femeie dintr-o bucată: frumoasă, cu faţă senină, ochi albaştri, înţelepţi, radiind de bunătate, din care cauză, probabil, nu i-a fost dat să înjghebe o familie. A trăit cît a trăit în casa bunicii din satul Teleneşti şi de sărbători nu-şi găsea altă preocupaţie, decît să vină la noi, adică, la mama, să mai tăifăsuiască şi chiar s-o ajute prin gospodărie. Cît a trăit, mătuşa Ilenuţa a fost foarte credincioasă. Respecta, am putea spune, cu încăpăţînare, toate rînduielile evangheleşti. Ba mai îndemna şi restul lumii să-i urmeze exemplul, deşi era necărturară. Avea o voce domoală, blîndă, dumnezeiască, dar i-a fost dat să trăiască timpuri păgîne, absolut contrare concepţiei şi viziunii ei. Pe la începutul veacului trecut, se pomenise în Transnistria, la Balta, aderînd la inochentişti. A cutreierat satele şi oraşele din regiune, împreună cu alţi credincioşi, chemînd lumea la pocăinţă, pînă la judecata de apoi, dar cînd bolşevicii I-au distrus pe oamenii credinţei prin foc şi sabie, s-a salvat, trecînd Nistru în miez de noapte, venind acasă în Basarabia. A crezut în Dumnezeu tocmai cînd bolşevicii antihrişti au distrus locaşele de cult, s-a închinat Sfintei Treimi cînd comuniştii îi deportau sau îi persecutau pe credincioşii şi pe slujitorii bisericii. Mă gîndesc că, dacă printr-o minune mătuşa Ilenuţa ar fi să revină la viaţă, ar muri din nou, cînd ar vedea cum Mitropolia Moldovei, în frunte cu polcovnicul kagebist Cantarean, subordonată politic Moscovei, concubinează ideologic cu partidul comuniştilor din Moldova, structură devastatoare, de ocupaţie rusească a Basarabiei romîne. De aceea zic: Dumnezeu s-o ierte şi s-o odihnească cu pace în împărăţia Lui cerească.

Mama a avut o soră mai mare, nana Privonea, căsătorită la Budăi cu nanu Vasile Croitoru, care au crescut şi educat nouă copii. Cu ea mama totdeauna găsea limbă comună, dar şi foarte des se certau de la toate nimicurile, fiindcă nana era o femeie harnică, gospodină, dar iute la vorbă. Se certau, se contrau, apoi numai ce cauţi că noi mergem la ei, sau dînşii, împreună cu toţi copiii din urmă, intră pe poarta casei noastre.

A mai avut mama şi un frate, Andrei, care a locuit o vreme cu soţia şi copiii în satul Teleneşti. Dar, în viaţa lui liniştită, precum era şi firea lui, în timpul foametei organizate de sovietici în 1946, numai într-o săptămînă peste el s-a abătut nenorocirea. Rudele povesteau că în decurs de o singură săptămînă, a murit şi soţia şi copiii. Din cauza acestui dezastru, el a vîndut casa şi a plecat la mănăstirea Hîrbovăţ, unde s-a călugărit. La începutul anilor 60 al secolului trecut, cînd comuniştii au distrus mănăstirea, iar pe călugări i-a izgonit din chili, moş Andrei, din comîndul pe care-l avea, şi-a procurat o casă mică, s-a mutat cu traiul în satul sorei Privonia, la Budăi. Acolo, avînd dreptul s-o facă, îndeplinea misiunea de preot ortodox, boteza, cununa, citea prohodurile la căpătîiul decedaţilor… A trăit pînă peste 70 de ani şi a murit celibatar.

Alt frate a fost nanu Ilie, care şi-a făcut gospodărie tot în satul Teleneşti. A trăit bine împreună cu soţia, crescînd şi educînd trei feciori. A fost cel mai liniştit dintre toţi, nu l-am auzit vreodată să ridice vorba, sau să se certe cu cineva. Poate din cauza caracterului blînd a ajuns să trăiască pînă peste 90 de ani.

Mătuşa Efimia a fost cea mai mare dintre surorile mamei care veneau pe linia lui bunelul Nică. Adică erau surori doar de pe tată. Ea mi s-a întipărit bine în memorie, deoarece casa lor a fost sălaşul copilăriei mele pretimpurii. Era o femeie blajină, cumpătată, cu o voce domoală, alungea cuvintele, frazele, plină de poveţe. Avea 4 copii şi un soţ la fel de cuminte ca şi ea. Locuiau în Fundătura satului şi pînă la anii cînd am început să merg la şcoală, majoritatea sîmbetelor şi duminicilor, sărbătorilor, le petreceam acolo, fiind mereu dezmierdat, miluit şi alintat de către verişorii mei, mai ales de fiica lor mai mare, căruia îi ziceam ţaca Ioana. Mătuşa cocea pine şi plăcinte gustoase, făcea borş scăzut, găluşte, sous, coapte în oale de lut şi, ce avea mai bunişor, totdeauna păstra pentru mine, ca să mă servească. Avea deprinderea de la mama să coase, să ţese rumbe, războaie, ţoluri, veretce, prosoape, învăţîndu-le şi pe fiicele ei s-o facă. Pe pereţii casei atîrnau ozoare frumoase rămase de la bunica ei sau cusături meşterite de dînsa şi verişoarele mele. A trăit, la fel, peste 70 de ani şi a murit la Ineşti.

Nanu Mihail, unicul frate care avea cu mama doar acelaşi tată, era o fire închisă, puţin ranchiunoasă şi plină de orgoliu. Era gospodar, nu avea nevoie niciodată de ajutorul sau mila cuiva şi prefera să trăiască singur, cu interesele lui, fără ca cineva să-i încurce. Deşi era nănaşul de cununie al părinţilor mei, nu prea i-am văzut să se petreacă împreună la sărbători, nici chiar să se împace ca fratele cu sora. Cu mine, însă, a găsit totdeauna înţelegere şi am fost doritul şi iubitul lui nepot începînd din frageda mea copilărie şi pînă la sfîrşitul vieţii lui. Îi păstrez cea mai luminoasă amintire. A decedat cînd atinsese vîrsta de peste 80 de ani şi este înmormîntat în cimitirul vechi din Ineşti.

Mama a mai avut o soră, Anastasia, care s-a căsătorit şi locuia la Corobceni. Abia o ţin minte. Era înaltă, spătoasă, cu mult umor. A născut o fiică şi doi feciori, dar s-a îmbolnăvit şi a murit de ciroză la vîrsta cînd abia trecuse peste 50 de ani, fiind înmormîntată în satul unde şi-a făcut gospodăria şi a născut copiii.

Sora cea de la urmă a fost mătuşa Alexandra, căsătorită după moş Alexandru Tudosanu în satul Leuşeni, vecin cu Ineasca, de peste dealul Bordocenilor. Era o fire mărunţică, mereu cu o faţă senină, frumoasă, de fată mare. Nu o ţin minte să se fi văicărat de ceva, sau să se plîngă că îi este greu în viaţă. Soţul ei era bărbat înalt, costeliv, cu faţa ciupită de vărsat şi toată viaţa a ţinut la Săşuţa (aşa îi zicea), în lume mereu ţinînd-o de mînă ca pe o domnişoară. Aveau o gospodărie mare, cu acaret, chiar în mijlocul Leuşenilor. În jurul casei creşteau sorturi de viţă de vie roditoare, atîrnată înalt pe haragi. Făceau mult vin pe care îl vindeau şi trăiau destul de asigurat. Cînd veneau pe la noi, ne aduceau, nouă copiilor, multe bomboane şi cadouri diferite. Au trăit amîndoi în fericirea lor pînă peste 80 de ani, dar nu au avut copii.

Ultima soră a mamei a fost sora cea dreaptă, nana Zina. Avea asemănare la faţă, la trup şi la vorba ei cu tîlc, la pasiunea de a spune anecdote şi vorbe cu haz, cu bunelul Nică. Totdeauna cu o faţă senină ce iradia de bucurie, veselie, dînsa mereu glumea, rîdea. Putea să imite pe orice individ, descoperindu-i îndată cusururile şi cînd se întîlnea cu mama, stăteam în jurul ei ca la comedie, ascultîndu-i pramatiile. Mama, precum îmi dau acuma seama, oricînd se dorea a se simţi alături de ea mai autoritară, soră mai mare şi dacă ceva nu-i convenea, încerca s-o înveţe. Nana, însă, le ştia pe ale ei şi adeseori le trecea pe toate în glumă, lucru ce nu totdeauna o satisfăcea pe mama. Din această cauză, uneori se iscau între ele conflicte, dar aceste divergenţe nu erau de lungă durată. Ba se certau, ba glumeau şi mereu erau în ospeţie una la alta. Locuia nana Zina în satul Teleneşti, împreună cu nanu Dumitru Taran, într-o casă frumoasă, acoperită cu ţiglă albă, cu o ogradă mare, în care creşteau nuci şi prăsazi bătrîni. Copii nu a avut, dar nana a înfiat un băieţel, Mihail, căruia Dumnezeu nu i-a dat multe zile să trăiască. A decedat nana abia atingînd vîrsta de 60 de ani.Astăzi la cimitirul vechi din fundătura satului Teleneşti, unde s-a păstrat doar nişte ruine jalnice din fosta biserică, care a fost distrusă de către ruşi, unde s-a mai păstrat şi un clopot de arama pe al cărui inscripţie se păstrează anul 1918, că este turnat în Rusia,  am avut grijă ca să instalez un monument la mormîntul  lui nana Zina.

Cînd vine vorba despre istoria satului nu pot să trec cu vederea şi cîte ceva din cele documentate.Am afirmat mai sus că prima menţiune documentară ce este notată în Enciclopedia RSSM , editată la 1970 în Chişinău este că despre Ineşti se poemeneşte în istorie pentru prima oară, anul 1466. Am găsit în alte ediţii mai recente, precum că satul meu ( „siliştea Ineşti”) se pomeneteşte prima oară  într-un „zapis de vînzare-cumpărare”, unde se pomeneşte de un oarecare  Istratie Mînzatul ot Ineşti la… 1643. Nu vreau să cred că este o cifră  veritabilă, precum nu cred că satul meu a fost întemeiat  la 1466, deoarece este evident, că românii s-au stabilit pe aceste locuri cu mult înainte ca oamenii să se înveţe a scrie zapisuri, hrisoave, sau alte acte oficiale…Pe lîngă cele auzite din moşi strămoşi. Astfel în Dicţionarul geografic al Basarabiei a lui Zamfir –Arbore, editat în 1904 la Bucureşti şi reeditată peste un veac la Chişinău, culegem următoarele date şi cigre:”  Ineşti, sat în judeţul Orhei, volostea Teleneşti, aşezat pe ţărmul drept al rîuleţului Ciulucul-Mic, spre vest de satul Leuşeni. Are 164 de case, cu o populaţie de 989 suflete ţărani români; biserică; şcoală elementară; 270 vite mari, 3 mori de vînt. Sînt vii şi grădini cu pomi, prisacă.” Îmi imaginez şi azi că pe chiscurile dealurilor din jurul satului precum este Lipăgăul sau cel al Călugărului, puteau  să se rotească moriştele morilor ce măcinau făină pentru necesităţile sătenilor. Este adevărat că nu am apucat nici o rămăşiţe din acele construcţii, ba chiar nici sătenii nu au amintit vreodată despre existenţa lor. Toate morile de măcinat făină şi ulei, ineştenii le foloseau pe cele din tîrgul Teleneştilor. Eu, înclin să cred că Ineştii era unul din cele mai de seamă sate  din această parte a Basarabiei prin secolele XVII-XIX. Afirma aşa fiidcă  citesc la paj.462 din volumul 7 al enciclopediei „Localităţile RM”, editate la Chişinău în 2007: „  Administraţia militară rusă, în scopul de a stoarce din populaţia băştinaşă cît mai multe impozite, în 1772-1774 făcu în Moldova feodală două recesămînturi. În Ineşti au trecut în registre 25 capi de familie, scădere de la bir s-a făcut numai pentru popă, 2 mazili şi 3 voluntari, restul au fost supuşi unui tribut greu şi istovitor. Printre strămoşii acestui sat sunt enumăraţi Apostol Ţurcanu,Toader Mamină, Vasile Savin, Gheorghe Sămînţu, Gavril Avram, Ioniţă Stăvilă, Ion Stătan, Ileana Capuzoaei ş.a. Pe atunci Ineştii erau o aştezare impunătoare, de 2 ori mai mare ca Teleneştii, care aveau doar 12 case”. Iar mai departe, tot acolo citim:În 1803 Ineştii din ocolul Maiatin numărau 59 de birnici. Bisericuţa cu pereţii din nuiele împletite şi acoperită cu paie a fost construită nouă ani mai tărziu, în 1812. Boierul din localitate, Sandu Feodosiu, care dăduse jurămînt şi credinţă ţarului rus obţinuse funcţia de consilier, în 1817 avea în supuşenie la Ineşti 82 de familii ţărăneşti, poseda 100 fălci de pămînt arabil, 200 fălci de fînaţuri şi 50 000 stînjeni de pădure…Anul 1835 a lăsat multe documente în arhive. La biserica „ sfîntul Mihail” din Ineşti oficia slujba preotul Ilie Gabur în vîrstă de 77 de ani, cu soţie şi 2 feciori căsătoriţi. P elîngă lăcaşul sfînt erau cărturari, responsabili de tot felul de registre şi catastife Timofei Berghi (42 de ani) şi Andronic Sîrbu (37 de ani)… În acel an,1835, la Ineşti trăiau 2 familii de mazili… că cele 98 de familii de ţărani erau compuse din 255 de oameni de genul masculin şi 209 de genul feminin, că în localitate munceau 13 burlaci, că Ioniţă Ţapu avea 92 de ani, iar Lupu Arvinti – 95, că 10 podgoreni deveniseră „ţărani liberi”, că arendatorul Varzari dispunea pe imaşul de aici de o stînă cu 148 de oi şi a vîndut 23 puduri de lînă.

Recesămîntul din 1859 a însumat în Ineşti 102 case, 293 de bărbaţi şi 242 de femei. Rezultatele au fost date publicităţii peste 2 ani la Sanct-Petersburg . Epidemiile şi holera din 1866 şi 1872 au dus la Ineşti în mormînt 37 de oameni. Cu greu, dar satul prospera, se fala în urcuş economia şi natalitatea. Dacă în 1870 satul întrunea 129 de  gospodării, 318 bărbaţi şi 303 femei, apoi peste  cinci ani număra 132 de case., 345 de bărbaţi şi 337 de femei. Ei posedau 80 de cai, 480 de vite cornute mari şi 2.230 de oi. Cu o asemenea avere nu multe sate se puteau mîndri în centrul Basarabiei.

În 1884 la Ineşti achiziţionă 1.104 desetine de pămînt arabil, 370 des. De pădure şi o moară cu aburi a nobilului Pavel Leonard. Trei ani mai tîrziu aici se născu Costică Dima, feciorul unui funcţionar din localitate, care în 1904 deveni student la facultatea juridică a Universităţii din Novorosiisk. Anii secetoşi îi sili pe podgoreni să împrumute cereale de la zemstva judeţeană, întrînd în mari datorii. În 1890 ţăranii din Ineşti erau datori capitalului alimentar cu 2.168 ruble 74 copeici. Cu cheltuiala boieroaicei Anastasia Leonard, în 1901 a fost reparată biserica, s-a construit un gard de bîrne în jurul cimitirului, au fost procurate podoabe de cult. Dar, peste un an, în 1902 biserica a fost prădată, obiectele de aur şi argint dispăruseră la tîrgoveţii din Teleneşti. Şi totuşi, în 1903 pe lîngă biserică s-a deschis o şcoală parohială, înzestrată cu bănci şi manuale. Avînd 47 de locuri, ea era frecventată în 1906 de 60 de băieţi şi 5 fete…Către 1910, numărul caselor se ridicase la 200, populaţia se apropia de 1.000 de suflete.

După reunirea celor două maluri ale Prutului, autorităţile române i-au împroprietărit pe 245 de ţărani din Ineşti cu 658 ha de pămînt. Statistica anului 1923 a calculat aici 265 de case ,933 de bărbaţi şi 962 de femei, o gospodărie boierească, şcoală primară mixtă, biserică ortodoxă, primărie. În ianuarie  1931, precum afirmă ESM, „ la Ineşti a fost arborat drapelul roşu şi afişate placarde cu inscripţiile:” jos teroarea albă!”, „Jos războiul!”. Era trebuşoara ilegaliştilor din tărgul Teleneştilor. Altfel, cum să înţelegem asemenea lozinci, cînd în jur nu exista nici un fel de teroare şi încă nu era nici un război!?.Pe atunci Carp şi Trifan Druţă ( acel despre care am descris mai sus) aveau cîte 40 ha de pămînt. Tudosie Tîrsînă – 3 ha de vie , iar Ecaterina Comarov – moară cu abur, capacitatea căreia era de 1.800 kg de făină pe zi. Din cei 235 de copii de vîrstă şcolară, în 1933 se aflau trecuţi în catalog 188, deşi şcoala dispunea de 3 învăţători – Ignat Caraman, Ion Barcaru şi Liuba Petrovici… După anul 1940, odată cu năvălirea hoardelor slave peste Basarabia şi în satul meu s-au petrecut  mari tragedii. Astfel în 1941, în primăvară au fost supuşi represiunilor ruse  Trifan Druţă şi Pavel Sîrbu, fiind deportaţi şi omorîţi în Siberia. Ion Isac şi Grigore Neculăiencu au fost declaraţi chiaburi, „colaboraţionişti” ( ei au întîmpinat trupele eliberatoare române cu jerbe de flori la marginea satului, împreună cu sătenii) şi condamnaţi la 20 de ani de puşcărie, de unde nu s-au mai întors acasă… Iar Mihai Druţă, Nina Druţă, Vasile Druţă, Maria Lisovoi, Mihail Lisovoi şi Eugenia Niculăiencu au fost la fel deportaţi în Siberia ca „chiaburi”. Odată cu ocuparea rusească din 1944, mulţi săteni de-ai mei au fost înrolaţi în armata roşie şi duşi pe linia întîi, la războiul cu Germania.  Acolo, pe pămîntul Germaniei , pentru salvarea Rusiei hrăpăreţe faţă de români îşi dorm somnu de veci în morminte părăsite, uitaţi de lume sătenii mei ca : Ananie Druţă (1923-1945), Iustin Druţă (1926-1945),Matei Druţă (1910-1945), Onofrei Druţă (1923-1945), Pavel Druţă (1922-1945), Sergiu Druţă (1901-1945)Teodosie Druţă (1910-1945), Alexandru Nichifor (1918-1945), Pavel Sîrbu (1920-1945) şi încă mulţi mulţi alţii, care au murit întru salvarea Rusiei hrăpăreţe în raport cu ţara noastră România. Astfel  satul Ineşti în 1949 s-a pomenit cu 1.211 locuitori, pe cînd în 1940 ( pînă la ocupaţia rusească) avea 1.512 suflete. Sătenii mei totdeauna au fost pentru apărarea intereselor româneşti în Basarabia, îndeosebi cînd a venit vorba de luptă împotriva sistematicelor şi pîrjolitoarelor ocupaţii slave. Peste ani, un alt ineştean Vasile Purice v-a păşi în nemurire pe platorul de la Tighina, în luptă cu veneticii slavi de croială imperială, care rîvneau şi mai răvnesc să îngenuncheze, să înnece în sînge poporul nostru. La 1992 puhoaiele slavo-căzăceşti, au cotropit Transnistria şi Tighina. Vasile fiind colaborator de poliţie a căzut  la Tighina cu moarte de erou-martir. Cazacii l-au prins, i-au pus pe frunte o stea rusească aprinsă, încinsă. După asasinarea  lui de către „glorioşii fii ai matuşkăi Rusia”, ei l-au bătut în cuie şi, în văzul tuturora l-au răstignit pe cruce ca şi pe Isus Hristos…” Dintre persoanele notorii ale satului meu mai pot aminti pe Vsevolod Anghel ( 1916-1963), care a absolvit Universitatea din Iaşi pînă la război, iar în 1944 a devenit actor şi secretar  la Teatrul dramatic din Chişinău. A făcut studii la Institutul de artă teatrală „A.Lunacearski” din Moscova, după care a ocupat postul de redactor-şef, şef al Direcţiei artelor a Ministerului culturii din RSSM. A predat istoria teatrului universal şi a fost şef de catedră la institutul de arte „ G.Muzicescu”, fiind concomitent director al Teatrului „ A.Puşkin”. A tradus piese din dramaturgia universală, a fost un actor şi profesor iscusit. Nu pot să nu-l amintesc pe martirul Alexandru Şoltoianu, care a luptat în anii grei de ocupaţie sovietico-slavă împotriva regimului, pentru care a încasat ani grei de închisoare. În zilele noastre ne mîngrim cu talentata solistă de estradă Angela Cabari, campionul mondial la lupte marţiale Ion Şoltoianu; judecătorul Ion Druţă şi alţii… Pentru a ,ai reveni nmiuţel la localitatea unde am văzut lumina zilei, nu este de prisos să dau citire acelei informaţii desprinse din internet,despre localitatea din vecinătate, care, cred eu, la fel are o semificaţie importantă pentru istoria ţinutului. „Teleneşti este un oraş în Republica Moldova, reşedinţa raionului Teleneşti. Există date, că Teleneştii au fost populaţi din vremea dacilor. Dimitrie Cantemir afirmă, că pe locul Teleneştilor ar fi existat o cetate gotică. Există mai multe versiuni despre toponimia localităţii. În conformitate cu una dintre ele, la originea Teleneştilor se află satul Ineşti. Mai tîrziu a fost construit un orăşel. Încă din vremuri antice împreună cu grecii şi romanii pe teritoriul Daciei au intrat evreii sefarzi. Dar mai ales în evul mediu, din vremea domnitorului Alexandru cel Bun, mai apoi la începutul sec. XYI în Moldova au migrat evreii din Germania (aşkenazi), aşezându-se şi în vecinătatea imediată a Ineştilor şi au format un tărg vestit în Basarabia. Mulţi numesc Teleneştii o „localitate evreiască”. Insăşi evreii numesc târgul Teleneşt ( prin analogie cu Tel-Avivul), ceea ce se traduce din ivrit ca : „deal lângă Ineşti”. Conform unei alte legende, aici a fost un boier, care avea o slugă leneşă. Boierul era enervat pe sluga leneşă şi-l probozea: „Ce te leneşti,mă?”. Mai târziu această frază s-a transformat în numele târgului. Însfârşit, ultima legendă a Teleneştilor este legată de un boier Telea, care avea moşie pe acest loc la sfârşitul secolului XY, în vremea domniei lui Ştefan cel Mare.Din vremurile medievale până la 1940 aici au înflorit comerţul, meseriile, industria mică, şcolile şi bisericile. După reforma religioasă a patriarhului Nicon în Rusia din secolul XYII aici au poposit lipovenii, ruşi de rit vechi, care s-au aşezat în lunca Ciulucului. Astfel, foarte multă vreme la Teleneşti au convieţuit în pace trei comunităţi: românească, evreiască şi lipovenească, fiecare cu biserică şi şcoală proprie. Românii au avut 3 biserici (inclusiv o catedrală), evreii mai multe sinagogi, iar lipovenii o biserică de rit vechi, care există şi în prezent. Una dintre sinagogi a existat chiar şi în vremurile sovietice. Catedrala ortodoxă (Sfîntul Ilie) de pe medean a fost distrusă definitiv de autorităţile sovietice în anul 1965. Biserica veche ortodoxă a fost demolată în 1914, întrucăt în 1904 se construise una nouă (cu hramul Adormirea maicii domnului), care este redeschisă. În anii 60-80 la şcoala Teleneşti au lucrat o serie de pedagogi iluştri, cum ar fi: Beniamin Cogan, Ilie Ţehman, Mendel Şapocinic, Miron Strulovici, David Bronştein, Stepan Guţu, Ion Canicovschi, Ludmila Năstase, Buma Vainboim.În anul 1940-41 şi 1949 autorităţile sovietice au masacrat şi deportat peste 100 de persoane din Teleneşti, dintre care mai mult de jumătate au fost comercianţii evrei. Dar şi fasciştii germani nu au dat dovadă de mai multă înţelepciune, dând vina pentru toate relele pe evrei. Holocaustul dezlănţuit de fascişti a curmat viaţa multor evrei nevinovaţi din Teleneşti, iar mulţi dintre evrei au urmat calea ghetourilor. Calvarul evreilor din Teleneşti este descris de Boris Druţă în cartea „Flori de dor pentru Şalom”, originar din Ineşti.Târgul Teleneştilor a fost centru raional de trei ori după cel de al doilea război mondial. La începutul anilor 60 centrul raional a fost plasat la Lazovsc (actualmente Sângerei).” Luînd în calcul că Teleneştii sunt la o aruncătură de băţ de Ineşti, am considerat totdeauna, că este una şi aceiaşi. Pentru aceasta am şi dat publicităţii această informaţie care, la părerea mea, este un document autentic.

****

Despre rubedeniile pe linie paternă, fiindcă, din păcate, nu prea s-au împăcat înde ele, am mai puţine amintiri. Conform mărturisirilor lui tata, străbunelul meu, Manolache Druţă, care se zice, a fost o bună parte a vieţii starostele satului, deşi nu cunoştea carte mare, a adus pe lume patru feciori şi o fiică: Vasile, Ion (bunelul meu), Haralambie şi Toadere, iar numele fiicei îmi scapă. Ceea ce am aflat despre dînsa e că s-a măritat de tinerică la Băneşti cu un oarecare Costiş, a avut mai mulţi copii, datorită cărui fapt jumătate din acest sat acum îmi sunt rude, deşi aproape că nu ne cunoaştem… Dintre fraţi, cel mai gospodăros şi aşezat s-a dovedit a fi Vasile. Spun că ar fi fost un om harnic şi un bun gospodar. A avut şi el mai mulţi copiii şi a izbutit să-i aranjeze pe toţi pe la casele lor. Ion, tata lui tata, a fost şi el harnic, a avut mai mulţi copii, dar “conducerea” familiei i-a aparţinut totuşi soţiei sale, adică bunicii Vasîlca.

 Despre moş Haralambie am aflat că a reuşit să se căsătorească şi chiar să aibă o fată, dar a venit primul război mondial şi el odată plecat pe front, înapoi nu s-a mai întors. Ultimul lui fecior, moş Toadere, poreclit Cioandălă (nu cunosc din ce motive) a avut doi feciori: Fedot şi Ion. A trăit moş Toadere pînă în 1972, cunoscîndu-l cum se zice pe viu, ca pe un bărbat înalt, cu musteţe albite de timp, priviri pătrunzătoare şi cu multă credinţă în Dumnezeu. Regret că nu am în albumul de familie barem o fotografie a bunilor mei de pe linia străbunelului Manolache, despre care păstrez amintiri vagi. Tata spunea că i s-a întipărit în memorie un bătrîn josuţ, roşu la faţă şi cînd el era mic de tot, înainte de a muri, bunelul îi aducea mereu lapte cu ulciorul…

O istorie aparte a stăruit în satul nostru cu referire la fratele străbunului, Alexandru Druţă. Acesta a fost unicul om din Ineşti înrolat în detaşamentul de voluntari basarabeni ce au participat, în 1877 la bătălia cu turcii de la Plevna. După bătălie, moşul, reîntors acasă, a adus cu sine în sat o desagă de mărturisiri relevante despre eroismul manifestat de români în opera de capturare a lui Osman Paşa…

Cum nu rareori se întîmplă în societatea noastră laică, spre bătrîneţe, fapta săvîrşită de întreaga armată română şi-a asumat-o aproape în întregime ca în cele din urmă, să susţină că el, în persoană, l-a făcut prizonier pe Osman Paşa! Tata, care l-a apucat viu, zicea că moş Alexandru Druţă, deşi era aproape orb, avea tenul feţei tuciuriu şi priviri ca de vultur de munte şi cînd i se călca cu stîngul în bătătură, îndată făcea uz de o înjurătură în patru muchii “Duhările cui vă are!” Cînd cineva scăpa o glumă nechibzuită ori încerca să-l ia peste picior, arunca cu dîrjaua întrînsul aşa, încît să-i mai treacă din poftă. Uneori, tata zicea, precum îmi amintesc, mai în glumă mai în serios că, prin venele noastre trebuie să curgă ceva sînge de ţigan, de vreme ce întreaga noastră ceată de rubedenii sunt oameni tuciurii, recalcitranţi, oameni ai adevărului şi duşmani ai minciunii. A nu ne înregimenta în această ceată, pe mine şi pe fratele meu, pentru că noi ne-am schimbat culoarea pielii, luînd-o pe cea a mamei noastre. Dar asta nu înseamnă că putem fi uşor implicaţi în neadevăr şi în nedreptate, tot aşa cum au fost şi sunt toţi druţănenii din Ineşti.

Cît mi-au trăit părinţii, am depus multe eforturi să reconstitui arborele genealogic al familiei, dar n-am izbutit mare lucru. Ţăranii de la Ineasca, ca şi cei din întreaga Basarabie, n-au dat importanţa cuvenită memoriei trecutului. Ei au tot trudit fără contenire pentru îmbogăţirea altora. Din ceea ce au agonisit cu mare greu şi-a satisfăcut necesităţile curente, ca să supravieţuiască, fără să ştie ce-i acela concediu sau să cheltuiască un ban în plus pentru a lăsa urmaşilor imaginea lor barem pe o fotografie De o asemenea viaţă au avut parte toţi ai bunelului Ion al lui Manolache (tata lui tata).

Aşa au trăit cei ce au constituit cu aproximaţie un arbore genealogic, pe ramurile căruia am apărut şi eu pe lume. îmi dau bine seama că nu mă trag dintr-o viţă nobilă, împărătească, precum afirmă unii care, eventual, se pomenesc în capul puterii, în zilele noastre. Sunt o progenitură provenită din ţărani din talpă, simpli ţărani romîni basarabeni, care au trăit şi au murit de-a lungul veacurilor cu dragoste neţărmuită faţă de glia strămoşească. Ţăranii totdeauna au ştiut a gospodări, a suferi, a-şi apăra la nevoie ţara. Iar cei venetici, cei suiţi în capul puterii peste noapte, mai ales în zilele de azi, au ştiut a-i umili, a-i marginaliza şi a se considera marii învingători ai vremurilor vitrege. Eu rămîn mîndru de neamul în sînul căruia m-am născut şi socot că mai frumoasă şi fermecătoare lume ca la noi nu există nicăieri pe pămînt. Doamne, întoarce-te cu faţa la romînii basarabeni, adună-i la casa lor şi le oferă o viaţă mai bună, că o merită din plin. Zău, o merită, sărmanii.

****

La mijlocul anilor 50 al secolului trecut… Ineasca, din îndemnul Moscovei, ca tot imperiul sovietic, se aventurase în construcţia socialismului. Dar nu al unui socialism simplu, ci… dezvoltat. Adică, odată cu apunerea soarelui după dealuri şi răsărirea altuia de-aspura Ineştilor, lumea mereu se pomenea în întîmpinarea unei vieţi mai bune. Şi nu era un lucru de şagă, fiindcă de la mic la mare credeau în ceia ce se spunea de departe, tocmai dintre zidurile înalte ale Moscovei, în supuşenia căruia se aflau şi oamenii din satul nostru. Pe toţi stîlpii, pe toate gardurile atîrnau lozinci şi placarde care chemau ţăranii să muncească cît mai mult, cu abnegaţie, chiar dacă nu li se plătea nimic pentru truda depusă pe lanurile colhozului. Aşa cerea Partidul şi guvernul comunist. Basarabia, pentru ruşi deja de 200 de ani, era un pămînt plin de robi, care munceau din zori pînă-n zori, cu frunţile năclăite de sudoare, arareori aducînd streşină o mînă de-asupra ochilor privind cu mirare în zare, tot întrebîndu-se: cînd va sosi acel socialism dezvoltat?! Cînd va sosi clipa să ne reîntregim cu ţara, cu neamul nostru romînesc, aşa bun cum este pentru generaţiile de-atunci, de azi şi de mîine. Pe mine, personal, puţin mă interesau nevoile maturilor, naivitatea şi prostiile celora de la guvernare. Aveam profesiile mele prunceşti: să cer demîncare şi să ţip dacă murdăream scutecele…

****

Nu împlinisem opt luni de la naştere, cînd m-am îmbolnăvit de rahitism, aflîndu-mă la  numai doi paşi pînă la moarte. Cu toate că şi în satul nostru se construia viitorul luminos, asistenţa medicală mai era la un nivel anemic, iar mama, biata mama mea, după chinuri de multe nopţi şi zile întunecate, era ghioalcă de lacrimi şi aproape strivită de scîrbă. Moştenind din părinţii ei înţelepciunea, cu toată experienţa grea de viaţă, într-un moment a pierdut speranţa că voi supravieţui.

 Devenisem slab şi firav, uscat, corpul mi se acoperise cu un fel de pufuşor negru, iar mîinile şi picioarele se făcuseră subţiri ca fusele, cîrceindu-se într-un mod caraghios. Aşteptînd ca Dumnezeu să mă ia în împărăţia Sa, totuşi, merse cu mine în braţe la biserică, unde preotul îmi citea sfintele masle, mă dădea de-a dura peste morminte, ca să evit plecarea prematură. Mama, văzînd că nici nu mor şi nici nu trăiesc, hotărî, în sfîrşit, să solicite ajutorul babelor atoateştiutoare. A mers la mătuşa Grăchina a lui Grigore Purice din mahala, o rusoaică venită la noi de pe unde a adus-o moş Grigore, cel poreclit de săteni pe potrivă: Tremurici şi… Ţîntirim. Cică, pre vremuri, moşul s-a dus într-o zi la Chişinău să vîndă o juncă, dar reveni acasă cu o domnişoară chipeşă, bălaie, zveltă, de alt grai şi neam. Cu anii, a uitat fetişcana de unde veni la Ineasca şi, cînd se făcu baba Grăchina, vorbea o romînească mai dihai decît academicienii de azi care zic că romîna-i moldovenească. Arta descîntecelor şi a farmecelor a avut-o de cînd se ştia pe lume. Circula zvonul că baba doseşte de ochii lumii în cotruţă o saltea plină cu drăcuşori, pui de nichipercea, care, la comanda ei, pot aduce multă nenorocire pe capul celuia care v-a îndrăzni să se lege cu ea! Vorba e, probabil, că mătuşa Grăchina încă de pe atunci nu permitea să i se aducă prejudicii materiale şi morale cu care azi speculează orice potlogar. Pe nichipercii ceea dînsa, chipurile, îi stăpînea şi îi îngrijea pentru oamenii năpăstuiţi de soartă şi dornici de răzbunare. Fetele bătrîne şi rămase de roata anilor, vroind să se mărite sau să se descurce într-o situaţie pentru a evita ruşinea, în mare taină, mergeau la ea… Se zvonea că baba le cere recompensă pentru serviciile prestate: saci cu făină, lighene cu fasole, brînză, oloi, ouă cît mai multe. În dricul nopţilor, toate fetele stătute ale satelor din împrejurime veneau la ea cu căruţele şi carele. Veneau îngrijorate şi se întorceau pe la casele lor pline de speranţă, deoarece bătrîna le prezicea miri frumoşi, care foarte curînd vor veni să le stărostească la porţile lor călări pe cai albi. De-o fi fost să fie aşa, apoi mare folos ar fi adus ea şi în zilele noastre. Oare care fată, cu speranţele distruse, n-ar da multe din cele agonisite, numai ca să aibă o asemenea posibilitate de a ademeni ursiţii? O fi fost adevărate acele zvonuri sau nu, dar de cînd o ţineam minte pe mătuşa Grăchina, totdeauna avea de toate şi nu se plîngea nimănui că în acea învălmăşeală a construcţiei socialismului dezvoltat duce lipsă de ceva. Cert e, însă, că ea, pe lîngă clientelă, o avea prietenă şi pe mama, care, avîndu-mă pe mine bolnav, cu întreg necazul ei s-a dus la dînsa, fără să-i ducă ceva în torbă. Mătuşa Grăchina ascultă păsul mamei, sprijinindu-şi în palme bărbia tremurătoare. Cugetă o habă, apoi mătuşa îi spuse mamei să mă desfăşe. Aşezîndu-mă pe prispa casei. Îndesîndu-şi foiul ridurilor ce-i brăzdau fruntea, mătuşa mă ţinti cu priviri ruginite, tot sucindu-mă pe o parte pe alta ca, în cele din urmă, să se clatine pe picioare într-un mod cu totul bizar şi să deie din cap a pagubă totală:

– Pregăteşte-te de înmormîntare, fată-hăi…

Mama nu căzu jos, ci se avîntă într-un bocet infernal şi a ţinut-o aşa lung, pînă eu mi-am asumat dreptul la apel faţă de cancelaria domnească şi am întrecut-o cu ţipetele mele, căci, nu ştiu cum să lămuresc, dar atunci nu-mi era frică de moartea ce mă aştepta la poartă. Eforturile noastre unite au reuşit s-o înspăimînte pe baba Grăchina. Cînd mama era gata să iasă pe poartă cu mine în braţe, mătuşa o chemă înapoi ca să-i spună:

– Fată-hăi… Ascultă ce o să-ţi spun… Se uită în pămînt… Are cumătrul Petre Şoltoianu, pe-acoperişul casei, un cuib de cocostîrci. Fură de-acolo cîteva beţişoare găinăţate, fierbe-le într-un cazan cu apă şi fă-i lăutoare băietului. Pînă a-l scălda, să pui un pahar din apa fiartă la lumină, pe pervazul ferestrei… Şi să faci treaba asta trei dimineţi ale zilelor de luni la rînd. După ce o să-l scalzi, de asemenea, să ei din covată un pahar de apă şi să-l aşezi pe pervaz, lîngă primul. Dacă apa din ambele pahare va fi de aceiaşi culoare să ştii că copilul tău o să trăiască. Iar dacă apele vor fi de culori diferite, atunci Dumnezeu să-l ierte… Şi iartă-mă şi tu pe mine.

Mama ascultă sfatul numai ea ştie cum şi făcu întocmai ce-i spusese bătrîna, iar minunea, la rîndul ei, nu se lăsă mult aşteptată. La doar cîteva săptămîni după această “operaţie” am început a mă însănătoşi. A dispărut de pe picioruşe şi de pe mîini puful negriu, pielea corpului deveni curată, catifelată, dispărură ridurile şi zbîrciturile. M-am făcut un băiat vioi, ager, setos de joacă şi hîrjoneli. Nu-i de glumit, pentru că aveam părul blond, cîrlionţat la ceafă ca un adevărat auraş. După încă o habă te timp, am prins a mă ridica copăcel, iar după ce am fost înţărcat, fasolele tărcăţele, lopăţele şi babane servite cu lingura, deveniseră de atunci şi pînă azi, slavă Domnului, bucatele mele preferate. Am şi uitat cîţi ani de viaţă aveam, cînd, gîndind la tata, şef al fermei de vite cornute de peste Ciuluc, luam subţioară mapa lui jerpelită şi le declaram celor mai mari decît mine că eu plec la “birmă”, iar ei să pregătească de mîncare şi să mă aştepte deseară cu masa întinsă… După care, ridicam bărbăteşte zăvorul de la poartă şi porneam sprinten, cu paşi săltăreţi, pe drumul care ducea spre fermele de vite, unde lucra tata.

Curînd, cei ai casei înţelesese că vorbele mele nu sunt declaraţii goale şi aveau grijă să mă ieie în seamă, deoarece devenisem năzbîtios, nu stăteam un pic locului. Sora şi fratele mă plimbau, ţinîndu-mă de mînuţă, mergeau prin mahala să se laude ce frăţior frumuşel au, ştie pe de rost că e feciorul lui Victor şi a Verei Druţă, dar, cînd le slăbea vigilenţa, dispăream din ogradă ca, uneori, să fiu oprit la marginea satului. Zi de zi, mă făceam tot mai neascultător şi nesupus. Nu mai voiam să trăiesc în socialism, vroiam să devin cetăţean al unui stat democratic, suveran şi independent, vis ce nu mi s-a împlinit din păcate nici pînă în ziua de azi. Ţin minte, odată am zbughit-o pe cărăruia ce ducea spre fermele de vite din cîmpia Ciulucului. La acele vremuri, Ciulucul nu era pur şi simplu o gîrlă şerpuioare de-a lungul cîmpiei din preajma satului nostru. Pe lîngă malurile abrupte creşteau pîlcuri de păpuriş şi stufării, iar în apele lui tulburi se bălăceau diferite specii de peşti, mişunau nutrii roşcate, orăcăiau broscoii, veneau să se hrănească şoimii, gîtlanii, cocostîrcii, puzderie de raţe sălbatice. Spre deosebire de vremurile calde, cu multe culori, cu sunete bizare, pline de ecouri apropiate şi îndepărtate, cu unduiri de flori, şi miros de dracilă, iarna era ceva mai trist pe malurile lui, deşi Ciulucul avea grija veşnică să-şi mîie apele sale spre satele Verejeni şi Zăicanii Vechi, unde se întîlnea cu Răutul în preajma Sărătenilor Vechi. La acel moment, mă interesa mai mult cum să trec puntea şi s-ajung la fermele din cealaltă parte, la tata. Dar nu reuşeam. De fiecare dată eram ajuns aproape de marginea satului ori de mama ori de sora sau fratele şi, cu foarte multă zarvă mă readuceau la ograda noastră cu poartă roşie, străjuită de salcîmul înalt, rotat, ca un enorm pocal sprijinit în tulpina lui puternică. Dar, odată am reuşit totuşi să scap de supravegherea celor de-acasă. Ajungînd pe malul Ciulucului, am hotărît să trec puntea, dar m-am poticnit chiar la mijlocul ei, răsturnîndu-mă ca un bolovan în mîlul negru ca tăciunele şi lipicios al gîrlei. Vreau să vă spun că la sfîrşitul verii Ciulucul devine lenos cu totul. Pe suprafaţa lui domoală răbufnesc bulbuci ale gazelor puturoase ce se formează cu anii în mîlul negru, şi întreaga suprafaţă a apei se aseamănă cu un clocot lenos, ca şi cum ar fierbe uncropul în cazane. Apa e puţină, dar mai mult e mîlul şi bulbucii…Poate din aceste considerente nu m-am dus atunci la fund să mă înec. Am mai avut norocul şi de nişte săteni ce s-au întîmplat în preajmă. Aflînd de-a cui sămînţă sunt, m-au urcat într-un car plin cu fîn şi m-au adus acasă la mama, la fratele şi sora mea. Aş spune ce am păţit eu de la tata mai pe urmă, dar nu vreau să-i fac vreun rău, pentru că trebuie să ştiţi că în socialismul înalt dezvoltat nu se permitea părinţilor să-şi bată odraslele. De aceea am şi ajuns azi să avem atît de mulţi cetăţeni, care nici nu ştiu ce înseamnă sintagma „cei şapte ani de-acasă”, nu tocmai să-i şi aibă. Recunosc sincer că tata mă iubea nu mai puţin decît mama şi, orice păţanie a mea îl făcea să se îngrijoreze cumplit ca nu cumva să se întîmple ceva mai rău şi, Doamne fereşte, să mă găsească mort pe undeva. De la o vreme se străduia să mă ieie cu el prin sat, cînd avea timp liber. Se mîndrea ce mezin isteţ are şi eu mă simţeam deosebit de mîndru în compania lui. Cînd mîna lui o prindea pe a mea, eu îl priveam surîzător de jos în sus, parcă fiindu-i cel mai aprig susţinător din lume…Vreau să spun că tata, în decursul întregii sale vieţi, a vorbit şi a păstrat cele mai frumoase amintiri despre vremurile tinereţii lui, cînd şi-a petrecut ostăşia. Îşi amintea, pare-mi-se, cu amănuntul, fiecare zi ce a făcut el acolo, la regiment. Recunoştea că nu există zi din viaţa lui ca să nu-şi amintească acele vremuri ale tinereţii lui glorioase. Adeseori îl vedeam vorbind, gesticulînd cu mîinile de unul singur prin ogradă, probabil, amintindu-şi despre timpurile cînd era pe frontul romînesc, mai dialogînd odată cu ofiţerii şi subalternii lui, care demult fuseseră seceraţi de mina morţii undeva prin cîmpia Bărăganului. Povestea că a fost un ostaş bun, iscusit în arta militară, mai întîi pe cîmpul de instrucţii… apoi în timpul războiului. În 1944 a căzut prizonier, ca mai apoi, în 1947, să evadeze din lagărul din Moscova, reuşind să se întoarcă acasă. Adeseori l-am auzit mirîndu-se, cum de l-au lăsat ruşii în pace, în acele vremuri pline de teroare stalinistă. Puterea sovietică nu numai că nu l-a arestat pentru evadare, ci l-au lăsat să muncească în agricultură, i-au permis să ajungă nacealnic şi l-a primit în rîndurile partidului comunist. Lucru de neînchipuit.

– Nebunii ceia de ofiţeri ruşi, zicea tata, referindu-se la vremurile prizonieratului. Ne mînau la lucru ca pe vite, fără a face vreun apel, vreo evidenţă. Pricepîndu-mă cum stau lucrurile, într-o bună zi m-am urcat în trenul Moscova-Chişinău şi am venit acasă. Dar mai bine nu veneam. Acolo, de bine de rău, ne dădeau cîte o cartelă de pîine pe zi, iar aici, în Moldova, era un ger şi o foamete cumplită. Mureau oamenii ca ciocălăile…Am venit acasă numai din cauza mamei tale, căci îmi era dor de ea ca şi de meleagurile natale…

 Totuşi, venit acasă şi găsind-o pe mama într-o sărăcie lucie, pînă la deplina lui confirmare, a trecut prin mai multe greutăţi. Cu frica stalinistă în spate, prin 1947-1948, a reuşit să se angajeze păstor la o întreprindere de stat din Teleneşti. Într-un ocol se achiziţionau de la populaţie bovine, apoi tata, împreună cu alţi păstori, mîna cireada pînă la combinatele de carne din Bălţi, Chişinău, ajungea cu ele chiar pînă la Marea Neagră, la Odesa. Erau ani grei de foamete înscenată pentru nimicirea noastră ca popor şi bietul meu tată îşi permitea, în toiul nopţii, să facă rost de un litru-doi de lapte pentru copii. Riscul, desigur, era peste măsură de mare. Pe vremea lui Stalin, săteanul nostru, prietenul bunelului, Dănuţă Şoltoianu, bunăoară, a încasat 8 ani grei de închisoare numai pentru că a luat din livada lui Trifan…8 mere. Realitatea cruntă şi înşelătoare l-a impus pe tata să recurgă la tactica ţiganului care s-a înfrăţit cu diavolul pînă a trecut rîul. Fiind un om energic, cu timpul a deprins stilul de lucru al sovieticilor: să nu zici niciodată că refuzi să îndeplineşti comanda lor, chiar dacă ulterior nu o execuţi. Şi, zicea el, totdeauna să te strădui să-i lauzi pe ruşi în ceia ce fac, că tare le mai plac măgulelile! Desigur, tactica acelui ţigan l-a ajutat pe urmă ca din păstor să devină şef de depozit în colhozul din Ineşti.

 Aici a învăţat contabilitatea, s-a deprins a scrie diferite documente în grafie chirilică, lucru care i-a determinat pe comunişti să-l primească în organizaţia lor. Apoi, prin 1956, cînd eu împlinisem doar un an, autorităţile locale, prefăcîndu-se, probabil, a uita că el a fost dezertor, (sunt înclinat să cred că nu s-au păstrat despre acel caz nici un fel de documente) i-a tot încredinţat posturi de conducere. Îl ţin minte pe tata, precum am spus, din perioada cînd era şeful fermei de vite mari cornute. Apoi s-a dus în iad Stalin, a venit perioada dezgheţului hruşciovist, dar atitudinea lui tata faţă de lucru s-a păstrat serioasă pentru toată viaţa. De aceea poate, s-a şi ţinut ani buni pe linia de plutire ca nacealnic în colhoz şi nu i-a fost zborul frînt pînă la capătul zilelor ce i le-a dăruit Dumnezeu. Om energic, plin de har şi înţelepciune la vorbele lui, oamenii reacţionau adecvat şi-şi scoteau căciulile în faţa lui, îi solicitau sfaturile şi-l stimau. De aceea, eu mă mîndream cînd oameni în vîrstă şi chiar tinerii, întîlnindu-ne pe drum ne ziceau fără sfială: „Să nu fie de deochi, băiatul ăsta este leit Victoraş în picioare!” La fel sunt mîndru că lumea recunoaşte asemănarea mea cu bunelul Ion a lui Manolache, pe care, am scris mai sus, n-am avut prilejul să-l cunosc nici dintr-o fotografie măcar. Oricum, e foarte îmbucurător faptul că pe lume a venit un continuator demn al bărbaţilor cinstiţi şi curajoşi din care-mi trag obîrşia de carne şi de sînge. Tata mi-a fost mai mult un prieten decît tată, prieten credincios îmi este şi acum cînd, din păcate, nu-i în viaţă. Un fel de prietenă mi-a fost şi mama. O ţin minte mereu preocupată de griji şi nevoi. Mereu în mişcare: ba prăşea, ba făcea mîncare, hrănea animalele şi orătăniile de lîngă casă, culegea roşii de pus la murat, fructele de perje, zarzăre, erau desfăcute, curăţite de sîmburi şi înşirate pe sfori, apoi atîrnate la deregii prispei să se usuce; din tot ce rodea în grădină ea făcea verze şi alte conserve pentru iarnă. Cînd timpul se răcea, ea punea stativele şi de-acum ţesea din zori pînă în zori. Îşi ţesea vederile, inima şi sufletul în păretare, rumbe, ţolişoare pe care noi păşeam fără să ne gîndim că acolo se află lumina ochilor, inima şi sufletul omului care ne-a adus pe lume. Aşa-s urmaşii din urmaşi, înaintaşi fiind, la această oră ori frunze de măr, ori piatră de munte. Căci apa din noi se duce în mare. De aceea poate o şi admirăm atît de tare. Dar cît de frumos cînta mama! Precum povestea dînsa, de la vîrsta de 7 ani cînta la strana din biserică. Îi plăceau nu numai cîntecele religioase ci şi acele triste, tînguitoare, duioase, cele de petrecere. Îi plăcea mai ales cîntecul “Ţărăncuţă” pe care, precum îşi amintea ea, a învăţat-o încă de la mama ei, bunica Mărioara. Adeseori, cînd veselia şi petrecerea în casa noastră era în toi, mama, cînta de la început pînă la sfîrşit acea istorie ale îndrăgostiţilor:

„Cînd iese badea la cosit,

Iese şi mîndra la prăşit.

Şi la horă duminica

E tot cu ochii după ea…”

De la o vreme, în vecinătatea casei noastre, statul comunist multinaţional şi de zece ori mai democratic decît toate statele democratice din lume făcuse un ocol, împrejurat de un perete de bolţari. Acolo se aduceau vite din satele învecinate ca, după cîteva zile, să le scoată cîrduri pe şesul Ciulucului, mînîndu-le spre combinatele de carne. Pînă cînd ocolul se ticsea cu dobitoace, în mahalaua noastră domnea o gălăgie înfricoşată de furia animalelor ajunse în captivitate. Uneori răgetele vitelor ne trezea din somn. Mulţi copii erau curioşi să vadă măcar o scenă de turbulenţă animalică. Cuprins şi eu de curiozitate, n-am putut să mă las pradă aşteptărilor şi, odată, m-am urcat pe gardul înalt, care avea drept terminaţie o streşină din beton armat, în formă de creastă. Ca să-mi vină mai uşor a admira vitele, probabil, din lipsă de atenţie, am lunecat, căzînd în ocol, între buhaii şi vacile ce forfoteau în înghesuiala lor. Am avut fericirea iar de mama, care mă supraveghea pe fereastra din casă văzînd în ultimul moment cum am căzut de pe gard… Cu ţipete de spaimă, chemînd oamenii în ajutor, sări din urma mea cu o prăjină ca să alunge animalele înnebunite, gata să mă trăpuşească cu copitele, să mă înţepe cu coarnele. Ajutată de măhăleni, mama m-a salvat de la încă o moarte sigură… Trebuie să recunosc, în anii copilăriei am trecut prin foarte multe cumpene de încercare, în urma cărora aş fi putut să dau pielea popii. De multe ori mama se mira cum de am izbutit să ies de atîtea ori din groapă. Cea mai periculoasă cumpănă, mi s-a întîmplat într-o zi de vară, la claca organizată de fratele lui tata, moş Tănase, ce trăia peste drum de noi. Moşul construia un sărai şi chemase neamurile la pus podul. Cogeamite bărbat, împreună cu mama venisem şi eu la clacă. Se adunase şi alţi puradei de alde mine, totuşi, eu fiind cel mai mic între ei. În timp ce clăcaşii ungeau cu lut nuielile podului, eu, în sarai, scăpat de ochii lumii, văd un butoi cu apă şi chitesc să-mi fac o baie. Afară cald, în sarai năbuşitor, urc pe un scăunel şi de acum bălăcesc mîinile în apă. Scaunul nu ţine cu mine, ia şi se răstoarnă şi fuge de sub picioarele mele, iar eu dezechilibrat, cad cu capul în jos în butoi. De-aş fi fost un zmeu de poveste sau cel puţin, un cocoş ce-şi apără punga cu bani, beam apa şi scăpam. Eu, însă, eram cine eram la anii mei, şi m-a salvat de la înec mătuşa Ioana lui moş Petrea Ţuţu, fina părinţilor mei, care m-a zărit în ultimul moment. Cu ţipete de spaimă “ Iaca se îneacă! Se îneacă băietul!” în disperare de cauză m-a înşfăcat de o mînă şi m-a scos din butoi după ce eram butie de apă. După aceea, chiar că mi-a mers vestea ca de popă tuns, dar m-a şi recunoscut satul drept un flăcău norocos. Dar o minciună, dacă e minciună adevărată, nu ţine mult, pentru că dacă stai bine să te gîndeşti, observi pînă la urmă că viaţa omului în întregime, inclusiv copilăria, nu este decît o minciună gogonată ori o joacă de prost gust. E aşa-ia o defilare de mare sărbătoare născocită. E şi viaţa omului un fel de noiembrie în octombrie, am vrut să zic, iar de aici încolo – toate bune şi frumoase. Sîmbăta, dacă mama mergea la vreo cumătră din mahala, neapărat mă lua şi pe mine cu dînsa. Trebuie să recunosc, după întîmplarea din butoi, părinţii nu mă mai lăsau singur acasă, aşa încît nu ţin minte la cîte nunţi, hramuri, petreceri şi cumătrii am băut şi am mîncat împreună. Mă luau cu ei, îmbrăcîndu-mă în pantaloni de barhotă, cu pachioaşte cusute de mama. Mă frezau, lăsîndu-mi percică să vadă lumea că-s blond, iar cînd neamurile mai vedeau că am ochi negri plini de încredere, ameţeau de plăcerea că văd cu ochii lor cum le trece pragul cel mai frumos copilandru din sat. Tata avea o deosebită bucurie să mă crească stîlp bun pentru bătrîneţile sale. Îmi amintesc vag cum odată tata m-a luat cu el la expoziţia realizărilor economiei naţionale de la Teleneşti. Ne-am dus încolo călare pe una şi aceeaşi bicicletă. A fost pentru prima oară în viaţa mea să văd un oraş şi m-au mirat foarte mult clădirile călare şi ele una peste alta, o puzderie de căruţe şi mulţi, foarte mulţi evrei, care mişunau de ici-colo, vorbind înde ei limba lor necunoscută la Ineşti. Pe teritoriul expoziţiei fîlfîiau drapele roşii, se coceau la soare o mulţime de bostani şi harbuji neobişnuit de burduhănoşi şi erau atîtea mere, pere, struguri, de puteai să hrăneşti cu fructe tot Parisul, dacă ar fi acceptat şi el socialismul înfloritor şi multilateral dezvoltat. Tata mă purta pe braţe şi-mi lămurea stăruitor cum se numeşte cutare sau cutare exponat. Tot în acea zi, tata mi-a cumpărat îngheţată şi mi-a explicat că ea se serveşte cu beţişorul, ca să nu răceşti gîtul şi să tuşeşti. Pînă seara, a aflat şi mama că orăşenii, tîrgoveţii din Teleneştii sunt oameni foarte fericiţi, fiindcă mănîncă îngheţată cu stafide în toată ziua…Dacă totuna vroia şi ea să fiu ascultător şi să mă dezic de şotiile periculoase, mi-a promis c-o să mă ducă la tîrg şi să-mi cumpere îngheţate. Numai că-mi pare acum că nu s-a ţinut de cuvînt, căci n-a mai avut bani şi nici răgaz, fiind mereu în trebile de acasă ori pe dealurile din preajma satului. În rezultatul muncii sale, cîştiga în colhoz cam atît cît să ne ajungă de pîine nu şi de îngheţată. Visînd viaţa de orăşean, nici n-am observat cînd a venit din nou luna mai, cînd sătenii îşi petreceau sărbătorile la Citca, un loc pitoresc din dealul Ineştilor, lîngă pădure, unde se mai păstrau nişte copaci bătrîni, scorburoşi de nuci şi prăsazi, amintirea unei livezi a unui oarecare boier Nichitca. De aici a şi pornit denumirea locului.

După ce livada lui Nichitca a dispărut, a fost rebotezat şi locul ei, azi zicîndu-i-se la Chitca şi-i locul unde nu se închină omul şi rosteşte rugăciuni, ci organizează şi petrece festivaluri raionale. Veneau de prin satele vecine, veneau de prin unităţile militare artişti de toată mîna să spună poezii dedicate partidului comunist, lui Lenin, lui Marx, în cinstea vieţii noi şi îmbelşugate ce ne-au adus-o aceşti „titani”. Ziua întreagă suna fanfara, răspîndind peste valea satului melodii solemne, săltăreţe, de îţi părea că într-adevăr ai nimerit în rai. Pe o scenă improvizată din caroseriile a două camioane cîntau de se rupeau la maţe fete şi coruri de bătrîni fără dinţi în gură. În mod deosebit, mă impresionau militarii sovietici care cîntau ceva de glumă, aclamînd de părea că le plesnise centurile strălucitoare: «Raz, dva – vzeali. Eşceo raz vzeali!.. ” Nu ştiam atunci că ceea ce cîntau ei în limba rusă, în romîneşte înseamnă a lua în spate sacul cu aur şi-a fugi în ţara ta. Pe la chindie, toată lumea mergea de la concert la fotbal, unde flăcăii noştri jucau cu cei veniţi din alte sate… Nu uitaţi că toate-aceste scene eu le vedeam din braţele părinţilor, însoţiţi de soră, frate şi de verişoara mea iubită, ţaca Ioana, fiica mătuşii Efimia, sora mamei şi a lui moş Tudose Ţurcanu. Era o domnişoară cu o faţă senină, smeadă, ochii inteligenţi, mereu mă purta în braţe şi-mi cînta şi-mi spunea felurite snoave, povestioare, poveşti, poezii. Mă lăsa să mă joc cu gîţele ei lungi, pe care dînsa le aduna mai apoi în cosiţe după ceafă. Mă purta pe la neamuri, iar cînd avea timp, în ograda lor din preajma fîntînilor ne jucam de-a mijatca, împreună cu alţi copii. Îi eram drag ca ochii din cap şi adeseori se ruga la mama să mă lase în stăpînirea ei, mai ales în zilele de sărbătoare. Împreună ieşeam în mijlocul fetelor mari ale satului, ce se plimbau pe drumul de lîngă magazin şi erau nespus de curioase să audă de la mine primele fraze cu pronunţare stîlcită, primele impresii despre cutare sau cutare fenomen, ca fetele să se veselească pe seama mea. Verişoarei îi mai plăcea să mă aibă alături cînd ea cosea la canava sau în cruciuliţe cusutori, care reprezentau motive ale poveştilor populare moldoveneşti, cu Ilene Cosînzene, Feţi-Frumoşi, cu cerbi şi căprioare. Alegea culori vii: roşu, albastru, galben, alb. Mi-amintesc, pereţii casei mari erau împodobiţi cu lucrările ei, iar pe garderobă dînsa atîrna chipuri de copii în haine de marinar, cusute în cruciuliţe. Adeseori asculta radioul de Chişinău, mai ales cînd se difuza vreun concert, şi, dacă un cîntec era pe placul ei, ţaca Ioana îndată îl memoriza şi, peste o vreme, în aceaşi zi, îl cînta de la început pînă la sfîrşit. Fiind o mare prietenă a mamei mele, ea adeseori dormea la noi, o ajuta să facă mîncare, curăţenie, să ne spele şi ea era cel mai iubit oaspete în casa noastră. Iar pe mine, pare mi se, deoarece eram mezinul, mă iubea cel mai mult. Eu, la fel. Împreună şi alături de ţaca trăiam o adevărată idilă a copilăriei. Verişoara se împăca bine şi cu sora şi cu fratele. Cînd era la noi, toţi ne simţeam bine şi în deplină siguranţă, mai ales atunci cînd părinţii plecau la vreun hram sau la vreo petrecere la neamurile din satele din împrejurimea Ineascăi. Rămînînd cu ea, ţaca ne spunea poveşti, snoave cu multe evenimente şi mulţi eroi, care ne captivau pînă după miezul nopţii, cînd picuram împreună cu lampa de gaz de pe pervazul ferestrei.

De rînd cu toate ale copilăriei, primii ani de viaţă mi s-au întipărit ca nişte idile, Surorei îi plăcea să semene flori în grădină, iar fratele Ion neapărat îşi găsea ceva să şurubărească. Dacă tata cumpăra vreun ceas sau vreun aparat de radio, el se străduia să-l desfacă cu chirpidinul pînă strica lucrul. Totuşi, copilăria este o idilă.

Idilă a fost şi acea zi ploioasă, cu nori tulburi pe cer. Bunelul Nică trăia într-o casă de pe malul unei rîpe priporoase, sprijinite de rădăcinile puternice ale unor sălcii bătrîne, ca şi viaţa lui, într-o ogradă cu feciorul, nanu Mihail. Era sîmbătă, ţin minte că aerul mă îmbăta cu mirozne plăcute de pîine proaspătă şi plăcinte ferfeniţoase. Mama n-a putut să n-o trimită pe sora să-i ducă şi bunelului ceva din cele ce a copt, tot aşa cum sora mea n-a putut să nu mă ieie şi pe mine cu dînsa la bunelul. Am trecut prin multe băltoace, în care înotau măcăind raţele şi răţoii lor, de culoare porumbacă. Poarta era zăvorîtă, dar de-aici plouă, plouă… În jur nici ţipenie… Sora bătu la poartă, apoi începu să-l strige pe bunelul, iar ploaia între timp ne răzmuia oasele amîndurora. Ce bine ne-am simţit în casa cu pridvor şi cerdac unde ne-a adus bunelul după ce a observat că-i vin musafiri. Iată casa cu tindă, iată iatacul şi cămăruţa în care bunelul trăia singur. M-a aşezat pe o laiţă, lîngă fereastra ce dădea în ogradă. Pe horn, lîngă cotruţă, atîrna un ceas cu pendul, care ticăia monoton timpul. Cadranul orologiului înfăţişa trei ursuleţi într-o pădure – reproducţie de pe un tablou al lui Şişkin. Mai atîrna un covor moldovenesc cu flori roşii pe el, ce închipuiau buchia “Z” din alfabetul latin, spălăcite şi ele de vreme… În monotonia ploii reci de-afară, mi s-a părut c-am nimerit într-o lume de poveste, în care timpul e dus în braţe de orologiu, aşa cum bunelul mă ducea odinioară pe mine. Mă netezi pe cap, cu zîmbetul luminat, migind ochii lui strălucitori şi vorbi cu voce blîndă, domoală: “Puiul bunelului, pui!.. ” Văzîndu-ne înzdrăveniţi, încălzi apă într-un ceainic alb de aluminiu, ca apoi să scoată dintr-un sunduc (un fel de cufăraş negru) mai multe cubuşoare de zahăr alb, după care am băut ceai şi am mîncat plăcinte coapte de mama. Sub icoanele de pe perete ardea candela, iar alături, în cui, atîrna o manta lungă, din stofă de şiac, adusă de dînsul, ca şi ceainicul, din pîrjolul primului război mondial. Ne povesteşte nu ţin minte ce, scoate dintr-o torbă din horn nuci şi le strică între degetele lui mari, scoţîndu-le miezul pentru noi… Mai sunt încă multe idile ce mă obsedează profund. Imaginaţi-vă cum mama toarnă apă într-o covată de lemn şi copleşitor mă înfăşoară într-o şalincă, cu pătrăţele sure şi mă scaldă… În goga cuptorului arde focul. După ce m-a scăldat, mă aşeză pe laiţă între perne şi începe să intoneze o melodie de dor sau de jale, între timp dînd tăvalele cu pîine în cuptor… Ori imaginaţi-vi-l pe tata, cum mă urca într-o căruţă şi mă trece peste gîrla Ciulucului, la o găinărie. De acolo luăm o pasăre, mai multe ouă, şi pornim spre gura Hîrtopului presărat cu vii şi livezi, şi încă cu o sumedenie de şoproane mari în care sălăşluiau porcine cu rîturi ascuţite. Tata îmi oferă biciuşca să mîn gojenele spre iazul din preajmă. E o zi făcută din soare şi miresme îmbătătoare, ce vin dinspre pădurea Stănica. În preajma şoproanelor stau burduhoase, ca nişte neveste gravide, butoaiele cu abrat şi o movilă de harbuji stricaţi, cea mai bună hrană pentru porcine. Împreună cu săteanul Mihail Pascal, tata face rost de un harbuz proaspăt, mare cît roata căruţei şi vărgat, cu spiţe verzi de jur împrejur. Mănînc, mănînc pînă simt că nu încape în mine şi încep să mă înăbuş. Nu trece bine ziua aceasta că părinţii mă iau cu dînşii în ospeţie la mătuşa Efimia, în Fundătura satului. Casa i se află pe vîrful unui deal, iar gardul din nuiele pare că acuş-acuş o să lunece în povîrniş. Are în faţa casei trei fîntîni, în jurul cărora oamenii au meşterit uluce din care să bea apă vitele. Suntem poftiţi cu amabilitate să-i trecem pragul, să-i admirăm interiorul cu mai multe mese, scaune, laiţe şi paturi vechi cît veşnicia însăşi. Pe pereţi stau atîrnate prosoape ce înfăţişează domniţe şi domni născuţi nu din oameni, cum ne-am născut noi, ci din cusătură la canava, iar de desubtul lor stau scrise tot în cusătură versuri de dragoste în limba rusă. Mai are mătuşa Efimia drept zestre de la mama ei lăicere şi războaie fel de fel. Împreună cu soţul ei, moş Tudose, vorbeau nu ştiu cum moale şi cald, îngînînd atîtea poveţe înţelepte că zău ar fi fost păcat de bună seamă să vin la dînşii supărat. Reveneam acasă de la ei totdeauna parcă altul. Mai bun, mai liniştit. Creşteam cu o şchioapă în înălţime, iar în cap adunam o căruţă de impresii de la un ţăran şi o ţărancă de la Ineşti, rude cu mine. Dar şi eu, ruda lor, trebuie să adaog. Rudă pînă în ziua de azi şi cît îmi va fi să mai fiu.

Aşadar, nu mă las de sîngele meu din care am provenit şi vă invit acu, împreună cu părinţii, în ospeţie la nana Zina, sora mai mică a mamei, cu bărbatul ei, nanul Dumitru, care au trăit peste dealul Ponoare, în satul Teleneşti. Să o fi văzut voi pe nana Zina, o femeie înaltă, cu faţa ovală şi cu un nas mare, ascuţit ca al ei. S-o fi văzut, dar şi s-o fi auzit cum spunea pramatii, încît toţi care i se întîmplau în preajmă, clocoteau de veselie şi rîs. Nanu Dumitru, dimpotrivă, era morocănos, ursuz din care cauză tata îi zicea, poreclindu-l “Goiul”. Nu ţin minte din care cauză şi ce o fi însemnînd această poreclă.

Cu toate-acestea, formau un cuplu armonios şi erau la fel de ospitalieri. Mie îmi plăcea să mă joc cu fiul lor adoptiv, Mihail, pînă se încingea petrecerea între părinţii noştri. Cînd aceasta era unsă cu mai multe păhărele, ritmul jocului nostru scădea, ascultînd cu gura căscată cîntecele vechi şi mai noi, interpretate de artiştii de la casele noastre. Aud şi acum uneori doina romînească tînguitoare întitulată “În sat la Aninoasa”. În continuare se făceau ostaşi ai armatei romîne şi-i ziceau cîntece de cătănie:

„Azi noapte războiul la Prut

A-nceput,

Romînii trec dincolo iară…”

Asta o cîntau taţii noştri…. Mamele alegeau cîntecul pînă ajungeau să îngîne în ritm de romanţă propriul nume – “S-au iubit măi doi iubiţi/ ca doi zarzări înfloriţi…De ce lumea îi vorbeau. Ei mai tare se iubeau…”. Vă mai amintiţi? Istoria ascunsă în cuvintele acestea, cred, exprimă chintesenţa spirituală a omului îndrăgostit de pămînt şi de ceruri, la fel, şi de focul dragostei neprihănite, ce se aprinde în inimile tinerilor şi tinerelor la o vîrstă anumită. Spuneam că mama şi-a petrecut jumătate din copilărie la Teleneşti, la bunica, iar altă jumătate – la Ineşti, la bunelul Nică. Un dat al sorţii i-a fost hora din Ineşti, unde l-a întîlnit pe tata, care a întrebat-o, şoptindu-i la ureche: “Veruţă, mergi cu mine acasă, la părinţii mei?”. Mama a roşit ca aprinsă cu foc pe dinăuntru şi i-a răspuns tot aşa parcă întrebîndu-l: “ Merg, bade, de ce să nu merg?” Şi tata “a furat-o”. Aşa se zicea în satul nostru. Tata a adus-o pe mama acasă la părinţii lui, de parcă ar fi ştiut că noi avem nevoie de mamă…Cum credeţi? Dacă n-ar fi fost această poveste a lor cu însurătoarea, s-ar fi cîntat azi cele cîntece ale neamului nostru ori mai eram eu ca să vă spun cît de mult îmi iubesc neamul? Orice răspuns aţi da la întrebarea mea repetată, eu rămîn ca Toma în convingere nestrămutată – nu-i atît de mare păcatul că ne-au adus părinţii pe lume, cît e de mare cel păcat prin care ne-au fost luaţi, lăsîndu-ne pe noi copii orfani. Dar se vede că aşa-i rînduiala cea fără de păcat – ea nu suferă nici întrebări, şi nici răspunsuri.

Precum o descriau oamenii ce au cunoscut-o în tinereţe, mama era un personaj tipic din frumosul cîntec cu ţărăncuţa. Oare este altul mai frumos pe lume? Eu, adeseori, ascultînd-o, aveam s-o întreb: “ Ce înseamnă, mamă cuvintele: “ Să-mi dai fraga buzelor…” Aşa se spune în cîntec şi mama mă privea veselă, doar spunîndu-mi că aceste cuvinte sunt înţelese bine numai de maturi, iar eu, cînd voi creşte mare, o să aflu sensul cuvintelor cu adevărat.

Prin anii 50-60 al secolului trecut, ţăranii de la Ineasca puţin pricepeau harul petrecerilor. Important era că se întîlneau neamurile. Aveau ce discuta, ce pune la cale. Se vorbea că colhozul le luase pămîntul şi se prefăcea doar că le plăteşte pentru muncă. Lucrul acesta neplăcut l-au înţeles repejior neamurile noastre şi-l discutau aprins la acele petreceri, amestecîndu-l cu alte întîmplări şi amintiri din viaţa de altă dată, cînd erau stăpîni pe soarta lor. Erau alte sărbători bune, dar cea mai bună era Arhanghelul Mihail, cînd veneau la Ineşti neamurile şi prietenii sătenilor noştri de la Budăi, Teleneşti, Băneşti, Leuşeni. Veneau cu căruţele, să se petreacă trei zile în şir. Deshămaţi şi puşi la opalcă, se odihneau şi caii după o vară şi toamnă de trudă grea, obositoare. Iar satul întreg devenea leagăn de lămpi aprinse, de cîntece de petrecere, de glume şi veselie descătuşată.

Un asemenea leagăn devenea chiar casa noastră plină de hramari. Neavînd aparate muzicale sofisticate ca acestea de azi, mesenii se făcea ei însăşi cei mai buni muzicanţi. Dacă prindeau la chef, mai întîi femeile, apoi şi bărbaţii începeau să cînte, numaidecît se angajau în horă veselă, încît părea că înviază pînă şi vazoanele cu trandafiri desenate pe pereţii casei noastre. Noi, copiii, stăteam în gura cuptorului, urmăream acest spectacol popular şi deveneam continuatori fideli a tradiţiilor moştenite din trecut, reînviate în prezent şi transmise viitorului. Uneori, părinţii ne turnau vin roşu într-o farfurie şi noi, copii, înmuiam pîinea în băutură, o mîncam şi aveam dispoziţia petrecăreţilor. Petrecăreţii, la rîndul lor, ne luau în seamă, împlîndu-ne vatra cuptorului cu bomboane, perje uscate, nuci, aşa încît în clipa despărţirii noi, copiii, regretam mai mult decît maturii că zilele de sărbători sunt atît de scurte, că nu sunt la fel de lungi ca şi cele de lucru. Oricum, despărţirile sunt memorabile şi-ţi umplu inima de nostalgie…Tata, cu un ulcior în mînă, din care tot turna la botul calului, totdeauna petrecea oaspeţii din pragul casei şi cînta, acompaniat de ceilalţi:

“ Sosit-a ora despărţirii

Şi clipa bunului rămas…”

Mama, în asemenea momente, făcea legăturele cu pîine de la iepure, ce constau din prăjituri, dulciuri, mere şi alte gustoşenii, împărţindu-le oaspeţilor, ca ei să le ducă celora care n-au reuşit să vină la hram.

Nu mult, după sărbătorile hramului, intram în postul Crăciunului. Mama, fire credincioasă, una din cele mai bune cîntăreţe în corul bisericii, nu ne dădea voie să mîncăm de frupt. Ne supraveghea cu toată asprimea ei. Tata, la rîndul lui, ignora acest obicei religios şi nici nu cuteza să meargă vreodată la biserică să se spovedească. Noi întrezăream în atitudinea tatălui nu un hatîr ambiţios, ci îndeplinirea unui angajament luat în faţa partidului, al cărui membru era. Pe de altă parte, ne miram de dînsul pentru că mama pregătea nişte bucate care nici nu puteau fi comparate cu cele de frupt. Ţin să amintesc cîteva dintre acestea – borş cu varză murată şi pasat, găluşte cu bulgur de la rîşniţă, ciulama, fasole făcăluite, mămăliguţă, iar la desert – chisăliţă din cireşe, mere, zarzăre şi perje uscate…

În timp ce tata se afla ziua întreagă la fermă, mama torcea şi ţesea. Ea lucrînd, eu mă încurcam printre picioarele ei, tot ascultîndu-i cîntecele de jale:

“ Vară, vară, primăvară

Toate plugurile ară…”

Sau:

“Vine trenul “Principesa”

Cu răniţi de la Odesa.

Vine trenu-accelerat

Cu răniţi din Stalingrad…

Unul strigă din vagon

– Daţi o mînă de-ajutor

Sau otravă ca să mor…”

Cîntînd aceste cuvinte, mama, fără să-şi dea seama de prezenţa mea, plîngea cu lacrimi amare, în hohote. Văzînd că de curînd încep s-o întrec şi eu la plîns, dînsa mă lua în braţe, mă mîngîia şi încerca să-mi spună că e vorba de o poveste tristă din trecut şi care nu se va mai repeta niciodată… Îmi spunea că aceste cîntece le cîntau toate femeile din sat, cînd bărbaţii lor plecaseră la război şi mulţi din ei nu s-au mai întors. Alţii s-au întors schilozi… Iar tatăl nostru, la fel, a fost la război. Şi mama, neştiind de soarta lui vre-o 6 ani, l-a tot plîns… După ce mă hrănea şi mă îngrijea, continua să lucreze ba la stative, ba la maşina de cusut…, apoi mătura, spăla, hrănea animalele… Cînd obosea să îndemne suveica, tălpigele, fusceii se aşeza pe vatra cuptorului şi învîrtea cicîricul, depănînd firele de lînă de diferite culori pe mosoare, aşezîndu-le frumos, unul cîte unul, într-un oboroc. Alteori cosea în cruciliţe sau la canava, împreună cu sora, care se făcuse deja mărişoară şi trebuia să înveţe a gospodări. Colhozul nu deschidea nici o perspectivă optimistă, de aceea mama, deprinsă de la bunica ei să cîştige un ban, cosea toată iarna uzoare colorate pe feţele de perne şi modiţe. O învăţa şi pe sora să facă cusături cu scene eroice din poveştile populare moldoveneşti, flori de liliac şi trandafiri, oglindind frumuseţea oamenilor, dar şi a naturii. Mama cosea la maşina germană “Zinger” hăinuţe, cămăşuici şi fuste pentru mine, sora şi fratele, dar şi pentru mulţi copii din mahala… Cînd lucra la maşina de cusut, mai cînta lăcrimînd, amintindu-şi de oamenii din sat care au fost deportaţi, sau au murit în timpul foametei organizate de puterea sovietică. Adesea ne povestea despre amarul şi nenorocirile ce ni le-au adus pe cap ruşii în 1944, cînd au trecut prin Ineasca spre linia frontului de la “Săseni-Bravicea”. Alături de ea, impresionat de cele auzite, iarăşi începeam să plîng, agăţîndu-mă de fusta ei. Eram sentimental peste măsură, ea cu mare greu reuşind să mă liniştească. Tata, auzindu-i văicărelile, se stropşea la ea, să nu mă înspăimînte, după care ea se închidea în sine pentru mai mult timp. Îi era, probabil, ruşine de noi, copiii, să-i spună tatei deschis despre toate atrocităţile şi sălbătăciile săvîrşite de nomazii din răsărit, în timp ce bărbaţii Basarabiei, inclusiv tata, erau înrolaţi, mînaţi şi folosiţi carne de tun într-un război, menit, chipurile, apărării Patriei şi eliberării Europei de ciuma fascistă.

Vedeam de pe tărîmurile copilăriei nevinovate o istorie străină în cele ce auzeam şi, abia peste ani, tot de la mama am aflat despre acţiunile expansioniste ale ruşilor în 1944, descrise ulterior în romanul meu “Copiii serenadelor”. Dar atunci eram mic şi nu înţelegeam prea multe. Las’ că mă fac eu mare să le înţeleg şi să le judec pe toate la justa lor valoare…

E adevărat că toate-s trecătoare, dar adevărul adevărat e credinţa în Dumnezeu cel veşnic ca şi cerul şi pămîntul.

*****

Mai zăbovind pe acel tărîm al prunciei, făceam eforturi să cresc. Şi cum aş fi putut creşte, fără să-mi alimentez poftele cu hîrjoane şi năzbîtii. Deci, anume în şirul faptelor ce stimulează maturizarea s-ar înscrie, cred, şi şotia ce urmează. Era sîmbătă. Stăteam pe cuptor şi sortuiam pernele şi modiţele pe care mama, după somnul de noapte, le clădea frumos lîngă fereastră. Mi-a venit pofta de a scoate acul din cusătură şi a-l vîrî într-un căpătîi. Mama, în timpul acesta, rînduia tehnologiile de ea ştiute de a coace pîinea pentru toată săptămîna ce se aşternea înainte. Adică, frămînta aluatul, aprindea focul, ungea tavalele şi cîte şi mai cîte. Cînd descoperi şotia mea, deveni albă ca făina şi moale ca aluatul. Cine ca cine, dar mama ştia ce înseamnă să cauţi acul într-o pernă plină cu pene. A trebuit s-o desfacă, să înşire penele în faţa casei, cînd aluatul creştea şi se cerea pus în tavale. M-a luat de mînuţă, m-a adus în faţa pălălaiei din goga cuptorului şi mi-a spus că mă dă jertfă flăcărilor de-acolo dacă nu găseşte acul. A procedat aproape ca zgripţuroaica din poveştile ruseşti, auzite de mine de la ţaca Ioana. În clipa cînd mama era nespus de necăjită, mi-am amintit acest capăt de poveste, privind-o uimit cu ochii mei de cărbune, dorind să o întreb dacă şi poveştile au voie să se transpună în viaţa de toate zilele. Ea, parcă auzindu-mi întrebarea din gînd, m-a privit mirată, apoi a surîs gînditoare, m-a netezit uşor pe cap şi a oftat în sine, iar din ochi i se tăvăleau pe obraji lacrimi cît bobiţele de ploaie.

De la pierzanie în ziua ceea m-a salvat tot hărnicia şi dibăcia mamei – a găsit acul. În schimb, în săptămîna ce a urmat, n-am crescut cu nici un milimetru, fiindcă, nici într-o zi n-am mîncat ca să-mi ticnească. Apropiam cu multă prudenţă pîinea de gură şi nu muşcam pînă nu mă convingeam c-am depistat toate penele din ea. Ţin minte că tata în săptămîna aceea, nici n-a mîncat acasă. Iar sora, fratele şi în sfîrşit mama au tăcut chitic. Ca să nu mă deranjeze, că eram mic şi nu ştiam prea multe. Mama le ştia pe toate, dar a tăcut. De aceea nu sunt de acord cu oamenii care nu cred că mamele noastre sunt trimise de la Dumnezeu ca să ne nască şi să ne ocrotească. Şi încă să ne ducă la Dumnezeu…ca să ne ierte păcatele cele de voie şi cele de nevoie. Asta mi-a spus-o bunelul, care cunoştea sfînta Biblie şi mă învăţa şi pe mine să rostesc pe de rost “Tatăl nostru”. Şi încă mi-a mai spus, cu barba vibrînd de bătrîneţe, că în Sfînta Scriptură se arată nişte timpuri, cînd pe cer vor zbura păsări cu ciocul de fier, pe drum vor merge cu viteze mari nişte căruţe fără de cai şi asta se va întîmpla din cauză că oamenii devin din ce în ce mai neascultători, dornici de şotii… Apoi lumea o să înceapă a săvîrşi multe păcate, din care cauză, mai apoi, Dumnezeu o să-i supună pe oameni la încercări grele. Va trimite ani fără ploi şi soarele va arde aşa, încît vor seca izvoarele în fîntîni şi oamenii vor avea aur mult, dar vor rămîne fără apă de băut. Oamenii vor căuta apă, dar vor găsi aur. Cam pe atunci, în satul nostru se v-a mai arăta odată Necuratul cel de totdeauna cu un poloboc mare într-un car şi va striga din răsputeri:” Hai la apă! Veniţia la apă!” Oamenii se vor buluci care mai de care, dar înainte de a-şi primi porţia, Nichipercea o să le facă fiecăruia pe spate un anumit semn, după care le va arăta că în butoi n-are apă, ci dohot… Înrăiţi pînă la isterie, oamenii vor cuteza să-l caute pe Dumnezeu ca să-i ceară socoteală – pentru care păcate îi pune la asemenea încercare? Şi-l vor căuta prin stele, pe lună – pînă în al şaptelea cer. Atunci Dumnezeu va potrivi că trebuie să curme obrăznicia păgînilor şi, din patru colţuri ale lumii, vor apărea patru îngeri serafimi şi heruvimi, care vor anunţa veacul de-apoi. Se v-a stîrni un vînt mare şi oamenii, atît cei vii, cît şi cei morţi, vor porni de-a valma spre Ierusalim să-şi primească judecata creştină. Cineva se va opune, cu ambiţiile sale să rămînă la cele lumeşti în continuare, dar furtuna v-a fi atît de puternică, încît o să rupă, o să răstoarne şi o să smulgă totul din cale, chiar şi părul de pe vaci şi boi. Dar în acelaşi timp, animalele vor rămîne la locul lor neclintite… Atunci va înţelege şi boul cît de puternic a fost toate veacurile în faţa omului…La Ierusalim, Mîntuitorul va proceda la împărţirea oamenilor în două sorturi: pe cei credincioşi, nepăcătuiţi, o să-i trimită în rai, dîndu-le o viaţă veşnică, iar pe cei păcătoşi o să-i dea în primire diavolului, care o să-i ducă în iad. După care, din patru zări ale lumii, peste păcătoşi vor cădea ploi cu foc şi pucioasă, ca odată, precum scrie în Biblie, la Sodoma şi Gomora.

– Dumnezeu le vede pe toate şi le va pune la socoteală, mai zicea bunelul. Oricît te-ai strădui să-l păcăleşti, niciodată nimic n-o să-ţi reuşească. Trebuie să crezi Domnului nu numai cu fapta, cît mai ales cu firea ta de om al Lui.

Mesajele primite de la bunel i le duceam repede mamei, pentru că erau atît de miraculoase pentru mine şi mă temeam că nu fie şi profetice. Mama părea că mă înţelege, iar în loc de răspuns se aşeza în faţa icoanei, îşi făcea semnul crucii şi rostea ca pentru sine următoarele cuvinte, îndemnîndu-mă să le repet după ea:

– Doamne! Doamne! Ceresc Tată!

Noi pe Tine te rugăm,

Întăreşte-a noastră minte,

Lucruri bune să-nvăţăm!..

Scurt, clar, cuprinzător, vorba omului înţelept! Dar adevărata înţelepciune a mamei se manifesta în relaţiile ei cu tata care, în ciuda condiţiilor de viaţă, împărtăşea o cu totul altă credinţă.

Munca grea, istovitoare, i-a direcţionat pe alt făgaş nu numai destinul, dar şi caracterul de om. Serviciul militar, anii de prizonierat la ruşi, îngheţurile ce le-a suportat în nordul Rusiei, după cum e şi firesc, nu l-au îmbunat, ci l-au înrăit pe tata. Nu suferea să i se pună sare pe rană, dar dacă şi încercă cineva, apoi acesta se alegea cel puţin cu o înjurătură în opt sau chiar în mai multe muchii, ca, bunăoară, aceasta: “Liturghia, precistania, prohodul, icoana biserici, răzDumnezeii mamei tale!”.. Despre etajele de înjurături ale lui tata ştiau toţi ineştenii. Precum se obişnuia în toate satele din Basarabia, majoritatea oamenilor aveau poreclă. O asemenea poreclă aveam şi noi, din “mila” sătenilor ei acceptînd-o pe cea de “Mădomnu!”, care – de ce n-aş recunoaşte, cel mai mult suferea din această cauză mama. Contrastul evident de atitudini ale părinţilor faţă de religie ne-a determinat pe noi, copiii, să trecem definitiv de partea mamei. Aceasta înseamna că ne ataşăm cu sufletele la tot neamul de pe linia maternă şi, în ultima instanţă, însemna că noi vroiam să fim oamenii Creatorului adevărat al cerului şi pămîntului, şi nu al celora care în mod abuziv au făcut creatura stalinistă pe nume colhoz…

Aşa stînd lucrurile în familie, împreună cu mama, l-am condamnat şi noi pe tata pentru faptul că nu mergea la locaşul sfînt şi măcar o dată în an să se fi spovedit şi împărtăşit. Personal, îmi plăcea să merg în fiecare duminică la biserică, aşa cum făcea mama, dar preferam să ţin posturile numai pînă primeam împărtăşania. Şi în privinţa aceasta, după cum vedeţi, îi semănam lui tata. Unde s-a dus oare bunelul din mine? Să fi rămas sîngele lui numai în venele surorii şi fratelui? Nu cred. Şi nu cred de atîta, că atunci cînd am să fiu eu bunelul nepoţilor mei, ştiu bine că o să seamăn leit cu bunelul meu de pe mama. În ajunul zilelor de împărtăşanie, mama se pregătea deosebit cu de toate. Făcea prăjiţei pe tigaie, îi presura cu zahăr, ne punea să batem în piuă grîul şi fierbea colivă, iar după ce o lăsa să se răcească, o punea într-o farfurie mare, rotundă, aşezînd pe ea bomboane de diferite culori. La uşiţa de la plită, lîngă para slabă a focului din vatră, prindea aţă de şpagat şi învîrtea cîteva lumînări de diferite mărini. După ce adormeam, seara tîrziu, ne călca hainele cu un fier în care aşeza cărbuni încinşi din vatră… Dimineaţa totul era gata şi ne trezea cu şoapte dulci, îndemnîndu-ne să ne pregătim de plecare la sfînta biserică. Mama mă îmbrăca în cele mai noi şi mai bune haine, mă ţinea de mînuţă, lămurindu-mi întreaga rînduială bisericească. Pînă a ieşi din casă, dînsa ne punea să ne facem semnul crucii la icoane şi ne zicea:

– Mă rog de mă iertaţi!

– Dumnezeu să te ierte, mamă! Mă rog de mă iartă şi pe mine!

– Domnul să te ierte!

Cînd mama îşi lua iertare cu tata, el bolmojea ceva pentru el şi ea, amărîtă că nu-l poate duce pe bărbat la grijanie, mergea alături de noi necăjită, vorbind că a întrat în el Satana şi la veacul de apoi v-a fi aspru pedepsit…În mintea mea de copil, deveneam îngrijorat faţă de soarta viitorului părintelui şi, înăuntrul bisericii, treceam pe la toate icoanele, îmi făceam semnul crucii, le sărutam şi mă rugam în sine ca Mîntuitorul să-i ierte toate păcatele lui tata. Să-l ierte , fiindcă el este brigadir în colhoz, este ocupat cu ale lui şi nu-i permite lucrul să vină la lucrurile sfinte pentru a se pocăi creştineşte. Nu venea, poate şi din cauza că partidul comunist era un partid de atei, care vădit condamna pe membrii săi ce îndrăzneau a merge la biserică… După ce primeam sfînta grijanie, mama îmi dădea voie să ies la joacă aşa cum îmi plăcea mie. Odată, în timpul rugăciunilor, înainte de împărtăşanie, am făcut o mare şotie despre care multă vreme a vorbit satul, dar aceasta s-a întîmplat peste cîţiva ani, cînd eram deja şcolar, octombrel sau chiar pionier. De aceea am să revin la ea pe parcurs. Acum încerc să fiu cum eram în primii anişori ai mei, cînd abia începeam să mă dezmeticesc pe ce lume am venit şi în mijlocul căror oameni am nimerit.

Mai ridicîndu-mă de-o şchioapă mică, ai casei au hotărît că-s bun de dus la stînă, adică la grădiniţa colhozului, aflată hăt peste rîpa lui Macaceaneaua din centrul satului. În prima zi mi-a plăcut acolo, pentru că erau mai mulţi puştani mucoşi ca mine şi încă pentru că ne-au hrănit bine cu lapte dulce cu tocmagi de casă. Am zis că mi-a plăcut, dar văd că spun minciuni. Gîndiţi-vă, ce fel de plăcere am avut, dacă fratele m-a dus încolo în spate ca pe un tobultoc. Lăsîndu-mă la poartă, am plîns nu în sine, ci în auzul celor din preajmă că sunt înstrăinat de mamă. Am acceptat cîine-cîineşte această înstrăinare peste mult timp, mai precis, atunci cînd grădiniţa a fost strămutată într-o casă lungă, cu ferestre şi uşi roşii din preajma bisericii, numită de lume “casa lui Petrovici”, un fost dascăl la biserică… Apoi să ştiţi că la grădiniţa ceea cîntam, aveam la dispoziţie fel de fel de jucării şi chiar materiale de construcţie în formă de cubuşoare, din care zideam case colorate nu numai ca la noi în sat, dar şi de cele cu mai multe nivele, ca la Teleneşti. Aşa că, dacă vreţi să ştiţi, la grădiniţă aflîndu-mă, prima dată în viaţă am văzut că un copil, vrînd-nevrînd, poate creşte şi fără mamă dacă doreşte să devină hoţ sau împărat, că-i totuna. Mai mult, după ce am învăţat a cînta, a dansa şi a construi, am devenit un fel de mîndrie a educatoarelor mele. Seara, cînd mama venea să mă ia acasă, ele îi declarau că feciorul ei, adică eu, am să devin în viaţă un mare constructor. Mama, măgulită, le răspundea cu vorba ei curat moldovenească: ce iese din pisică, şoareci prinde. Nu zic, mă bucuram şi eu de perspectiva ce mi se deschidea. Un lucru, însă, aşa şi nu l-am înţeles: de ce educatoarele mele atît de bune şi deştepte, niciodată nu ne-au dus la biserică, aşa cum face mama? Doar sfîntul locaş, aşa se întîmplase, se afla acum chiar alături de grădiniţă…

Oare erau ele ateiste ca şi tata?

*****

Tata Victor, cum ziceam, s-a născut într-o familie numeroasă şi foarte săracă. De mic copil l-au pasionat cărţile, dar n-a avut posibilitatea să înveţe decît clasele primare din sat. Nu ştiu ce fel de profesori a avut şi ce program de studii a urmat, dar cunoştinţele acumulate de dînsul în patru sau cinci ani, le întrecea cu mult pe cele ale fratelui, care a primit atestat de maturitate după absolvirea şcolii de opt clase din sat. Cele patru-cinci clase de şcoală romînească i-au sădit lui tata în suflet o dragoste nemărginită faţă de carte, determinîndu-l să înveţe toată viaţa. Azi pot spune că mi-a fost şi un bun învăţător, mai ales în primii mei ani de şcoală. Reconstituindu-mi-l în memorie, îl văd mai întîi citind cărţi, răsfoind ziare. În serile lungi de iarnă, cînd toţi dormeam, el, obosit de muncile cîmpului, continua să citească şi să asculte ştirile la radio Chişinău. Mărturisea că ştiinţa de carte i-a prins bine şi l-a ajutat să înfrunte toate vicisitudinile vieţii, oriunde s-ar fi aflat. El ştia bine istoria războiului ce-l trecuse, comentînd întruna operaţiile militare ale sovieticilor de la Stalingrad, Crimeia, România… Adeseori se scărpina a ironie după ceafă, cînd auzea vreun comentariu gogonat la radio, din gura a vreunui comandant de oşti de la Moscova. Adăuga la toate fraza lui preferată: “ Da, după război mulţi eroi se arată!.. Iar mai minciunoşi ca ruşii nu găseşti în lumea toată…” Uneori, dacă i se întîmpla să întîlnească vreun om deştept, cu multă experienţă de viaţă, îl invita la noi în ospeţie, şi se simţea nespus de fericit, ascultînd istoria unui destin. Se interesa mereu de politica internă şi externă a statului, se contra sau cădea de acord cu unele probleme pe care le avea omenirea la ordinea zilei. Adeseori asculta radioul şi, dacă-l interesa informaţia, el ne smotrea ca să tăceam şi să ascultăm lucrurile importante… A fost soldat în armata romînă, a fost şi prizonier la ruşii sovietici, a îndurat ca toţi basarabenii foametea din 1946-1947, deportările, aşa numita campanie de răsculăcire a ţăranilor şi procesul dureros de colectivizare forţată a agriculturii. Nu a fost careva participant activ, din partea autorităţilor, la acele evenimente şi niciodată nu a putut înţelege: de ce sovieticii au ridicat în Siberia pe cei mai de frunte gospodari, iar la cîrma ineştilor au numit nişte puşlămăli şi nulităţi… Direct, poate nu a suferit de pe urma acestor atrocităţi ale vremii, dar toate evenimentele au trecut prin sufletul lui şi el, evident, a fost un produs ale acelor timpuri, cînd peste tot domnea frica şi suspiciunea, impusă de politica stalinistă. Mă mir şi mă minunez cum după atîtea universităţi, tata a fost numit de comunişti doar şef de brigadă. Ar fi putut fi, în condiţiile ce au urmat, un bun ministru al agriculturii. Dat fiind faptul că acesta numaidecît trebuia să fie adus din Siberia, tata, precum am spus, a fost ce a fost – brigadier. Cînd a venit timpul să deschid şi eu ochii în casă, tata era dus la colhoz, să-i cheme pe oameni la lucru pe deal. În gestiunea lui se afla o brigadă mare cu maşini şi tractoare, care înlocuiau plugurile trase de boi şi căruţe, apoi ferma de vite, sectoarele de legumării, culturi cerealiere, vii, livezi şi încă atîtea altele, că mintea mea de copil n-a putut să le cuprindă pe toate. Ce înşir aici nu cuprinde decît parţial gama preocupărilor cotidiene ale bunului meu tată. În afară de aceasta, mai conducea un sat de oameni cu diferite nevoi şi caractere. Ţin minte că de cu zori şi pînă seara tîrziu, la casa noastră veneau oamenii satului cu diferite rugăminţi şi nevoi: unul trebuie dus la spital, altul vrea să macine la moară, că-i mor copiii de foame, al treilea mărită fata, celuilalt i-a murit un părinte, al sutălea are cumetrie. Talmeş-balmeş, adevărat colhoz-comunist. Desigur, nu tuturora putea să le intre în voie. Dar încercaţi să vă puneţi în pielea omului nevoiaş, care n-are altă ieşire, decît speranţa în înţelegerea şi bunăvoinţa ta. Aşa trăia tata, încît uneori îi venea să-şi ieie lumea în cap şi să apuce cîmpii. Alteori, ar fi vrut să se întoarcă înapoi la perioada cînd nu era decît văcar sau porcar. Cum, însă, destinul îi deschise drumul indicat de comunişti, n-avea încotro şi nici ochii nu putea să-i închidă. Cu ochii închişi conduceau cei din vîrful piramidei puterii de stat. E lucru ştiut că maşina propogandistică a celor de sus i-a orbit cel mai mult anume pe oamenii cinstiţi şi harnici ca alde tatăl meu. Din unghiul acesta de vedere, pot spune că a fost, precum am mai menţionat, omul epocii, devotat cu trup şi suflet misiunii ce i-a revenit. Mă mîndresc că n-a fost un laş, că n-a ezitat nici chiar atunci cînd PCUS a fost dus în lada de gunoi a istoriei. N-a aruncat biletul de partid ca atîţia alţii, ci a plătit totdeauna şi disciplinat cotizaţiile de membru. Aşa era el: dacă se hotăra să fie adeptul unei idei, îi rămînea fidel pînă la sfîrşitul zilelor.

– Am peste 30 de ani de stagiu, fără partvzîscanie pe linia de partid, zicea dînsul cu mîndrie… Pensionîndu-se, era de-ajuns ca vreun nacealnic să-i lezeze cumva orgoliul, că îndată  sărea cu vorba la el, hotărîndu-i îndesat: “ Tu, să nu-ţi baţi joc de comunişti!.. ”

 A fost un om dintr-o bucată pînă la bătrîneţe şi, sunt sigur, aşa va rămîne În memoria familiei sale şi a consătenilor săi.

Dar, în numele viitorului, ar fi bine să fie dat uitării trecutul. Tocmai de aceea am hotărît să le amintesc ineştenilor mei că colhozul din satul nostru a fost fondat în anii 1949-50 şi purta numele marelui scriitor “A. S. Puşkin”, despre care am aflat, după mulţi ani de zile, ce mîrşăvii a scris la adresa moldovenilor. Sediul cîrmuirii colhozului se afla în curţile boierului Trifan Druţă, pe care ruşii l-au deportat în 1941 în Siberia, de unde nu s-a mai întors. Erau nişte case impunătoare, cu zămnice de desubt, unde colhozul păstra totul ce producea: brînză, carne, cereale, vin, pelicele, lînă, ouă… Dintr-un început, Victor Druţă a fost şef de depozit, adică un fel de stăpîn peste cele enumerate, faţă de care trebuia să ducă evidenţa cuvenită. Lîngă cîrmuire mai erau cîteva construcţii ale fostei gospodării ale lui Gheorghe Druţă, fiul boierului Trifan Druţă, nişte case mari, frumoase, în care colhozul amplasase nişte depozite, o fierărie şi încă alte încăperi prefăcute şi ele în depozite. În anii 1950-1960, gospodăria din Ineşti s-a extins simţitor, incluzînd în componenţa ei satele Băneştii Noi şi Vechi, Mihalaşa şi Teleneştii. Unite în gospodărie unică, toate satele nu constituiau decît, ca şi Ineştii, cîte o brigadă a colhozului. La Ineşti, aşa zisa casa brigăzii era situată chiar alături de gospodăria noastră.

Documentele timpului mărturisesc că, odată cu extinderea colhozurilor, multe dintre acestea au fost transformate în sovhozuri. Procesul acesta, la rîndul lui, a fost şi el “perfecţionat”. S-a trecut de la plata în natură, la cea în bani. Adică, dacă pînă atunci, pentru muncă lui, omul primea un tobultoc de grîu, popuşoi sau răsărită, apoi acum muncea pur şi simplu pe degeaba. Din primăvară şi pînă toamna tîrziu, sătenii se speteau pe lanuri şi nu primeau măcar un bănuţ de la stat. Mama mea, bunăoară deşi era soţie de nacealnic, avea norme de tutun, vie, păpuşoi, răsărită, sfeclă, livadă. Toată vara muncea pe arşiţă, la semănat, la prăşit, la cultivat. Serile, pînă noaptea tîrziu, pe prispele caselor, de la mic la mare, înşirau oamenii frunze “aromate” de tutun, îl păpuşeau pe genunchi, îl balotau. Mai trebuie de spus că fiecărui gospodar îi mai revenea cîte o normă de vie, pe care toamna, după ce se termina culesul, avea grijă s-o deshărăgească, apoi s-o îngroape, pentru a o feri de îngheţuri. Primăvara, gospodarul cu via trebuia s-o dezgroape, s-o cotorască, s-o cureţe, apoi iar s-o lege pe haragi, iar cînd tufele înverzeau, slobozind lăstari lungi, trebuia s-o stropească cu piatră vînătă contra vătămătorilor, mai apoi s-o ciunteze, s-o răfuiască. Toamna culegea strugurii şi-i dădea la stat ca pe gura lupului. Dar, cu aceasta, nu se încheia ciclul agricol, pentru că venea rîndul sfeclei de zahăr, pe care ţăranii noştri trebuiau s-o scoată din pămînt pînă dădeau îngheţurile, s-o curăţe de glod, de frunze, apoi să încarce rădăcinile în camioane şi să le transporteze la fabrica de zahăr din Ghindeşti… Să nu ne scape din vedere livezile, care sunt nu mai puţin costisitoare decît viile. Ca să înţelegeţi ce vă spun, culegeţi o sută-două de pomi de cireşe, vişine, zarzăre, piersici, prune, mere. Culese, aşezaţi-le în lăzi, după care predaţi-le la stat. Şi aşteptaţi paştele calului, cînd o să vi se plătească pentru muncă. Dar nici aceasta încă nu-i totul, pentru că ce fel de ineştean te numeşti, dacă n-ai pe lîngă casă o grădină cu vie, livadă, apoi cîteva vite, oi, mai multe orătănii şi măcar un porc-doi în coştireaţă…Cam acestea erau preocupările anuale ale membrilor brigăzii Ineşti şi ale şefului ei, Victor Druţă, tatăl meu, care pleca de acasă înainte de primul cîntat al cocoşilor, cînd noi dormeam buştean, şi revenea în familie hăt tîrziu, cînd noi ne săturam de somn. În anumite perioade ale sezonului agricol nu-l vedeam cu săptămînile. Suprafaţa gospodăriei satului nostru era enormă, dar statul nu-l asigurase pe tata, în munca lui, măcar cu o motocicletă. Şi umbla bietul meu tată de la un lan la altul, dintr-un colţ al satului în altul într-o brişcă (căruţă cu două roţi) trasă de o iapă, pe care, ţin minte, o numea Şpaga. Cu toate-acestea, invidioşii satului îl bîrfeau cu răutate : “ El e boierul! Se plimbă pe lanuri cu curul în bitcă!” Dar poate că şi aveau dreptate. O fi fost el boier, dacă în puţinele ore de răgaz ne citea pe dinafară şi ne învăţa şi pe noi poezii din creaţia lui Ispirescu, Coşbuc, Alecsandri, Eminescu. Mi-amintesc şi-acuma versurile ce le recitea cu o deosebită pasiune:

“Noaptea se întinde

Şi din geana sa

Argintoase lacrimi

Peste flori vărsa…”

Îmi sună şi acuma în urechi alt fragment de vers, pe care tata îl adusese cu el în memorie de pe timpul cînd era elev la şcoală:

“Pe o rîpă stearpă

Ling-un rîu în spume

Unde un sihastru

A fugit de lume…”

De la el am auzit prima dată “Doina” lui Mihai Eminescu şi nu puteam pricepe sensul frumoasei întorsături de cuvinte: “ …plînsu-mi-s-a…” Ţineţi minte?

“De la Nistru pîn’la Tisa

Tot romînul plînsu-mi-s-a

Că nu mai poate străbate

De atîta străinătate.

Din Hotin şi pîn’ la Mare

Vin muscalii de-a călare…”

După ce termina rostirea versurilor parcă dintr-o răsuflare, cu multe intonaţii frumoase, cobora într-o scurtă tăcere, parcă prevenindu-ne:

– Acum, ruşii nu dau voie să se înveţe această poezie în şcoli…Să luaţi seama!…

Citea tata şi cărţile scriitorilor sovietici moldoveni, cu grafie chirilicăă, dar, de fiecare dată, după ce lăsa vreo-una din aceste cărţi să se odihnească, zicea, dezamăjit:

– Cum de le trăsneşte prin minte să scrie atîtea prostii… Parc-au fost şi ei la război, au tras foame, dar uite ce scriu !.. “ Fii fericită copilă din Paris, căci Stalin se gîndeşte şi la tine…”

În preajma Anului Nou, neapărat ne învăţa “Pluguşorul”, pe care l-a rostit în tinereţea lui, de Anul Nou, la ferestrele domnişoarelor:

–Aho! Aho! Vestiţi feciori

I-a staţi voi pe la cheutori…

Că seara ce-a înserat

Noi pe voi

Nu v-am urat.

Dumnezeu ne-a ajuta

Şi pe Dumneavoastră

v-om ura…”

Cetărătura era lungă şi noi, toţi ai casei, stăteam pe cuptor lîngă el cu gurile căscate, savurînd plăcerea acelei poveşti cu moş Vasile care mergea la arat, să crească spice mănoase, apoi să meargă la moară de a face făină, ca după aceea, la întoarcere, nevasta lui să coacă plăcinte, colaci şi toată lumea să se bucure de o viaţă bună, plină de idilă… Tata ne spunea şi alte urături pline de sens şi înţelepciune populară pe care le învăţase la şcoala romînească.

Parcă împăcat cu destinul, totuşi, avea clipe de revelaţii profunde. Cîntărind cu alte unităţi de măsură ceea ce ne-au adus comuniştii, nu vedea în conducerea colhoznicilor şi colhoznicelor decît o adunătură de mîncăi, care sug sîngele ţăranului. Nu mişcă un deget, nu ştiu şi nici nu vor să ştie cum să conducă pe alţii, împart şi fură şi primesc totul pe degeaba… Mereu îşi amintea de tinereţea sa, anii de cătănie în armata romînă. Nu scăpa ocazia să ne vorbească de clipele de glorie petrecute la Bolgrad, apoi la Timişoara, Bucureşti şi Rîmnicul Sărat, localitate unde a fost luat în captivitate de către sovietici…. Cu atît mai mult avea ce-şi aminti, cu cît numai într-un an a parcurs calea de la soldat la gradul de caporal… Ducîndu-se cu amintirile la anii de ostăşie, începea să rostească cuvintele romîneşti cu accentul muntenesc, mai spunîndu-ne că atunci cînd sovieticii au început a selecta prizonierii regăţeni de prizonierii basarabeni, pentru a-i lăsa la vatră, nici unuia din ofiţerii din garda de pază nu-i venea să creadă că el, Victor Druţă, este originar din Basarabia.

Era sigur că dacă n-ar fi fost războiul, ar fi avut şi el alt viitor şi, poate că ne aducea şi nouă un alt prezent. Nu-i aşa?

Viaţa i-a adus, din păcate, mai multe amărăciuni decît bucurii. Şi faptul acesta nu-mi permite mie, feciorului lui drag, să-l condamn pentru că a crezut mai puţin, mai puţin decît mama în Dumnezeu. Dimpotrivă. Cred că-i de datoria mea de om cu trup din trupul lui şi cu sînge din sîngele lui să mă închin memoriei lui vii şi să mă rog pentru dînsul:

– Primeşte-l, Doamne, în împărăţia Ta pe tatăl meu! Iartă-L şi odihneşte-L cu cei drepţi!

****

Ia staţi olecuţă, că, pesemne, am mai crescut de-o şchioapă, dacă părinţii m-au dat în stăpînirea ţacăi Ioana. De acum ea, de sărbători, mă îmbrăca în pantaloni cu pachioaşte, în cămăşuică albastră şi mă purta prin centrul satului unde, de obicei, lîngă casa lui Vasile Sfrij, făceau flăcăii joc. La hora satului cîntau nu ţiganii, dar oameni serioşi din fanfara colhozului cu trompete, viori şi tromboane. Doar un singur ţigan de la Ciulucani bătea toba. Marea veselie a satului începea dis-de-dimineaţă şi ţinea pînă în amurg. Veneau acolo de la mic la mare toţi sătenii. Femeile stăteau de-o parte, tăifăsuind şi judecînd fetele cinstite şi nu prea, băieţii gospodăroşi şi nu prea, viaţa bună şi nu prea, pe care ne-au adus-o comuniştii…Iar tineretul se declanşa în iureşul veseliei cu dansuri focoase şi line, îndulciţi de melodii duioase şi săltăreze, altele melancolice şi tînguitoare, precum este viaţa omului în diversitatea ei.

După ce erau jucate toate horele, pîlcuri de fete şi flăcăi se plimbau încolo şi încoace pe şleahul mare din mijlocul satului. Unii flăcăi pedalau ţanţoşi bicicletele, avînd panglici colorate, mai ales de culoare roşie, prinse în spiţele roţilor. Unii din ei plimbau şi fetele lor, aşezate pe rama de dinainte, şoptindu-le ghiduşii la ureche… Cei ce aveau biciclete se considerau cu pondere, avuţi, ceia ce s-ar compara cu flăcăii de azi, care sunt posesorii unui automobil “Mercedes” sau “Audi” de ultimă marcă.

Eram şi eu bucuros că deja le înţelegeam şi pricepeam multe. Cît face numai să ştii ce înseamnă o fată cu un băiat dispăruţi în hăţişurile din pădure! Priveam la toate cu înţelepciunea şi curiozitatea unui prichindel care asista personal la desfăşurarea atîtor idile care nu dau să moară viaţa pe pămînt. Noi, cîte-o droaie de copii, uneori ne agăţam de cîte-o pereche dintre-acelea, faţă de care sătenii presupuneau că au intrat în pîrpîra însuratului şi reciteam nişte cuvinte auzite de la cei vîrstnici:

–        Mirele şi  cu mireasa

Pupă coştireaţa…

De-acum am uitat sensul acestei strigături, dar ţin minte că, uneori, cîte unul din flăcăi se desprindea de ursita lui şi ne mai trăgea cîte-o chelfăneală, ca să ne treacă gustul de a face glume de prost gust pe seama a doi tineri fericiţi…

În zilele de lucru, ţaca Ioana trebuia să meargă la cîmp, s-o ajute pe mătuşa Efimia la norme. Apoi, iată, în asemenea zile de-acum hoinăream pe hudeţele satului şi făceam fel de fel de peripeţii împreună cu sora şi fratele. Cînd începea să ne doară picioarele, ne aminteam de bunelul Nică, iar acolo îl întîlneam şi pe moş Dănuţă Şoltoianu. Bunelul ca bunelul, dar moş Dănuţă avea barbă, musteţe, ochi bulbucaţi şi o burtă cît toba ţiganului din fanfara colhozului. La el totul era mare: şi faţa şi ochii, şi barba. Gîfîia, se sprijinea într-o cîrjă şi hodorogea ca o căruţă stricată. Bunelul se prefăcea că-l ascultă, dar cînd scăpa de el, ne spunea:

– De cînd îl ştiu, Dănuţă aista are un pîntece mare, plin cu minciuni!

Venea iar rîndul verişoarei Ioana să mă ducă la păscut, cum zicea sora mea. Ne plimbam  împreună, pînă ajungeam în Fundătură, la casa ei adică. Pe drum era una, iar acasă – cu totul alta ţaca Ioana. Vară, năbuşeală ori caniculă cum se zice acum moldoveneşte, da ea mă trage în casă, mă pune pe prispa dintre sobă şi cuptor şi-mi începe a citi dintr-o carte întitulată năduhos “Caftan frumos cusut pe dos”. Apoi îmi spune poveşti şi snoave ruseşti despre Fiodor Belkin şi Ivanuşca Duracioc. Cînd mătuşa Efimia ne-a prins aşa citind şi ascultînd în casa ei, şi-a pus mîinile în şolduri şi vorbi apăsat să citim alte poveşti, pentru că, a zis ea, din romîni ne-au făcut moldoveni ca să le citim toate prostiile şi să ne facă şi pe noi ruşi. Ea o învăţase pe ţaca de la vîrstă fragedă să brodeze, să împletească la horboţică, şi pentru că mai avea o ţîră de carte, de la “primul rus”, să citească cărţi străine. Da verişoara a schimbat repede placa şi începu nu a citi ci a-mi spune poveşti populare romîneşti despre Ileana-Cosînzeana, Făt Frumos, Sfarmă-Piatră, Strîmbă-Lemne, Stau-Palmă-Barbă-Cot, care, chipurile, în căutarea unei vieţi mai bune pentru oameni, taie cu sabia cele trei capete ale balaurului, eliberează soarele de sub ocupaţia ţarului alb… Era domnişoară frumoasă vară-mea. Parcă o văd şi acum cu un păr negru, lung, împletit într-o gîţă trecută peste umăr, îmbrăcată la modă, cu fustă şi taioraş, purta pantofi cu prim, un fel de blăniţă lîngă şireturi. Nu ştiu de unde luase moda ca la sărbători să poarte un buchet de flori în mînă, ce păreau că o înfloresc şi pe dînsa. Amarnic o curtau flăcăii cu toate că ea era mereu cu mine, iar mama spunea că ţaca, iaca-iaca, are să se mărite. Aş fi vrut să mă însor eu cu dînsa, dar nu-mi ajungeau ani, că însurătoarea asta, mama ei de însurătoare, nu-ţi permite să te căsătoreşti cu verişoarele, cu toate că ţaca Ioana îmi suporta toate capriciile şi mă învăţa cu răbdare multe poezii, poveşti, snoave, cîntece, ghicitori… Asta pe de o parte. Pe de altă parte, însă, verioşoara mă iubea ca pe copilul ei… La înfăţişare era toată moş Tudose, tatăl ei, decît caracterul i se trăgea de la mătuşa Efimia, care avea o voce molcăluţă, mişcări domole şi, de fiecare dată cînd veneam la ei în ospeţie, mă aşezau la o măsuţă, cu trei picioruşe. De la moşii mei, în afară de verişoarele Ioana şi Dora, precum am mai spus, aveam şi doi verişori: badea Colea şi badea Fiodor. Au mai avut ei încă o fiică, Liduţa, dar a murit în floarea vîrstei, au înmormîntat-o în rochie de mireasă şi au petrecut-o în ultimul drum cu mai mulţi preoţi, dar şi cu muzică. Nu cu mult timp înainte de a mă face eu mare, copiii-verişori s-au împrăştiat pe la cuibul lor. Fiodor s-a căsătorit îndată ce-a fost lăsat la vatră din armată, şi-a făcut casă sub pădure, în Lunca, şi, curînd, numai aud că am de la el cîţiva nepoţi. Badea Colea, în copilărie, păţise ceva la un picior şi rămîsese calic dar şi-a găsit repede petec pentru sac. S-a căsătorit repejor şi el. Cum s-a văzut împerechiat a şi plecat să trăiască la consoartă, în satul vecin, Verejeni. Din cauza nurorilor, în familia lor apăruseră şi probleme, dar prezenţa mea în casa mătuşii totdeauna era aşteptată şi dorită. Ţin minte, cum în poarta casei lor, la cele două fîntîni, oameni veneau să-şi adape caii şi boii. Acolo veneam şi eu, ca să aud împreună cu sătenii toate noutăţile bune şi triste ale satului; cine pleacă, cine a venit din armată, cine se însoară, cine se mărită, a cui fată a păcătuit şi e gravidă, fără ca băiatul să intenţioneze de a o lua în căsătorie… Uneori, cîte o gospodină – două, găseau acolo locul potrivit pentru a se certa şi, de la ele auzeam foarte multe întorsături de fraze cu epitete, figuri de stil din cele mai poetice şi mai prozaice. Şi totul mi se părea plin de miracol şi interesant, simţind că sunt magnetizat de acea atmosferă magnifică din acel pitoresc colţ al satului. Asistînd la acel improvizat teatru cu actori reali, ştiam dinainte cînd va fi nunta cutărui, avînd prilejul să sper că voi asista şi eu la celebrare. Deşi, din vorbele oamenilor, pricepeam că nunta este nu numai o veselie în viaţa omului… Drept vă spun că pe mine mă îngrijora lucrul acesta, mai ales după ce am văzut cît de repede mi s-au însurat verişorii. Venea rîndul verişoarelor. Şi putea să se întîmple să vină la cele două fîntîni un crai călare pe cal bălai, s-o vadă pe ţaca Ioana cît e de frumoasă şi să mi-o fure.

Atunci cine avea să mă mai plimbe pînă lîngă magazin, să mă ducă la bibliotecă, apoi să mă poarte pe lîngă medeanul din preajmă, unde flăcăii satului se jucau de-a bîja sau de-a bătaia, o joacă ce se aseamănă foarte mult cu beysbolul american., din păcate demult uitat în majoritatea satelor noastre.

Vă mai întreb odată, cine în zilele de duminică o să mă vîntuiască pe şesul din marginea satului, unde primăvara, cînd înverzea iarba, păşteau turme de oi, se hîrjoneau mieluţii şi cîrlanii negri, brumării, iar prin tufele de papură galbenă zburau zglobii cărăbuşi cafenii. Pe drumul ce şerpuia dinspre podul Ciulucului veneau spre sat carele trase de boi şi încărcate cu secară verde cosită în luncile Bălţatei şi Brănduşii sau de lîngă stufăriile din preajma “fîntînii lui moş Nică”. În tinereţe, bunelul săpase acolo o fîntînă cu apă bună, gustoasă. Avea fîntîna un colac de lemn, o ciuturiţă. Au fost cazuri, cînd căruţaşii, după ce-şi potoleau setea la fîntîna bunelului, îşi continuau calea pe la Podiş şi Hîrtop, în harabare avînd panere cu fructe, struguri, varză şi harbuji. Ţaca Ioana primea în dar de la dînşii cîte un strugure sau cîte un măr şi, apoi se împărţea frăţeşte cu mine. Mi se părea că împreună cu ea fructele dăruite sunt mai gustoase. Dar dacă se mărită, ce mă fac eu fără dînsa? Puteam eu să admit căsătoria ţacăi Ioana cînd ştiam că numai cu dînsa am avut norocul să ne întîlnim cu mai multe femei care se holbau la mine, dar o întrebau:

–Al cui e copilul ista atît de frumuşel?

—  A lui badea Victor şi a ţacă-i Vera, răspundea verişoara.

—  Ce copil volăneţ, numai să nu fie de deochi. O s-ajungă om mare ca tătîne-său, ziceau unele femei, netezîndu-mă pe creştet.

Altele, mai clănţoase, mă luau peste picior nu numai pe mine, dar şi pe părinţii mei, mirîndu-se zeflemitor:

—  A-a-a! Al lui madomnu?! Cel care merge toată ziua cu curu-n bitcă!

Eram încă mic să le înţeleg pe toate. Dar, alături de verişoară, de bunel, de părinţi, soră şi frate, am început şi eu încetul cu încetul să aleg grîul de neghină.

De ce să nu recunosc că alături de verişoară, eram nu ştiu cum altfel. Ea ştia a-i pune la punct pe-acei care întreceau măsura cînd venea vorba de familia noastră. Împreună cu ea, mă bucurau zilele, serile, dimineţile, căci eram din neam de gospodari şi de viţă veche, şi deci, cu un viitor pe potrivă. Soarele, care răsărea în geamul casei, de-asupra Lipăgăului, mi se părea fermecător, ca şi luna în nopţile răcoroase de toamnă. Stelele străluceau ca diamantele, semănînd peste viaţa mea pulbere romantica de lumină. Era mult soare, mult cer şi voie bună în jur! La acei ani, satul încă nu era electrificat, dar sovieticii adusese un motoraş, care producea prin bîzîitul lui monoton, energie îndeajuns ca să asigure cu lumină casele oamenilor, fermele colhozului de peste gîrla Ciulucului. Tot la marginea satului, nu departe de casa nanului Maftei Druţă, vărul lui tata, era o fîntînă arteziană cu apă foarte bună, căruia sătenii îi ziceau “la poampă”. Pînă a mă îndrăgosti de ţaca Ioana, mama mă purta într-o rochie lungă şi largă. Aşa se purtau la vremea ceia toţi copii preşcolari. Eu, mai fiind plin de năzbîtii, umblam adeseori îmbrăcat în rochie prin rîpi şi văgăuni, murdărindu-mă ca un sobar. Adesori, fiind prea murdar, sora mă ducea la poampă şi, în zilele de vară, arunca cîteva căldări cu apă rece peste mine, după care buhăiam supărat.

 Mai devale de casa lui moş Ion Druţă şi el, dar poreclit Florean, spre marginea satului, era casa Tatianei lui Petrea şi a babei Anghiloaia, două femei care mi se păreau una mai bătrînă decît alta cu feţele albe, coşuroase. Zile în şir stăteau cu coatele sprijinite în creasta porţii de la ogradă şi făceau caracteristici verbale trecătorilor. Era mama şi cu fiica. Tatiana, avea în sat faima de croitoreasă. Era o femeie josuţă şi durdulie. I se zicea “a lui Petrea”, fiindcă o vreme concubinase cu Petrea Platon, săteanul nostru, ce îşi avea casă mai spre mijlocul satului, lîngă magazin. În ograda celor două femei era mult troscot, iar în pragul casei creşteau doi copaci bătrîni, încovoiaţi, cu mere tari ca piatra, pistruiate şi acre de-ţi strepezeau şi sprîncenele ochilor. Baba Anghiloaia ţinea mult la copacii din ogradă şi toamna aduna cîteva panere cu fructe, iar cînd dădeau zăpezile, pe la Postul cel Mare, ne chema cîte pe unul dintre copii din mahala şi ne miluia. Mai gustoase mere ca ale ei nu existau în tot satul. Peste numai cîteva luni, acele mere se făceau mălăieţe, galbene, aromate. Baba Anghiloaia purta rochie lungă, pînă la călcîie şi se îmbrobodea cu o şalincă neagră, cu ţurţuri, ca să i se vadă ochii tulburi, faţa uscăţivă. Se zicea că a fost cîndva o femeie foarte frumoasă, a argăţit la boieri, trăind cu un cămătar, după care a umblat la… hotel, adică la bordel, ducă-se pe pustii. Baba nu se supăra cînd auzea asemenea învinuiri, replici, ci numai tremura din cap şi zicea:

– Cum mi-am huzurit eu tinereţea la Tecuci şi Fălciu cu soldaţi de la artilerie, voi vă ve-ţi căca, l-aţi mînca şi tot aşa nu-ţi trăi cum am trăit eu…

Într-o zi, la poarta acelei case s-a adunat puhoi de lume. Nu era lucru de glumă. Dinspre Teleneşti sosi un autobus negru ca o dubă. În văzul sătenilor, Tanea lui Petrea a fost… arestată şi dusă a fost…De la înălţimea zilei de azi, în virtutea că mai exercit profesia de om al legii, intuiesc că a fost condamnată pentru viaţă parazitară, lege penală, care exista la comunişti…Dar să revenim la acele îndepărtate timpuri. Nu mult după prăpădul acela, pe baba Angheloaia au dus-o la azilul de bătrîni. N-am mai aflat şi nici nu am avut de unde să aflu în care colţ de lume s-au prăpădit acele două femei ale copilăriei mele. S-a zvonit numai, aşa, aiurea, precum am mai menţionat, că Tanea lui Petrea a fost judecată chipurile pentru că a dus un mod de viaţă plin de trîndăvie(!?)… Se uimeau, nedumiriţi, nemulţămiţi, toţi sătenii, ştiind că era o iscusită croitoreasă şi nu doar o gospodină din Ineşti se bucura-se de lucrurile făcute de mina ei. Dar, au judecat-o, fiindcă muncea pentru ea şi nu pentru colhoz, pentru stat, pe degeaba… După acele vînturi triste, pline de colb şi tînguiala vădită ale copiilor din magala, după mere gustoase în toiul iernii, gospodăria lor a stat pe gînduri, fără de stăpîn, pînă cînd vecinul Ion Florean strică ambele case din ograda acoperită cu troscot şi pe locul lor ridică o casă nouă, mîndră şi frumoasă.

Peste drum de Ion Florean era casa Foniculesei, altă bătrînă grebănoasă, cu părul lung, cărunt, mereu nemulţumită, certuind întruna ceva sub nas. Era poloneză de obîrşie şi vorbea pocit romîneşte. Se vede că a fost căsătorită cîndva, de vreme ce avea un băiat şi o fată şi ducea o viaţă închisă, ferită de ochii lumii, plină de mistere. Umbla prin grădină tot speriind cîinii şi găinile vecinilor, care îi săreau gardul. Uneori, indignată, înjura în limba poloneză. Cu tufe de liliac în pridvor, geamurile casei erau camuflate cu obloane, dar casa era acoperită cu şindrilă şi aveam impresia că nu-i calcă pragul nimeni dintre săteni. Mă apuca şi pe mine curiozitatea de a vedea cu ochii proprii ce are ea în casă, cum şi din ce trăieşte, cum îşi duce modul de viaţă. Curînd, copiii ei au plecat la învăţătură şi bătrîna, rămînînd numai cu cerul şi pămîntul, s-a făcut zgripţuroaică. Purta un bariz negru, ciuruit de vreme, rochie lungă, slinoasă, se încălţa cu aceeaşi caloşi murdari şi iarna, şi vara. În schimb, avea zmeură gustoasă în grădină, crenguţele cărora ţîşneau printre nuieluşele gardului. Cînd ne apropiam să gustăm din pomuşoarele roşii, dînsa prindea să strige la noi ca la pojar… Uneori se lua la goană, da noi nu ne temeam de dînsa şi o opream în hudiţa lui moş Grigore Mereuţă, împroşcănd-o cu bulgări… Baba cloanţa Foniculeasa din Polonia a trăit mulţi ani, iar la nunta uneia din verişoarele mele, ţaca Ileana, deşi nepoftită de nimeni, a fost la pregătirea găluştelor şi la împodobirea meselor. Spun lucrul acesta pentru că eu n-am fost la acea nuntă, dar lumea care a fost şi a văzut-o pe Foniculeasa jucînd zestrea şi acum îşi aminteşte şi vorbeşte despre întîmplarea ceea ca despre revoluţia bolşevicilor din octombrie-noiembrie 1917.

****

Prietenii mei de copilărie din mahala au fost, staţi să vi-i număr: unu – Ionel, doi – Volodea lui Agache Tîrsînă, trei, patru, cinci – băieţii lui Anton Ţurcanu, şase – vărul Pavel a mătuşei Tanea şi Manole Bostan. Pe lîngă toată gloata, se mai adunau băieţii lui Fiodora şi Ilie Druţă, a lui nanu Maftei Druţă, vărul lui tata, copii lui Petrea şi Oana Şoltoianu, finii de cununie a părinţilor mei, precum şi Mişa a lui Vasile şi Aniutei Cănăţui, poreclit Cosor, apoi Mişa lui Fiodor şi Nina Ţurcanu, poreclit Găgăuţă… Am vrut să-mi fie prieten şi Trăsnea, cel de la Humuleşti, dar ruşii au tăiat Moldova pe Prut, au pus sîrmă ghimpată şi au zis că moldovenii sunt ruşi, nu romîni. Mare trăsnaie cu Trăsnea al nostru, al tuturora. Şi dacă n-am putut să mai am un prieten, i-am preţuit pe iştilalţi şi pentru acela. Deaceea vă şi spun că în preajma casei noastre, de la o vreme, într-un sarai lung, colhozul ţinea herghelia de cai. Nişte cai frumoşi, suri, roşii şi negri. Îngrijea de herghelie badea Fiodorică Mereuţă, poreclit nu ştiu de ce Teşmechi, o fire cuminte, hazoasă ca un orfan, rămas fără mamă şi tată de mic copil. Spriginea pervazul geamului din grajd şi ne cînta la fluier doine şi cîntece de jale. Ne împăcam bine cu el. Ne dădea voie să netezim caii, să-i ducem la păscut şi la adăpat la fîntînile de pe şesul din marginea satului. Ne urca chiar el pe cîte unul călare. Odată mi-am zis să trec Ciulucul călare pe cal. Dar n-am putut, fiindcă în vecinătatea grajdului de cai, cum spuneam, se afla şi cîrmuirea brigăzii, unde tata îşi avea biroul. De făceam o mişcare nechibzuită, la sigur că tata era măturat de raicom din biroul lui. Mie n-avea ce să-mi facă partidul, că eram feciorul mezin al părinţilor. Dar lui tata…

Acum ţin să vă spun că mai la vale de casa noastră mai era şi fierăria lui moş Lucache Roşu, care, deşi era de-o seamă cu veacul, mînuia cu dibăcie ciocanul pe nicovală, potcovea caii, întindea obezile peste roţile căruţelor. Lîngă cîrmuire, pe mică pe ceas se prezenta un spectacol cu diverse scene din viaţa cotidiană a satului. Oamenii veneau aici să se plîngă, să caute dreptate şi sprijin de la autoritatea publică. Pesemene, nu ştiau că dreptatea e la fundul mării, dar Moldova era atunci, ca şi acum, lipsită de mare…Veneau, începînd, să zicem, cu femeia care şi-a prins bărbatul cu alta în pat şi terminînd cu cine credeţi – cu om în haine cazone, pe nume Harea, miliţianul de sector, care aducea, hai să le zicem, şi acestora pe nume – hoţii prinşi la furatul găinilor. Nu se întreba de ce oamenii fură unul de la altul, miliţionerul, dar îi aducea aici să facă spectacol de teatru. Tata, pe lîngă funcţia de brigadier, mai avea şi una obştească. Era preşedintele, veţi fi auzit, de judecătorie tovărăşească comunistă. Vă rog să nu rîdeţi, pentru că atunci, cînd venea momentul să se soluţioneze vreun conflict de judecată, într-o sală mică, cu scaune lungi, se adunau de la mic la mare, ca să fie martori oculari la cele mai amuzante sau prozaice scene din traiul sătenilor. Auzeam vorbe cu tîlc, dar şi din cele deocheate, vulgare, sau pline de haz. Tot spectrul lingvistic, îmbibat cu localisme, ghicitori, comparaţii, se adunau gălăgios şi turbulent între patru pereţi ai cîrmuirii. De la o vîrstă fragedă, vedeam ce se petrecea în sala judecăţii, urmărindu-le pe toate ba dinăuntru, unde nu prea aveam voie să stăm noi, copilandri, sau le urmăream nestingheriţi de-afară, prin fereastră. Cineva din săteni stătea pe banca acuzaţilor, la masă – componenţa instanţei de judecată, în mijlocul cărora era, desigur, tata. El promova o tactică impresionantă de soluţionare a cazurilor de conflict, pe unul împăcîndu-l cu femeia, pe altul obligîndu-l să întoarcă vecinului lucrul împrumutat sau să se dezică de pretenţiile viclene asupra hatului de pămînt… încît satul, pentru această ispravă, începuse, cu mici excepţii, să-i poarte o deosebită simpatie. Numai unele persoane, pe care nu reuşea să nu le pedepsească, îl bîrfeau şi-l ameninţau cu răzbunarea. Mama plîngea, rugîndu-l pe tata să se lase de această misiune, dar fără nici un rezultat. Eu, cu ceata mea de prieteni, am tras învăţăminte din munca lui tata şi n-am devenit nici unul din noi hoţi sau beţivani. Atunci, în zilele de joacă, împreună cu ei băteam mingea pe şes pe terenul de fotbal, sau îmi plăcea să mă joc de-a cocostîrcii, – joc care consta în aruncarea dîrjalei în văzduh şi, după ce se lovea cu cea ale prietenului meu, se măsura distanţa dintre beţele căzute şi, pe o aşa distanţă, ne duceam unul pe altul în spate. La acele timpuri mai era joaca de-a beţişoarele, de-a blanca, dar, după sărbătorile Crăciunului, întreg satul de copii şi flăcăi, se adunau pe toloacă, în grupuri ca să joace în arşici. Aceste costiţe, de la încheieturile picioarelor de miei şi iezi, mamele noastre, după ce noi le uscam pe sobă, ni le vopseau în diferite culori care, în pasiunea jocului, aduceau în rîndurile noastre multă satisfacţie sufletească. Cel care cîştiga la jocul de arşice şi se învrednicea cu cîte o torbă de costiţe, devenea vestit în întreaga mahala. În mijlocul satului se făcea un fel de competiţie, campionat local. Joaca se practica cu o mînă sau cu două şi, cel mai iscusit jucător manevra acele costiţe cu degetele, adunînd cît mai multe piese în torba lui… Despre jocul cu arşice astăzi nu-şi mai aminteşte aproape nimeni la Ineasca. Doar în “Amintirile din copilărie” ale lui Ion Creangă se pomeneşte că şi marele humuleştean era pasionat de-această joacă… În acea vreme, pasiunea jocului, însă, continua în masă pînă pe la sfîrşitul primăverii, mai ales la păscutul oilor şi al vacilor, ca să se încheie doar spre vară…Joaca ne unea şi ne crea prilejuri în plus pentru comentarii şi planuri de viitor împreună cu prietenii de copilărie.

Iată aşa prieteni am avut. Nici unul trăsnit, pentru că cu Trăsnea n-am avut cum să mă împrietenesc. Dar să nu anticipăm pentru că, vorba ceea, cuvîntul din poveste, înainte mult mai este. Ştiam bine că, odată şi odată, cortina de pe Prut va fi ruinată (aşa credea şi tata), că a fost pusă de Stalin, nu de Dumnezeul nostru.

****

Dincolo de grajdul de cai stătea ca ţintuită o gospodărie mare, în care locuiau prietenele mamei – mătuşa Grăchina, cea care a sfătuit-o să mă scalde în apă fiartă cu beţe din cuib de cocostîrc, cu bărbatul ei, moş Grigore, cu numele de familie “Purice”, apoi fiica lui – nana Vera cu nanul Vasile, iar peste o hudiţă era casa nepoatei lor – nana Fiodora şi a nanului Ilie Druţă, care aveau un cuptor de copii, unul mai mărunţel decît celălalt. Mergeam adeseori la ei, împreună cu bunelului Nică, care era de un leat şi prieten bun cu moş Grigore Purice, pe care satul, deja am pomenit, îl supranumise nu ştiu de ce moş Tremurici şi moş Ţîntirim. N-aş fi adus vorbă de aceste gospodării, între care se mai afla fîntîna cu cumpănă a lui moş Aftene Şoltoianu, dacă nu erau pentru mama adevărate locaşe de refugiu sufletesc, repere de sprijin în cazul necazurilor multe ce se abăteau asupra capului ei. În jurul casei lor era o grădină cu prăsazi bătrîni, roditori şi într-un colţ al grădinii, pruni, aguzi şi meri rotaţi. Mai spre fîntîna lui moş Aftene, se ridica o răstignire din piatră cu chipul Mîntuitorului, la care, de sărbătorile sfinte, mătuşa Vera punea şi aprindea candela. Mi se părea un loc de o adevărată înălţare cerească.

Dacă eram cuminţi şi nu făceam nazuri niciodată, bătrînii din acea gospodărie niciodată nu ne interziceau să ne înfruptăm şi noi cu fructe din grădina dată de Dumnezeul lui Adam şi Eva. Moş Grigore era cam de o seamă cu bunelului Nică, poate oleacă mai mic, dar se dărîma cu repeziciunea fulgerului. Aproape că nu vedea, păşea anevoios pe picioarele de lemn ale cîrjelor, aproape de i se vedeau în zare pielea şi oasele. Degetele de la mîini îi erau îndoiate, cîrceiate,înţepenite.

Dacă aş fi fost eu statul sovietic, i-aş fi dat o pensie bunicică şi o copilă să-l îngrijească cum fac moldovencele noastre cu bătrînii din ţările europene în ziua de azi ca să-şi cîştige o bucată de pîine pentru copii lor. De multe ori mergeam cu bunelul la el în musafirie ca să văd o scenă mai dihai ca la teatru. Vorba e că moş Grigore mai era şi surd. Bunelul îl întreba una, iar el pribluind ce-l întreabă, începea să-şi povestească istoria vieţii de la ţarul Nicolai, apoi la Stalin, la Hitler şi Hruşciov… Bunelul îi striga în ureche că nu de draci l-a întrebat, ci de Dumnezeu şi de Isus Hristos, Fiul, care a fost răstignit de Iuda, ş-apoi a înviat ca să ne fie iertate păcatele. Moş Grigore dădea din cap în semn că înţelege bine ce-l întreabă bunelul, dar continua să bolmojească aceiaşi istorie cu nemţii şi ruşii care i-au stricat toată viaţa pentru interesul lor meschin de a împărţi şi conduce lumea. I s-a promis marea cu sarea şi comunism i-au promis că au să-i facă, adică un fel de rai al bolşevicilor, dar acum, iată, nici pensie nu-i dau.

Stăteam la dînsul pînă înnopta, mîncam fructe de nici apă nu ne trebuia. Apoi plecam prin noapte acasă. Bunelul îmi povestea cîte ceva din istoria neamului nostru romînesc, apoi nu ştiu de ce înjura pe nu ştiu cine, iar eu vedeam cerul şi romînii din toată lumea încolonaţi pe Calea Robilor, aducîndu-şi acasă Ţara furată de imperiile tuturor relelor de pe pămînt.

 – Mi-i drag să vin la dînsul, zicea bunelul cînd ajungeam aproape de casa lui. Am flăcăit împreună, şi parcă îmi este mai uşor pe inimă cînd îl văd. La restul de lume cînd mă duc, nu pot să mă înţeleg ca şi cu Grigore… Ceilalţi de-acuma nu mă mai iubesc aşa…El e din vremurile mele…O să mă scîrbesc tare dacă va muri înaintea mea…

Precum am mai spus, moş Grigore şi mătuşa Grăchina aveau o fiică, Vera, trecută şi ea de 70. Avea o faţa mare, pătrată, un ningel păros pe barbă, iar la gît purta merjele galbene, măşcate, şi zicea că ele alină durerile glandei tiroide. Vocea ei te înspăimînta de detunătoare ce era, cînd se răstea la noi, simţeam cum curge lichid fierbinte printre picioare. :

Biribantule! tuna ea. Dacă te găbjesc, îţi fac curul ca ciurul, că eu nu-s dusă la biserică!

Dar degeaba zicea cum tuna, pentru că, în realitate, era de-o bunătate rară. Căsătorită cu nanul Vasile Sajin, a avut o singură fiică, pe nana Fiodora, poreclită “broscuţa”, probabil, pentru că năştea cîte doi copii pe an. Îl aducea pe lume pe aista, cum îl cheamă, Ion, şi-l dădea nanei Vera şi nanului Vasile, “de suflet “. Apoi, la o săptămînă-două, aflai că a mai născut unul şi iar l-a dat de suflet, pe celălalt, zburătăcită, aducîndu-l la gloata de-acasă. Mergeam adeseori la nana Fiodora şi mă jucam cu copiii ei: Galea, Maria, Nicolae, Ion, Mihail, Vitalie, Eleonora, Pavel, Petrică…Tot pomelnicul din cartea popii. Cum nana era mică de statură, nu se prea cunoştea dacă este sau nu gravidă, şi nimeni nu se încumeta să ghicească cînd o să mai aducă un peşte pe lume. Cînd auzea că a născut, satul se îngrozea şi zicea :

– Iaca Fiodora Broscuţa… e un artel de făcut copii, nu alta!

Bărbatul ei, nanul Ilie Druţă, se mîndrea că are soţie mamă eroină în ţara care prima a trimis un sputnik, apoi şi un om în cosmos. Mecanizator în colhoz, adeseori ne plimba cu tractorul prin sat, vrînd parcă să demonstreze că noi suntem viitorul luminos al naţiunii! Pînă la urmă, nana Fiodora avea ograda plină de prichindei, fîrţîgăi, şi toţi ei spuneau că vor să devină ca tatăl lor, tractorişti…Mă jucam cu mare plăcere cu copiii nanei Fiodora, dar ascultam ce vorbesc bătrînii. Cu vocea sa stinsă, Moş Grigore ne povestea cum atunci, cînd era tînăr, s-a dus odată la Chişinău să vîndă o vită, dar s-a întors cu mireasă. Orăşeanca de altă dată, precum v-am spus mai sus, se numea acum mătuşa Grăchina, care a uitat pînă şi cum o chema cînd s-a născut rusoaică. Numai cînd se întîmpla să-i trecem pe dinainte se enerva şi ne numea Ţurulnici, ce o mai fi însemnînd acest cuvînt. Dînsa, ca şi moş Grigore, era robace, muncitoare. Cînd îmbătrîni-se, îi vedeai alături mereu, ca două păpuşi, curăţei îmbrăcaţi, trebăluind pe lîngă casă. Abia mişcîndu-se, de ani lucrau via: negrăbiţi, toată vara o curăţau, o cotorau, o ciuntau iar toamna strîngeau roada, făceau vin, beau cît beau şi o luau iar de la început. O singură dată i-am văzut stînd jos pe un ţolişor, sub ramurile pomilor, fără să schimbe o vorbă unul cu altuil. În felul acesta, păzeau via de invazia copiilor din mahala, pentru care grădina lor bogată era ce se cheamă la Ineşti o mană cerească. Vasăzică, stînd pe ţolişor, ei credeau copilăreşte că păzesc via şi livada, da noi de ici ne umpleam sînul cu fructe şi struguri şi mîncam de ne dălăceam. Mă mira cum de vede moşul pe toate, de vreme ce mătuşa Grăchina îl căina că este orb?! Îmi părea interesant să văd şi să constat la faţa locului cum bătrînii puneau laţuri în gardul natural din cătină şi prindeau cîinii vagabonzi şi motanii, iar pe noi, copiii, nici nu ne observau cum le furăm fructele şi poama. După ce băteau potăile cu o vărguţă de dracilă îi slobozea din prinsoare, lăsîndu-i să fugă, schelălăind, spre rîpa lui Sîrisîcă, urmărîndu-i din urmă mulţumiţi nevoie mare.

Pe noi, însă, nu ne-au prins şi nu ne-au bătut niciodată. Oare nu cumva au făcut-o în adins, pentru că aveau părinţi, moşi şi strămoşi morţi ca de cînd lumea. Poate ne lăsau în adins să furăm şi să mîncăm de sufletele celor morţi! Tocmai hăt tîrziu am simţit în inimă o îndoială dacă sufletele celor morţi primesc bunurile furate. Ei doar n-au fost colhoznici şi n-au predat la stat toate roadele pămîntului ca să moară de foame ca noi.

Cel mai harnic dintre toţi bătrînii mi se părea nanul Vasile, bărbat josuţ, dar îndesat. Purta o cuşmă ţurcănească şi şarovari, încît aveai impresia că seamănă cu un sultan turc de pe tablourile peredvijnicilor. Pînă la adînci bătrîneţe, mergea sprintenel pe bicicletă, rătăcindu-se ba pe malul Ciulucului, prinzînd peşte cu fatca, ba în întinsul cîmpiilor numite de săteni Brînduşa şi Balţata, de unde se întorcea încărcat ca o albină cu de toate de-ale mîncării ca să astupe gurile numărului necunoscut nici de Dumnezeu al nepoţilor, copiii nanei Fiodora. Dacă n-ar fi avut bicicletă, ar fi fost nevoit să care cu tobultocul în spate toate cele ce lua din lanurile colhozului ca să-şi hrănescă nepoţii şi pe toţi ai casei.

 Iar noi, avînd şi alte griji zilnice ale copilăriei, mai intram şi în zilele de sărbătoare, cînd, după ce eram siliţi de părinţi a ţine postul, cete de copii mergeam la biserică ca să ne împărtăşim. Mergeam cu mama şi semenii din mahala, împreună cu nana Vera şi o parte din nepoţii ei. Odată am încercat să schimb rînduiala stabilită de bătrîni. Dacă preotul ne ţine flămînzi pînă în dricul amezii, fără să ne grijească, apoi eu n-o să pot răbda. Am să mănînc ceva să-mi astîmpăr foamea. În drum, mătuşa, parcă ghicindu-mi gîndul, ne-a smotri cumplitt, zicîndu-ne ca nu care cumva să mîncăm pînă a primi grijania:

–Ferit-a sfîntul! tuna iar vocea ei şi arăta spre mine: Mai ales tu, măi Borea. Să nu vîri lumea în păcate! Ferit-a sfîntul!

Mergînd la împărtăşanie, am tăcut tot drumul faţă de ea. Aşa s-a întîmplat că slujba bisericească a trecut răbdător de repede şi veni clipa spovedaniei. Atunci am făcut alta, mai boacănă. Preotul ne-a pus în genunchi sub poala patracirului, şi începu să cînte spovedania de iertare a păcatelor. Eu, băieţel bun de glumă, încă neprimit în colhoz, acoperit cu poala odăjdiei preoţeşti, ia aşa-ia încetişor, pe neprins de veste bag mina în buzunărelul preotului, şi-i şparlesc ceasul mare, cu capac de argint şi cu ace aurite. Cînd popa şi-a încheiat cîntecul şi făcea semnul crucii de-asupra păcătosului meu creştet, acoperit cu poala patrafirului, eu mai bat cîteva mătănii, apoi fugi afară din biserică de ascund agoniseala într-un parcan de fîn din curte. După împărtăşanie, după ce am băut agheazmă, am mîncat nafură, potrivind că ne-am purificat sufletele de-a binelea, mai primind şi laudele rudelor asistate acolo, împreună cu ale mătuşii Vera: „Bine că v-a ajutat Dumnezeu! Ce copchii de treabă sînteţi!…” l-am chemat cu mine pe Ion a lui moş Agache Tîrsînă şi pe Koliţă a nanei Fiodora de le-am arătat trofeul şparlit la spovedanie. Veselia noastră a ajuns la culme, dar iată-l şi pe popa lîngă noi, căzut ca din cer şi găbjindu-ne pe toţi. Puţin spus că nu ne-a bătut ci numai şi-a luat ceasul şi s-a întors tăcut în biserică, pentru că tăcutul cela al lui îmi stă şi acum pe inimă şi mă apasă ca o povară de piatră din stîncă.

Nu vă spuneam eu că sunt om din gospodari cinstiţi şi harnici, care nu poartă nici o vină că timpurile s-au întors în aşa fel, încît, dacă nu furai, mureai de foame. De aceea vă propun: hai să mergem mai departe să vedeţi cîte mi s-au mai întîmplat în copilăria mea zbuciumată şi antică, sau cum zicea şi Ion Creangă, nevinovată.

****

Hop! că deja păşeam pe al şaselea an. Chiar aşa le răspundeam celor ce mă întrebau ce vîrstă am. Crescuse bine în mine marea slăbiciune de-a merge la apa murdară din rîpa cu malurile îmburuienite şi cu urzici înalte de lîngă casa unui sătean, zis Sîrisîcă. Probabil, pentru că trăia pe malul rîpei ce purta acest nume, avea această poreclă. Împreună cu alţi copii de vîrsta mea făceam toată vara acolo iezături şi mă întorceam seara acasă plin de noroi din cap pînă în picioare. Într-o săptămînă de zile calde prindeam pe picioare cîte două-trei straturi de pui, lip şi rapăn, pe care sîmbăta biata mamă abia de reuşea să mi le spele în covata de lemn, ţinîndu-mă cu capul între picioarele ei şi aşa obosite de atîta alergătură. Plus că eu nu mă supuneam ca alţi copii, ci mă zbăteam de durere şi ţipam de parcă mă înjunghia mama cu cuţitul. După aceasta, eram asigurat pe încă o săptămînă înainte şi de acum prindeam la minte şi nu ne mai duceam în rîpa lui Sîrisîcă. Apucam calea coclaurilor din Ponoare sau din Hîrtop, unde nu făceam pozne, dar ne jucam ca nişte copii cuminţi: de-a mijatca, de-a capra, de-a cocostîrcii, de-a untişorul, de-a cioarba, de-a bătaia... Şi cînd veneam seara acasă, iar ieşea că-s neatent şi nedisciplinat – aveam picioarele numai bătături şi înghimpături, ca la ciobenii şi văcarii satului. N-am mai prins la minte la cei şase ani ai mei, şi-mi pare că tot aşa am rămas şi după aceea. Îmi plăceau serile obositoare, dar şi dimineţile, cînd mă trezea mama şi mă trimitea să mîn vaca la cireada de la marginea satului, şi cînd preferam să-mi spăl picioarele prin rouă. De unde oare s-a luat în mine plăcerea de a aduna roua de pe ierburi cu mîinile să mă îmbăt criţă de vlaga fumurie a dimineţilor purpurii, cînd soarele nici nu putea fi închipuit printre stelele ce-mi dădeau din ochii lor licăritori, iar luna lenoasă pleca la culcare după dealul îndepărtat al Molnicului din preajma satului Prepeliţă. Ponoarele din apropierea Vîlcelei, căreia sătenii îi mai ziceau pe atunci şi Borta lui Dănilă, erau pline de coclauri şi lacuri mici, cu ape cristaline şi cu flori multicolore, prin care galopau caii popii şi buratecii. Acolo, în vecinătatea viilor şi livezilor bătrîne, în ierburile numai bune de păşunat vitele, ne scăldam şi ne jucam în toate jocurile nemîntuite de jucat de cei ce le născocise pentru noi. Printre hăţişurile rătăcite de cătiniş, cu muşuroaie enorme pe care munceau milioane de furnici şi prin tufele dese de porumbele cu mulţi culbeci din Ponoare, prindeam şerpi. Aveam chibrituri la buzunar şi aprindeam focul, puneam şarpele pe jăratec şi aşteptam să-şi şuiere de adio. Apoi, tot în acel jăratec coceam cartofi. Nu departe de Borta lui Dănilă era o fîntînă fără colac de asupra şi iată că de acum coboram în fîntînă spriginindu-ne de pereţii ei, luam apă cu şleapca şi beam să ne treacă setea…După ce ne mai astîmpăram şi foamea, numai ce observam că pe potecile adumbrite, ca din senin, apar cete de tîrgoveţi de la Teleneşti, băieţi de-o seamă cu noi şi de acum se declanşa un adevărat război pe platourile cu iarbă verde. Luptau de se rupeau ruşii cu fracezii, nemţii cu ruşii, ruşii cu sovieticii… Erau nişte încăierări adevărate. O parte din copiii noşti deveneau răniţi, însîngeraţi, ca şi copiii tîrgoveţilor. Într-un sfîrşit, noi, ineştenii, ne dovedeam mai îndrăzneţi, mai aprigi, şi-i puneam pe rivali să bată în retragere, obligîndu-i s-o ieie la sănătoasa. Ce mai fericire triumfală pe capul nostru! Reveneam în sat odată cu lăsarea amurgului, gălăgioşi, comentînd isprăvile comise, convinşi că viaţa este un război frumos şi plin de glorii. Dar viaţa rămînea păcătoasă cum a fost. De unde s-au luat toate acestea în mine şi în noi? Cînd adormeam, le visam şi se repetau toate ca într-un caleidoscop. Iar cînd mă trezeam, simţeam că nu-s mai deştept numai că le luam pe toate dintr-un capăt, Doamne iartă-mă dacă poţi, că eu nu mă pot ierta. Copilăria antică era în toi, cu legile ei pline de idilă şi fantezie.

****

Prin anul 1960, am uitat ce vîrstă am, iar părinţilor le-a venit pofta să demoleze casa veche şi să construiască alta nouă, mai aproape de drum, cu faţa spre soare. Am uitat să vă spun că pînă la aceasta, tata săpase fundamentul, adusese multă piatră de la Brînzenii Vechi şi cei care treceau pe drum, mai ales invidioşii se şuşoteau:

–Victor Druţă face un adevărat raimag!

– De ce să nu facă, dacă-i nacealnic şi are de unde fura… ziceau alţii. Las’ să facă că nu fură de la mine sau de la tine. Acum e colhoz…”La colhoz pe dealul mare, cine fură acela are…”

Cuvintele luate în ghilimele le-am spicuit dintr-un cîntec foarte popular printre săteni pe timpurile copilăriei mele.

Ca membru de partid, tata era mereu supravegheat, verificat şi controlat numai de cui nu-i era lene. De cum începuse construcţia casei noi, petiţiile anonime curgeau gîrlă la cîrmuirea kolhozului şi la raion. Mulţi aveau dureri de cap: cum de Victor a lui Ion a lui Manolache, acest Madomnu sărăntoc din trecutul apropiat, a îndrăznit să demoleze o casă veche şi să-şi construiască alta nouă? De unde Madomnu are parale? Părinţii, însă, cu ajutorul neamurilor şi ale meşterilor şi-a văzut de ale lor şi către toamnă deja ne mutasem cu traiul în una din odăile casei noi. Abia pusese uşile şi ferestrele, dormeam pe faţa casei, fiindcă nu dovediră să finiseze soba şi cuptorul. Luam un ogheal vechi, cu altul ne înveleam şi aşa dormeam toată familia la un loc: eu, fratele, sora şi părinţii ca în… komunismul declarat de Hruşciov, liderul de la Kremlinul Moscovei de-atunci pe care, zicea el, aveam să-l ajungem în anul 1980. Participam şi noi, copiii, la lucrări, pentru că părinţii, practic, nu dormeau toată noaptea. Ascultam pînă tîrziu vorbele lor, cînd se sfătuiau şi se frămîntau cum să lege tei de curmei ca să le dovedească pe toate, ca nu cumva să ne prindă iarna fără de acoperiş de-asupra capului. Ştiau că lemne de foc şi nutreţ pentru vacă şi oiţele din ocol vor găsi ei cumva. Dar cum şi de unde să căpătuiască bani pentru ca să construiască sobele şi cuptorul?

Odată, iată-iată să ne prindă somnul dulce, dar nu dovedim să adormim, că ne pomenim în pragul casei cu un grup de bărbaţi, cică din comisia de împuterniciţi, cu misiunea de a controla bîrfele dintr-o scrisoare anonimă, în care tata era învinuit de comiterea unor furturi deosebit de mari din hambarele colhozului… Mama începea să plîngă, iar controlorii, aprindeau lampa de gaz şi cotrobăiau saraiul, podurile, sîsîiacul, ieslea de la vite şi toate cuibarele. Pînă la urmă s-au dus cum au venit. La două-trei zile iar veneau, iar controlau şi pentru că erau cu zece clase sovietice ale şcolii de seară, comsomolişti sau partiinici, nu ştiau, sărmanii, nici să scrie şi nici să citească. Îl rugau pe tata cu cinci clase romîneşti să le întocmească un act necesar pentru darea de seamă. După ce documentul era gata, încingeau o beţie de vuia satul. Stau şi acum şi mă gîndesc cum regimul stalinist le-a sucit pe toate, încît oamenii au ajuns nu numai să se mănînce, ci să se bea unul pe altul. Părinţii mei vedeau toate acestea, dar nu puteau să înţeleagă cum lucrează această maşinărie de ură totală. Cine nu poate dormi şi scrie donosuri neîntemeiate? Dacă tata se supuse şi suporta relativ uşor starea de lucruri ce devenise normă, apoi mama era cu totul alt om. Odată, văzînd că la poartă a apărut o nouă comisie, nu se mai putu reţine. Se repezi de luă o cociorvă din ungher şi le ieşi în cale plină de furie:

– Ce umblaţi voi cu nebuniile voastre măi bandiţilor! Trimăşilor! Să-mi pieriţi din ochii mei, c-am să vă stropesc cu benzină şi-am să vă dau foc! Cărăbăniţi-vă tot acum, că de nu, vă sparg capul!

După aceasta s-au c-am rărit comisiile, dar nu înseamnă că au încetat bîrfele şi pîrîturile la noi în sat. Vorba ceea: boala din născare leac nu are. Ca şi mai înainte scrisorile veneau şuvoi la cîrmuirea colhozului, iar cîrmuirea, dacă-i cîrmuire strîmbă, le ia şi le expediază în raion. Şi de acum tata e chemat acolo, ca să fie hărţuit şi avertizat în fel şi chip. Dar mamei nu-i spune, pentru că nu-i era numai soţie, dar şi mamă la copiii lui. Nu i-a spus cît nu i-a spus, dar odată vine acasă ca turtit de prostia oamenilor noştri din chiar cea mai apropiată vecinătate de sînge. Mărturiseşte mamei că azi, acolo la raion, i s-a pus la dispoziţie o jalbă asupra lui în care a citit următoarea frază: “ Aşa, că Victore, dacă nu te laşi de călărit şi furat lumea din sat, apoi n-o să te poată scăpa liudeile…” Acest cuvînt “liudei” mi s-a întipărit în memorie, căci nanul Mihail, fratele mamei, nănaşul de cununie al părinţilor mei, îl învăţase la Sanct-Petersburg, unde fusese cu războiul în timpul blocadei. Îl folosea destul de des, atunci cînd se referea la opinia unui grup de oameni.

– El e! E vorba lui, vrăjmaşul! sări mama pusă pe foc.

–Dar nu-i scris de-al lui, o linişti tata. L-am controlat bine.

– Păi că el nu prea ştie carte, prizăritul. A dictat cuiva textul şi-i gata treaba.

Ştiu bine că n-o să mă credeţi. Ascultam dialogul părinţilor şi pentru prima dată am simţit că mi-i ruşine de neruşinarea altuia. Mi s-a coborît inima-n tălpi şi oleacă-n picioare, rugîndu-mă lui Dumnezeu să nu se confirme ceea ce mi-a auzit urechile. Dar Dumnezeu nu m-a auzit şi nu l-a iertat pe cel care era nănaş nu numai nouă, copiilor, dar şi părinţilor noştri.

La o zi două după aceasta, l-am auzit pe tata spunîndu-i mamei:

–L-am chemat ieri pe nănaşul la brigadă şi i-am dat răvaşul. Ştii că a muţit cînd l-a văzut şi n-a putut să scoată un cuvînt… Atunci eu l-am apucat de gulerul cămăşii şi i-am spus: “Liturghia! Precistania, răzdumnezeii mă-tii de nănaş! Dacă mai faci o trebuşoară de-aceasta în viaţa ta, să ştii că-ţi scot inima din piept şi ţi-o mănînc de faţă cu tine, ai înţeles?!”

Iat-aşa suntem noi, moldovenii cei înstrăinaţi de ţara noastră şi de neamul nostru din moşi-strămoşi: influenţaţi de apucăturile celor ce s-au lăţit peste noi, ne mîncăm ca cîinii înde noi.

Mîncat de necaz şi de ruşine, în ziua ceea am plecat de-acasă, fără să spun cuiva.

M-am dus mai întîi la Ionel a lui moş Agache Tîrsînă, iar împreună cu dînsul nu ştiu cum s-a făcut că am nimerit la moş Fiodor Mardare, un bătrîn pîntecos, cu mustăţi mari, încovoiate şi cu priviri bulbucate, şirete, care locuia la marginea şoselei, într-o casă bătrînească acoperită cu stuf. Baba lui, dimpotrivă, era mărunţică, adusă din spate, dar trebăluia prin ogradă ca o zvîrlugă. Bucuroasă nevoie mare de piticii ei musafiri, baba ne-a servit cu miere de albini dintr-un gavanos, iar moşul, deşi se chema Fiodor şi nu Tudor, avea harul de povestitor, spunîndu-ne atîtea poveşti, încît eu mai ţin minte o întîmplare, povestită de el, c-o familie de lăieşi.

Cică, odată a murit un ţigan. Hoarda adusă de dînsul pe lume se înfăţoşează la preot şi ruptă de-atîta durere ce avea pe cap, se tînguiră prelung şi-i zise, ştergîndu-şi lacrimile din ochi:

Tetea nostru ne-a lăsat poruncă, cu limbă de moarte, ca, atunci cînd va fi să-l ducem în ultima cale, sărmanul, să plătim cît nu face, dar să-l rugăm pe sfîntul părinte să-l lase o noapte să-şi odihnească ciolanele în biserică. Plătim cît nu face, au repetat ei.

Popa, ca popa, ne-a spus moş Fiodor, se gîndi la Dumnezeu, dar şi la… buzunarul lui. Aşadar, porunci s-aducă mortul, se foi în jurul sicriului cu cadelniţa împlînd biserica cu fum de ceară, de-i ameţi pe ţigani, mai mult citi în ritm de rugăciune un text religios dintr-o carte cu coperţile slinoase, ferfeniţate, după care porunci iar celor prezenţi dorinţa lăsată de răposat, rugîndu-i pe toţi să-şi caute de ale lor, pînă mîine dimineaţa… Dar, a doua zi, după ce a îmbrăcat odăjdiile, popa s-a pus pe aşteptat ţiganii dinspre marginea satului. Aşteaptă un ceas, două. Nu vine nimeni, Poporul din sat se buluceşte în ograda locaşului sfînt, dar preotul nu se încumetă să deschidă uşa. Aşteaptă să vină îndureraţii cu mortul, care cum spuneam, erau ţigani, ca să continue procesiunea înmormîntării… Mai aşteaptă o oră, două, trei. Pămîntul sfîrîia sub picioarele preotului. Cînd i-a crăpat răbdăul, preotul şi-a aruncat privirile spre marginea satului, dar acolo nu mai era nici zare de cort, nici ţîpenie de ţigan. Noaptea plecase şatra cu tot ţigănăritul ei în drumul volnic, al libertăţii. Ce-ar fi putut să facă preotul? N-a avut încotro şi a înmormîntat buliharul cu cheltuiala lui… Ce ar fi putut face alta?

Mi-a povestit moş Fiodor întîmplarea aceasta în copilărie, iar eu i-am dezghiocat tîlcul hăt peste ani. Vă zic, că este chip aşa s-o păţim şi noi, moldovenii, dacă nu prindem la minte şi ne mai lăsăm minţiţi de cei care ne spun că nu suntem romîni, că nu vorbim romîneşte şi că nu ne tragem din aceiaşi rădăcină cu toţi romînii. Este chip, aşadar, să murim şi noi şi să nu aibă cine să ne îngroape. Pentru că străinii sunt interesaţi doar să ne omoare, nu şi să ne înmormînteze creştineşte. Credeţi-mă, vorbim de viaţă, nu de moarte. Şi încă mai credeţi-mă, pentru că-s copil de-al vostru şi n-am nici un interes să vă mint. Ce-i cu interesul îmblă îngîmfaţi, spun minciuni şi scriu pîre, primind pentru treaba lor murdară saci cu bani de la străini. Aşa că, daţi oameni buni să trăim şi să gîndim cu mintea moldoveanului cea de pe urmă.

… După ce termina de povestit moş Fiodor, ne pîndea hoţeşte cu privirile lui bulbucate, ne făcea un semn de atenţie şi după ce se încingea cu un brîu roşu la cămaşa cusută în stil naţional, scotea din sofcă vioara şi cînta o melodie mai duioasă decît alta. Alteori, cînd îl supăra cineva, prindea să ocărască prin grădină de-l auzeau oamenii departe de mahalaua lui. Noi, în asemenea cazuri, ne tupilam după gard şi urmăream printre nuiele cum se declanşează. Avea nişte cîini aprigi – în ograda lui puteai să intri numai dacă îţi dădeau voie el sau baba. Noi, pînă a intra la el, totdeauna îl strigam la poartă, sau ne strecuram privirile printre gard să vedeam dacă este acasă. Într-o altă zi de vară, pe amurgite, ne-am dus la casa lui şi nici n-am ajuns la poartă, că auzim vocea lui plină de pretenţii:

– Măriuţă, întoarce-te în casă ca să mîntuim şaga începută!…

– Ptiu, bată-te Dumnezeu să te bată, răspunse vocea plină de mirare a babei. La anii iştea ţi-ai ieşit din minţi cu totul…

Eu cu Ionel ne-am tupilat şi mai tare, ca să urmărim ce se va întîmpla la casa omului. Moş Fiodor alerga greoi, şchiopătînd prin jurul casei fără de izmene, dar în cămaşă lungă, cu un melesteu bălăbănindu-se între picioare încercînd a o trage pe babă înapoi în casă. Baba Măriuţa, însă, se oprea, privea cu ochii holbaţi la fudulia răzvrătită a moşneagului să nu-i creadă ochii, tot zmuncindu-se din mîinile lui vînjoase.

– O să-ţi pară rău, Măriuţă, continua moşul. Asta se întîmplă rar ca să vreau plăceri…

– Lasă-mă în pace, buhai bătrîn, c-o să te rîdă mahalaua…

– Măriuţă! Măriuţă, vină la plăceri. La plăceri, Măriuţă!… o tot tîra el pînă în prag ca s-o împingă pe uşa casei, înăuntru.

Eu cu Ionel, am înţeles că am venit în musafirie nu la timpul potrivit. Cîinii după ce urmăriră acea scenă, cu ochii plini de blîndeţe, deodată au început să latre la noi silindu-ne să-i lăsăm în plăcerile momentului pe cei doi bătrîni şi să ne întoarcem spre casă…

Altă dată am găsit-o pe mătuşa Măriuţa toată în lacrimi. Scosese odinioară plăcintele din cuptor, ieşi bocind în drum şi dădea de pomană trecătorilor în memoria căţelei Murguţa care pierise în ajun…

Ne plăcea oricînd să fim la ei, deoarece la acea casă bătrînească mereu se întîmpla ceva. De la o vreme moş Fiodor începuse a se juca împreună cu noi, copiii, de-a ascunselea, apoi se alătură şi mătuşa. Iarna amîndoi mergeau spre Teleneşti pe şosea, trăgînd o cotigă din urmă cu un sac de măcinat la moară. Noi, copiii, ne urcam în cărucior şi ei ne plimbau mulţumiţi o habă de drum… Aşa continuă veselia cu moşnegii ceia vreo cîteva veri, pînă într-o bună zi, am auzit mai întîi că a murit mătuşa Măriuţa, apoi şi moş Fiodor. Cîinii de la casă au fost duşi undeva la stîni, la ciobenii de pe Lipăgău, obloanele la ferestre se închiseră şi peste o vreme ograda cea largă, luminoasă, se făcuse paragină.

La cimitirul vechi din Fundătură stau şi astăzi două morminte modeste, de-asupra cărora sunt prăvălite două cruci mîncate de vreme, iar stible de mohor unduiesc domol, parcă adiind de la o depărtare de ani vocea de bas a lui moş Fiodor:” – Măriuţă! Fii ascultătoare şi intră în casă la plăceri… Să nu rîdă lumea de noi, Măriuţă…

– Ptiu, batî-te-ar rusaliile, harmăsarule! răspundea speriată baba. Iaca înnebunesc la bătrîneţe bărbaţii…”

****

Totuşi, cu toate greutăţile pe care am avut a le înfrunta, noi, societatea sovietică, construiam neabătut viitorul luminos. În vara următoare părinţii au terminat casa nouă şi trebuie să vă spun că era cea mai frumoasă din sat. Cu verandă, tindă, iatac, cămară şi casă mare, unde mama atîrnase pe pereţi lăicere şi covoare de la care aducea miros de naftalină. Pe o laiţă de lîngă garderobă prinse a aşeza în clituri ţoluri, veretce, păretare, războaie şi pînză albă de bumbac pentru prosoape, zestrea de nuntă a surorei. Între timp, sora întrată şi ea în treburi casnice îşi expuse pe pereţi propria realizare – uzoare cusute în cruciuliţă şi la canava, cu diferite scene din povesti populare romîneşti şi ruseşti. Conform unei tradiţii mai vechi, în colţurile iatacului şi al casei mari au fost atîrnate icoane cu chipul Maicii Domnului şi al Mîntuitorului, iar în toamna anului 1960 părinţii ne-au cumpărat de la Teleneşti un frate, zis Gheorghiţă, un copil dolofan şi chiar mărişor… Datorită lui, vara ceea a fost frumoasă şi foarte roditoare. Fratele Ion, sora Ana şi eu dădăceam frăţiorul, rînduindu-ne pentru a-l purta în braţe prin ogradă. Mama i-a cusut scutece şi oghelaş din pînză de atlas colorată, pe frunte îi punea frunteraş. Îmi plăcea să-l port în braţe pe frăţiorul meu prin casa mare, lăudîndu-i bujorii de pe tencuiala zugrăvită a pereţilor. El înţelegea ce-i spuneam şi-mi răspundea cu priviri drăgălaşe, cu zîmbete largi, uneori nitam-nisam se uita la mine şi rîdea în hohote… Nici n-am observat cînd s-a dus încă o vară din viaţa mea. Apoi trecu toamna, trecu şi iarna şi poposi o primăvară mai frumoasă decît altele. Să vă spun de ce? Pentru că într-o zi, sora Ana şi fratele Ion au venit de la şcoală foarte impresionaţi şi veseli, l-au înşfăcat pe Gheorghiţă în braţe şi au început să danseze cu el prin casa mare exclamînd fericiţi:

– A zburat un om în cosmos! Omul sovietic, Iurie Gagarin!

 M-am bucurat şi eu de noutate. Mai mult, mi-l imaginam pe fratele Gheorghiţă în haine de cosmonaut, zburînd în cosmos!

Dar se vede, nu i-a priit lui Gheorghiţă zborul cela a lui Gagarin, fiindcă, spre sfîrşitul verii acelui an, cînd nu împlinise decît vreo 10 luni, spre surprinderea tuturora, se îmbolnăvi rău de tot. În regiunea oblîncului, lîngă buric, i-a apărut o hernie pronunţată, care cînd plîngea i se balona puternic şi îi producea dureri mari. Şi plîngea zi şi noapte. Boala lui progresa de la zi la zi, durerile nu-l slăbeau nici pentru o clipă. L-au dus la spital. Dar degeaba. Intervenţiile medicilor nu i-au fost de folos, nu l-au lecuit, aşa încît l-au adus acasă… Ţin minte cum el răcnea şi pronunţa cuvintele: ”Mamei, tatei!… ” Într-o zi, întorcîndu-mă de la joacă, am găsit-o pe mama, împreună cu o vecină, stînd lîngă laiţă, alături de Gheorghiţă şi îi ţineau lumînarea. Faţa fratelui era acoperită cu broboane de sudori, ochii îi străluceau de durere la lumina acesteia. Frăţiorul ne privea jalnic şi parcă nu vroia să se despartă de viaţa oamenilor, pe care o îndrăgise cu toate fibrele corpului său firav şi neprihănit. Într-un amurg de seară, Gheorghiţă al nostru muri. S-a dus şi el în cosmos. Mama bocea de rupea hainele de pe dînsa, împreunînd mîinile la piept. Sora şi ea îşi despletise părul lung, încît eu m-am speriat de ele. Apoi s-a făcut linişte în casă, pentru că pe frăţior l-au dus la otopsie, la Teleneşti, de unde l-au adus a doua zi. Nu mai sufla Gheorghiţă al meu. Stătea pe masă, cu mînuţele pe piept, îmbrăcat în şarovari albaştri închis şi în cămaşă albă. În buzunăraşul de la piept, mama îi pusese o panglică neagră. Aş fi vrut să-l facă mire. Dar nu l-au făcut. Mi se părea că doarme. Şi nu m-am înşelat, pentru că atunci cînd am încercat să-l trezesc, mama m-a zmuncit şi mi-a spus:

—  Lasă-l în pace. El pleacă la Dumnezeu şi trebuie să doarmă înainte de drum.

De voie sau de nevoie m-a minţit mama. Asta aveam s-o constat a doua zi, cînd eu am fost martor nu la plecarea lui la Dumnezeu, ci la coborîrea lui în pămînt. Înainte de drumul greu ce-l are, trebuie să doarmă… Pe lună o să-i fie mai uşor, lipsit de chinurile ce le-a tras pe pămînt…

Prima oară am văzut atîta lume în ograda casei noastre la înmormîntarea fratelui. M-a umplut un fel de mîndrie stranie, văzînd această adunare. De obicei, la asemenea procesiuni mi se încredinţa a duce fie steagul, fie capacul sicriului, fie sfeşnicul sau colacii. De data aceasta mi s-a explicat că eu trebuie să fiu cuminte şi să nu mă implic în treburi, pentru că decedatul e bucăţică din fiinţa mea. De aceea în drum mă ţineam de Ileana lui Ştefan Bostan, o fată de-o vîrstă cu mine, care ducea şiragul cu colăcei: oleacă ducea ea, oleacă eu. Era o zi senină, în jurul turlelor albastre ale bisericii pluteau în zborul lor hulubi albi. Fiind membru de partid, tata prima şi ultima oară a ezitat înainte de a intra în locaşul sfînt. Dar nu a avut încotro, pentru că cel ce pleca era bucăţică nu numai din trupul meu, dar şi a tatălui meu. Aşa că el s-a aşezat în genunchi lîngă sicriul fratelui, a ţinut lumînarea aprinsă şi a ascultat rugăciunile preotului pînă la capăt… L-au înmormîntat pe fratele Gheorghiţă în cimitirul din Fundătură, în preajma zidurilor reci ale bisericii vechi, lîngă rudele părinţilor…

 După aceea stăteam seri în şir, cu mîinile făcute pernă sub cap şi priveam ţintit la luna mare ce se ridica de-asupra Lipăgăului din faţa casei părinteşti, încercînd a-mi imagina siluieta micuţă a îngerului Sfînt, pe nume Gheorghiţă, pe care eu l-am legănat şi l-am iubit. Eram convins că, după ce va învia, fratele neapărat va veni pe acasă să ne spună cît de greu i-a fost să se rupă de pămînt şi să urce fără scară în împărăţia lui Dumnezeu din cer ca să-i înlesnească această rupere. Mama, împreună cu bunelul Nică, mă luau şi pe mine la biserică, unde în memoria fratelui se citeau prohoduri. Totodată, m-au învăţat a-mi face semnul crucii şi a rosti pe de rost “Tatăl nostru” şi “Crezul”…Mai spunîndu-mi că fără credinţă în Dumnezeu omul n-are nici un viitor. Adică, cum, m-am întrebat eu, comuniştii construiesc viitorul luminos, dar interzic oamenilor să creadă în Dumnezeu? Spun minciuni, nu-i aşa? Oricum, nu comuniştii erau îngeri atunci, dar fratele meu Gheorghiţă. Şi nu ei erau cei cărora eu dădeam ascultare, ci mama, tata şi bunelul Nică erau sufletele care altoiau în mine dragostea faţă de credinţa creştină.

Nu s-a păstrat în memoria acelui chip de înger nici o fotografie, dar de fiecare dată cînd merg la cimitirul vechi, mă opresc dinaintea îngeraşului de marmură de la mormîntul Elenei Grubcevici şi-mi imaginez că anume aşa arăta în doar cîteva luni de viaţă, frăţiorul meu cel drag, Gheorghiţă a lui Victor şi Vera Druţă..

****

Mare nedreptate a săvîrşit Dumnezeu, luîndu-l pe Gheorghiţă la el, fiindcă numai în casa noastră erau trei copii. În familiile mai tuturor măhălenilor noştri creşteau paralel cîte cinci, şase, şapte şi chiar cîte nouă-zece copii. Toţi erau struniţi şi puşi la treabă: care cu oile, care cu gîştele, care cu vitele mari cornute… Ineştii, vatra mea iubită de la poalele codrilor o rupe înainte, dar mai zăboveşte în mrejele trecutului, pentru că vorba ceea, ce-i în mînă nu-i minciună. Aproape fiecare gospodar mai aveau care trase de boi sau căruţe trase de cai. Copiii, dar mai ales bătrînii, se speriau cînd auzeau cum uruiesc maşinile şi tractoarele colhozului. Sătenii preferau să prelucreze pămîntul cu animalele. Din zori şi pînă seara tîrziu, ţăranii se aflau la deal, îndeplinindu-şi cu sfinţenie menirea strămoşească pe cîmpurile de peste Ciuluc. Sleiţi de oboseală, coborau seara la vale, veneau acasă, aducînd în căruţe harbuji şi zămoşi, bostani şi păpuşoi, seminţe de floarea-soarelui şi cîte izbuteau să adune din loturile prorpii sau coclauri pentru necesităţile gospodăriei lor. Aici, acasă, îi aşteptau alte munci: hrăneau şi adăpau animalele şi orătăniile, făceau mîncare şi beau vin să le fie somnul adînc şi dulce. Şi nu ţin minte să fi auzit vreodată pe cineva, plîngîndu-se că i s-a furat ceva. O, cît aş da azi să-mi mai vină odată rîndul să păzesc oile ori, cel puţin, să mă trimită mama să duc mîncare ciobenilor la stîna de pe Lipăgău, unde eu şi alţi copii de seama mea mînam oile la strungă. Apoi beam lapte, mîncam urdă şi caş cu zăr încă fierbinte. Atunci îmi împlineam vîrsta şi regretam că în curînd trebuia să merg la şcoală, să mă las de jocurile copilăreşti. Să nu mai alergăm noi, o droaie de copii, din urma căruţelor care treceau pe şleah, să nu mai furăm poamă din panerele pe care oamenii le aduceau de la viile din dealul Podişului, aflat peste chiscul Hozmîcului, dinspre vîrful Lipăgăului. Căruţaşii încercau să ne sperie cu pocnituri de bici, sau biciuşte, prevenindu-ne îngrijoraţi:

– Luaţi seama la coasă, măi copii, să nu vă răniţi dejetele…

Împreună cu bunelul Nică, mergeam la viile în partea dinspre satul Leuşeni, la Podiş, cum ziceau sătenii. Bunelul avea acolo vie şi doi cireşi înalţi, bătrîni, cu fructe mari şi cărnoase, pe hat. Mîncam pe săturate cireşe, iar bunelul îmi depăna tot felul de întîmplări din juneţea lui, din războaiele la care luase parte, din copilăria fiicei sale, care acum îmi era mamă şi era omul care m-a adus om pe lume. Dar eu, pare-mi-se nici “mulţumesc” nu le-am spus. De ce oare?

–Dumnezeu mi-a dat zile multe să trăiesc, zicea el. N-am crezut c-am să văd atîtea la 90 de ani…

Cînd plecam în Podiş, bunelul lucra pînă amurgea. Pe mine mă lăsa în voie să mă urc prin copaci, să mănînc cireşe, vişine, zarzăre şi să hoinăresc pe poteci, prin iarba naltă pînă la malurile lutoase ale pădurii din preajma Bordocenilor, unde se vedeau găuri ce serveau drept cuiburi pentru prigoprii. După o zi de muncă şi hoinăreală, veneam amîndoi acasă tîrziu de tot, pentru că de la vie ne duceam la un prisăcar cu barba albă, ce îşi instalase ştiubeiele în preajma unui lan de floarea soarelui… Prisăcarul îmi dădea un fagure de miere într-un castron mare de lut şi îmi arăta un pom de cireşe “hultuoane” negre, măşcate şi dulci… Am mîncat miere şi cireşe alinat de zumzetul albinelor, de razele lunii în amurgul serii peste lanul de floarea-soarelui, dar pare-mi-se, că iară n-am spus “mulţumesc”… În sfîrşit, ajuns în sat, nu mă lăsam dus acasă. Preferam să rămîn la bunel, să dorm sub un ogheal mare şi călduros, alături de dînsul, pe prispă afară, sub cerul liber, şi el îmi mulţumea că un nepot nu-l lasă măcar să moară de urît. Pe timpurile celea îndepărtate deja, majoritatea ţăranilor din Ineşti, vara toată şi jumătate de toamnă dormeau afară, sub cerul liber, pe prispele cu deregi din faţa casei. Îmi plăcea să fiu mereu alături de bunelul, să-i achipui barba, musteţile ca zăpada, scurte şi aspre. De aceea stăteam la el cîteva zile în şir. Cînd stăteam sub plapomă, pe prispa casei, bunelul îmi arăta Ursa Mare, Găinuşa mică, Steaua Polară, Drumul Robilor, Luceafărul de Seară şi de Dimineaţă…Vorbele bunelului veneau spre mine dintr-o lume de poveste, de miracol, cu multe flori, cu drumuri şerpuitoare, apropiate şi îndepărtate, pe care el a trecut într-o viaţă de om şi a clădit un destin mîndru şi plin de destoinicie pentru a-l spune unui nepot ce se pomenea într-o dorinţă de creştere continuă.

 Vedeam cu ochii mei cum bunelul, mama, tata, fratele Ion şi sora Ana se bucură că eu cresc băiat sănătos şi nu mor cum a făcut-o fratele Gheorgjhiţă. Şi dacă eu nu le mulţumeam pentru cîte făceau ei pentru mine, ştiu bine că ei îi mulţumeau lui Dumnezeu că le lasă mezinul pe pămînt să le ţină vii obiceiurile şi tradiţiile neamului.

*****

Am făcut această generalizare filosofică de nimeni cerută, dar am uitat să vă spun că înainte de-a fi înscris la şcoală, părinţii m-au învăţat a păstori şi oile şi vacile. Mama cu fratele şi sora mergeau la prăşit. Tata muncea din zori şi pînă în noapte. Singurul stăpîn al casei rămîneam eu. După ce dădeam vitele şi oile la rînd, trebuia să am grija orătăniilor: gîştele, bobocii, raţele, găinile, care umpleau ograda. Dimineaţa duceam gîştele şi gînsacii pe şesul din marginea satului şi trebuia pînă la amiază să le supraveghez, cum o făceau copii de seama mea.

Aşa mare gospodar eram pînă Dumnezeu mi-l scotea în cale pe Ionel a lui moş Agache Tîrsînă. De cum îl vedeam, uitam de găinile mele şi porneam cu el să căutam ouă de găină prin cuibarele şoproanelor străine. Într-o colibă cocoţată de-asupra unui zămnic am dat peste o raţă ce stătea cloşcă pe cuibar. Am stricat toate ouăle, iar seara, dacă mătuşa Zinaida a dat peste răţuştele scoase cu de-a sila din ouă, pe dată a înţeles a cui poate fi şotia şi ne-a găbjit într-un fund al hudiţei ce trecea pe lîngă pîrlazul lui Mahîştea. Ne-a bătut năpraznic c-o jordie, încît noi ne-am învăţat a urla ca lupii. De ce zic că am învăţat a urla? Apoi, pentru că ceia ce am tras la început de la mătuşa Zinaida, a fost o floare la ureche faţă de ce am tras tot noi mai apoi de la cele două mame – a mea şi a lui Ionel. Ne-au tras cîte o mardeală, ca să o ţinem minte toată viaţa… Adevărată experienţă preşcolară aveam a însuşi cu prietenul meu nedespărţit, Ion a lui moş Agache. Dar vă rog să nu credeţi că am prins ceva la minte, ori am tras ceva concluzii. Atîta că deja împreună cu fratele lui Ion, Valoghea, ne-am apucat să facem hipism. Adică, mai moldoveneşte – călărie. Dar nu de cai, ci de oi. Încălecam pe un berbec ce avea coarnele încovoiate şi făceam curse prin ocol. Ne înfigeam mîinile în lîna lui şi dă-i băieţi şi dă-i pînă bietul berbec se făcea leoarcă de spumă albă… Odată, ne-a prins în flagrant moş Agache, ce ţinea berbecul de sămînţă, un bărbat înalt, slab, cu capul chel, lucios, cu buzele late, uscate. Văzîndu-ne cum ne batem joc de munca lui, şi-a aruncat cozorocul şlepcii de pe ceafă pe frunte, ne apucă pe tustrei de gulerele hainei şi dă-i bătaie cu biciul şi codirişca – ca din cer ploaie. Educaţia spartană era un lucru obişnuit la Ineştii mei de baştină şi se făcea pe gratis, fără supărare între gospodarii măhalei. Dacă era aplicată obiectiv. Dar altfel nici nu putea să se întîmple. Oamenii maturi de la noi aveau o dragostea nemărginită faţă de copii şi în foarte rare cazuri recurgeau la biciuşcă. Iar dacă trebuia s-o facă, nimeni nu se supăra de îndeplinea misiunea lui Cal bălan şi Sfîntul Nicolai din cui, chiar un om străin sau un mejieş. N-am auzit ca cineva din vecini să se supere tare, dacă afla că celălalt vecin i-a chelfănit oleacă odrasla pentru năzbîtiile care întreceau măsura. Dar ce vinovăţie puteam avea eu, dacă devenisem ca argintul viu? Cum numai slăbea supravegherea din partea mamei, trebuia ceva să se întîmple cu mine. În primăvara anului cela tata adusese de la fermă un cîine lup, poreclit Ursu. Era un dulău cît un viţel, de culoare sură, şi lătra înfundat, a pustiu parcă. Nimeni nu îndrăznea să intre în ograda noastră, dacă Ursu nu era legat. Mă jucam mereu cu el neînfricat, numai că odată am îndrăznit să intru în cuşca lui cu două halipuri de pîine în ambele mîini. Dulăul, ori că era prea lacom, ori că imprudent, dar nu m-a recunoscut. După ce mi-a furat pîinea, a înfipt colţii în braţele mele. Dacă nu mă credeţi, veniţi să-mi vedeţi cicatricele adînci care aşa au şi rămas pe mîinile mele pentru toată viaţa. După ce m-a muşcat, tata l-a dus pe Ursu de la casă şi nu l-am mai văzut niciodată. Îmi părea nespus de rău că nu am un cîine ca Ursul pe care să-l caut, să-l muşc şi eu pe dînsul, cum m-a încolţit el pe mine, neruşinatul. Vorba ceea, pentru plată şi răsplată.

****

Pînă a merge la şcoală, mai era timp. Anul nu se încheia, vara începea, şi iată că pentru la 1 septembrie trebuia ca părinţii să-mi cumpere ghiozdan, cărţi şi caiete şi să mă ducă la şcoală fără glumă. Sora Ana m-a luat cu dînsa într-o duminică friguroasă la clubul din Fundătură, amplasat într-o casă veche, în care cîndva fusese şcoala. Aţi văzut cum a procedat sora? M-a dus unde învăţase tata patru sau cinci clase romîneşti, de-o calitate nespus de mare, dacă a ajuns brigadier la comunişti. Dar acum ce am văzut eu acolo? O scenă, în fundul căreia, pe un vîrstac de lemnărie, sta instalat un aparat de proiecţie. În partea opusă a sălii, cu scaune lungi, ţărăneşti, pe perete atîrna scoasă dintr-un sul o pînză albă-albă şi căreia sora-i zicea ecran. Pentru prima dată în viaţă avea să aflu ce-i acela kino, adică cinema. Sora mi-a spus că pe cînd era ca mine, l-a văzut pe ecranul acela pe Stalin, prăşind cu mama noastră păpuşoii. Era om bun, Stalin pînă a se ciondăni cu Hitler, dar l-a învins pe ultimul într-un război mare şi, după ce a murit, a venit unul Hruşciov care a spus că Stalin şi pînă la război a omorît multă lume şi a făcut colhozurile. Asta mi-a spus ea în sala încălzită de o sobă a clubului-şcoală, pînă a venit un bărbat cu o motocicletă de la Teleneşti. Manipulînd în fel şi chip o funie, porni un motoraş care, naiba ştie cum, dar aprinse becuri electrice în sală. Apoi aşeză la aparatul de proiecţie o bobină mare, rotată, care după ce bîzîi ca un fărfăcar, porni să împletească nişte funii groase de lumini bizare şi pe ecranul din faţa mea apărură nişte imagini în alb-negru întradevăr fantastice, miraculoase chiar. Aşteptam s-apară tovarăşul Stalin pe ecran. Cînd colo ce-mi văd ochii? Pe pînza albă, imaculată, se aşterne o apă mare, vălurîndă, şi mult timp am crezut că dacă nu apăreau şi nişte marinari, apa ceea avea să se reverse în sala clubului şi să ne înnece pe toţi care am venit cu gura căscată acolo. Mare minune e “kinoul”, oameni buni, mi-am zis. Cei de pe ecran nu numai că se mişcă, dar şi vorbesc, răcnesc, ţipă, împuşcă, ucid cu patul armei, fac şotii mult mai groaznice decît făceam eu cu prietenul meu, Ionel. Acţiunile marinarilor de pe ecran m-au frapat. Intuiesc că am privit atunci renumitul film sovietic “ Tragedina optimistă”, dar nu sunt sigur…Multă vreme după acel eveniment vedeam înaintea ochilor marea, vapoarele şi marinarii, povestind cu pasiune tuturora ce am descoperit eu la clubul din Fundătura satului… De atunci am îndrăgit nopţile senine, cu luna plină, stelele de pe cer şi stăteam uneori seri întregi pe prispa casei, încercînd să înţeleg tainele unei lumi fantastice care o fi existînd pe o altă planetă din univers.

După ce făcea reparaţie în casă, mama avea obiceiul să atîrne pe pereţi tablouri colorate. Unul din acestea reprezenta un val mare de apă, exact ca acela pe care l-am văzut la club. Mă aşezam în faţa lui şi aşteptam să apară marinarii cei mai năzbîtioşi decît mine şi prietenul Ionel. Şi în casa mare a lui nanu Mihail atîrna un tablou nocturn, ce reprezenta o mare cu două lebede în valuri şi, cînd priveam acel tablou, îndată îmi aminteam de cele văzute în film… Îndrăgisem pasionat cinematograful, vroiam mereu să merg în Fundătură, dar clipele celea de împlinire a dorinţei se realizau foarte rar. Am mai mers, nu zic nu, cu sora la clubul din Fundătură, dar am văzut doar filme de război, în care nemţii vorbeau ruseşte şi erau urîţi de îngheţau apa, iar ruşii îi băteau de le ieşeau ochii. Ostaşii ruşi îşi băteau joc de toate armatele şi ziceau, cum îmi explica sora, că au eliberat popoarele Europei de nazişti şi de capitalişti… Mă duceam la clubul din Fundătură, luam cu mine copiii mahalalei spunîndu-le că o să vină de la Teleneşti mecanicul de cinema, un evreu cu o motocicletă veche, nemţească, pe nume Fagher şi o să ne arate un film în limba moldovenească, înţeleasă de noi. Evreul avea ochi blajini, plini de dragoste faţă de gloata curioasă a puradeilor. Şi, credeam eu, vede el că noi nu ştim ruseşte şi o să se îndure să aducă un film în limba noastră. Dar, pesemne, aparatura lui era prea veche, din care cauză nu putea să arate un film cu oameni civilizaţi, întregi la minte. Cînd şi-l vedeai pe badea mecanic, venea cu motocicleta şi numai dovedea să pună în funcţie motorul, că pe ecran se şi începea cel de-al doilea război mondial, iar toată populaţia învălmăşită în acel istoric iureş al vremii, vorbea pe neînţelesul toturora din sală, în ruseşte.

Uneori, în ciuda străduinţelor omuleanului mic de statură, cu o chepcă ce îşi avea cozorocul ridicat ţeapăn de-asupra frunţii, aşa şi nu izbutea să pornească aparatul de proiectare. Cobora enervat de pe scenă, zgîndăra motoraşul pitic, se urca supărat pe motocicleta cu ataş şi pleca îndărăt la Teleneşti, promiţîndu-ne că peste cîteva zile o să ne aducă film tot rusesc, dar tradus în limba noastră. Dar, din păcate, nu s-a ţinut de cuvînt nici peste cîteva zile, şi nici peste cîţiva ani, aşa încît mult timp înainte am tot privit filme cu oameni războinici, îndărătnici, dar şi oneşti printre ei, sau debili, ca şi acum. Sora, observînd că mă prostesc şi eu cîte oleacă, privind aceste filme, ce şi-o fi zis în mintea ei, hai să mă ducă, ultimele săptămîni, pînă va începe şcoala, la grădiniţa din dealul bisericii. Acolo mă jucam cu maşinile în moviliţele de nisip. În clipele de singurătate matinală, mă ciorovăiam cu alţi copii din sat. Mă impresionau turlele lucitoare ale bisericii, lumea adunată acolo la utrenie, care se închina evlavios şi-şi făceau semnul crucii cînd intrau sau ieşeau din curtea mare, străjuită de-un gard din nuiele şi împresurată cu flori şi iarbă deasă, mătăsoasă. Din ograda casei lui Petrovici, locul unde era grădiniţa, satul se vedea ca în palmă. Împreună cu educatoarele, fete mari din sat, îmbrăcate în halate albe, ţinîndu-ne de mînuţe ca pe nişte flăcăi, ne duceau şirag lung în excursii la livada de la Chitca, care era aproape, doar puţin mai în deal, după chiscul Călugărului. Pe drumul spre acel loc pitoresc, mai ciuguleam cîte o fructă din pomii mari, înalţi, scorburoşi pe alocuri, dar doldora de roade. Ajunşi la faţa locului sătui, ne pierdeam în pădurea de la Chitca, unde culegeam buchete de flori din care educatoarele la rîndul lor, ne făceau coroniţe de ni le puneau pe cap. Apoi începeau a ne îndemna să cîntăm cîntece despre păsări, ursuleţi, lupi năstruşnici, vulpi viclene sau cel al caprei din poveste…

Trei iezi, cucuieţi,

Mamei uşa descuieţi

Că mama v-aduce vouă

Lapte-n ţîţă…

Vocile noastre cristaline de copii ai viitorului se rostogoleau în ecouri, peste geana pădurii liniştite, şi se perdeau hăt la orizont. Acolo erau fete drăguţe, care cîntau şi dansau şi mîncam împreună de trei ori pe zi una şi aceiaşi mîncare – ouă prăjite ochiurele şi lapte din ţîţă cu tocmagi de casă… Educatoarele numai se fac că ne sunt părinţi, dar nu ne pun la treabă, nu ne trimiteau să păstorim vacile de funie pe haturi, sau să păzim grădina de invazia găinilor şi raţelor vecinilor. Unicul lucru ce nu-mi plăcea la grădiniţă, asta era datoria obligatorie de a dormi ca un urs în chiar dricul zilelor de vară, cînd părinţii se speteau din greu la muncile cîmpului. Moda asta, mă gîndeam, ar fi bună, dacă statul ar face asemenea întreprinderi pentru bătrîni, alde bunelul. Aceştia, chiteam eu, ţi-ar mînca lapte cu tocmagi toată ziua, iar în pauzele dintre mese ar dormi ca haiducii. N-am dovedit să-mi traduc în faptă planul, că tocmai s-au început pregătirile pentru ziua de “adio grădiniţă”, “buna ziua şcoală”. Educatoarele s-au apucat vîrtos de capul nostru să ne facă pînă la 1 septembrie artişti adevăraţi, nu altceva… Îmi plăcea foarte mult să stau zilele la grădiniţă, dar din păcatre nu totdeauna mi se dădea voie. Mama şi tata mă lăsau stăpîn pe gospodărie în timp ce toţi ai casei plecau la muncile agricole pe lanurile colhozului. Iar eu, în loc să îndeplinesc însărcinările puse în faţa mea, adeseori fiind cu gîndul la copii de seama mea, ce se aflau la grădiniţă, mă atrăgea spre locul cela ca un magnit. Vroiam să admir fetiţele de seama mea, vroiam să fiu de sprijin şi ajutor educatoarelor.

Meşteriţe, cum sunt, educatoarele au găsit numaidecît şi în mine o voce dulce şi frumoasă. Asta după ce m-am încadrat într-un regim de repetiţii, în loc de somn. Se lăsau încîntate de capacităţile mele vocale, mă ascultau, apoi mă lăudau nu cît de frumos sunt dar cît de frumos cînt. Văzîndu-mă solist vocal de mare perspectivă, hai să trezească şi dansatorul din mine. Iar cînd am devenit şi dansator de cea mai bună calitate, iată că apare la grădiniţă fratele Ion. Îi şuşoteşte nu ştiu ce educatoarei la ureche, după care mă ia de mînuţă şi mă duce acasă să păzesc animalele şi orătăniile de-acolo. Îmi făcu lămuririle de rigoare şi-mi hotărî să nu uit ce mă aşteaptă, dacă îmi permit neîndeplinirea exemplară a atribuţiilor de serviciu. Am înţeles c-am spus “adio” grădiniţei cu mult înainte de a zice “buna ziua, şcoală”. Dar cînd am trecut de ziua primului clopoţel, am înţeles că şi la şcoală nu-ţi interzice nimeni să mai rămîi copil. Şi iată acum am nepoţi şi-mi pare că încă mai sunt copil. Ba chiar mă prind la gîndul cîte odată că dacă ar fugi copilul din mine, aş muri. De aceea mă rog lui Dumnezeu să mă lase aşa copil cum sunt. Lasă-mă, Doamne să trăiesc, pentru că-mi place viaţa aşa păcătoasă cum este. Lasă-mă să trăiesc măcar atîta cît a trăit bunelul Nică. În ajunul morţii lui, l-am întrebat cîţi ani are şi el nu mi-a răspuns, pentru că era un copil, care nu ţinea minte cîţi ani are. Iar cînd bunelul a trecut în prima clasă, după moarte, eu am promovat în clasa întîi:

Bună ziua, şcoală!

*****

Doresc să vă amintesc că majoritatea bătrînilor din mahalaua noastră erau născuţi în secolul XIX, fiind semeni de-a lui bunelul Nică, luptători pe cîmpurile de luptă ale primului război mondial din 1914-1918. Moş David Druţă, nepotul bunelului, locuia peste rîpa lui Sîrisîcă, cu soţia, şi avea o fată şi un băiat. Era un bărbat cu asemănare multă cu bunelul Nică. Dar chipul lui păstra veşnic o expresie de savant, mereu căzut pe gînduri şi, pînă a-ţi răspunde la vreo întrebare, făcea pauză lungă. Cu toate-acestea, în tinereţe, se aventurase în multe nebunii, despre care sătenii mereu îşi aduceau aminte. Pe cînd Trifan Druţă îşi avea curtea sa, în podul casei ţinea lîna de la oi, pentru negoţ. David Druţă, deoarece era o lighioană, sămînţă de curvar, mereu trebuia să meargă la vădane, iar pentru această străveche îndeletnicire era nevoie de bani. Pentru ai avea, el a făcut cîteva tîrcoale la cierele de lînă din şopronul lui moş Trifan, mai apoi vînzîndu-le negustorilor evrei din Teleneşti. Apoi, moş Trifan, văzînd că lîna scade văzînd cu ochii, s-a urcat în pod, a legat marfa păstrată cu sărmă şi clopoţei… David a fost prins într-o noapte. Nu era în obişnuinţa lui Trifan Druţă să pună oamenii vinovaţi la închisoare. A chemat fanfara de ţigani de la Ciulucani şi l-a purtat pe David Druţă, hoţul, cu marşuri militare pe toate dealurile satului, făcîndu-i o faimă pentru toată viaţa. Fiica lui, Zina, spre deosebire de feciorul care a plecat cu traiul în nemărginita Rusie şi nu s-a mai întors la baştină, avea trei fete şi, mai ghiduşe ca ea, la Ineşti mai că nu se pomeneşte… O istorie aparte în viaţa mahalalei noastre a fost şi moş Grigore Mereuţă, care trăia cu baba lui, Manea, o femeie înaltă, mereu în rochie largă, lungă şi neagră, cu o voce răsunătoare peste şleahul din vecinătatea casei noastre. Baba Manea era aproape oarbă, însă, cînd avea să ne deie nouă, copiilor, nuci, cireşe, sau prăsade, apropia fructele de ochii ei semiînchişi, convingîndu-se că ele sunt spălate…La poarta lor de scîndură era un podeţ din buturugi, acoperit cu pămînt, alături, nu prea departe, stătea o stană de piatră, care, printr-un miracol, stă la locul ei şi azi, dar care stîrneşte multe semne de întrebare: cum de s-a pomenit ea la acel loc? Moş Grigore era cuminte, harnic, mereu plin de povaţă şi foarte răbdător la năzbîtiile noastre, cînd ne vedea urcîndu-ne pe gardul casei lui, ca să ne hîţînăm cu dorinţa de a ne prăvăli cu tot cu gard la pămînt. El se apropia de noi, ne cobora jos de pe gard, ne ducea în grădina cu pomi roditori şi ne dădea tot ce era mai bun şi mai frumos acolo. Mai în sus, pe şleahul din centrul satului, nu departe de casa noastră, era gospodăria lui Gheorghe Bunescu, poreclit Sosoista, cu baba lui, Frăsîna. El, înalt şi subţire, ea, josuţă şi bondoacă, trăiau într-o casă mică, lîngă rîpa lui Zosca, moş Lucache fierarul, care mînuia cu dibăcie ciocanul pe ilău la ferăria colhozului, cel care în prezenţa copiilor povestea întîmplări dintr-un trecut misterios, despre boieri, unde lucra “cu ziua” supravegheat de vechili, mai povestea despre război şi despre foame. Vecinul nostru, Vanea Druţă, poreclit Luzăr, care purta barbă scurtă, căruntă, cu feciorii şi fiicele lui gălăgioase; mai devale erau gospodăriile curăţele ale lui Vasile Bagrii, Ion Floreanu, Maftei Druţă, a lui Ion şi Anica Şoltoianu şi Vasile Ţurcanu. Toţi aceşti oameni de viţă veche erau numai amintiri şi pătăranii din viaţa lor trecută. Adeseori, seara, în zilele de sărbătoare, puteai vedea pîlcuri de copii adunaţi în jurul bătrînilor, care le povesteau tot ce au avut de văzut şi petrecut în viaţa lor. Bunelul Nică adeseori ne povestea că oamenii satului nostru construiau casele mici cu geamurile cît fundul ceaunului. În loc de sticlă, la ferestre se puneau beşici de porc, în care se lăsa o gaură astupată cu un ciocălău. Dacă lătra cîinele din ogradă, gospodarul scotea ciocălăul din beşica de porc al geamului şi privea cine îl vizitează. Tot de la bunelul am aflat că femeile din satul nostru, în vechime… trăgeau pe nas la tabac. Un fel de praf alb. Stînd la taifas femeile înde ele, fiecare avînd cîte o punguţă cu acel praf, arareori slobozeau cîte-o boaghe în nările nasului, după care strănutau mulţumite de tăria tabacului…. Povestind toateacestea, mi se părea că totul este undeva pe aproape şi, acele momente vechi, iată-iată, vor veni peste noi. Aceşti bătrîni ne mai povesteau nouă, copiilor, nişte lucruri ce nu le pot limpezi nici în ziua de azi. Cică, strămoşii lor au trăit timpurile cînd pe pămînt mişunau oamenii gigantici, de mare înălţime, la vreo 3-4 metri mai nalţi decît noi. Unii din bătrîni, chiar afirmau că au apucat şi dînşii acele vremuri. Mai apoi, am citit cartea lui Daniel Defo, “Guliver în ţara piticilor”, şi m-am liniştit, convins că ceia ce au mărturisit bătrînii din mahalau copilăriei mele este adevărat…

Satul îşi ducea viaţa lipsită de maşinării şi alte tehnologii, rezultate din progresul tehnico-ştiinţific. Lumină electrică, dacă motorul de la marginea satului se defecta, nu era, şi oamenii se împăcau cu lămpile alimentate cu gaz lampant, pe care îl aducea un evreu cu căruţa, într-un butoi de tinichea, de la Teleneşti. Nunţile şi cumătriile, dacă venea noaptea peste sat, se jucau la luminile felinarelor cu gaz, care se atîrnau pe mai multe funii, luminînd mesele bogate. Satul, la acea vreme, se mai afla în mrejele tradiţiilor vechi, moştenite din bătrîni. La sărbători, peste tot se aduna lumea să-şi amintească despre război, foamete, deportări, dar şi despre cum trebuie să fie făcute corect rînduielile la nunţi şi la alte adunări de petrecere. Oamenii în vîrstă povesteau multe întîmplări hazlii sau triste, alteori spuneau multe poveşti şi snoave despre Făt Frumos, balauri, Ileana Cosînzeana… În timpul verii, înainte de a merge la şcoală, fiind într-o mare aşteptare, parcă receptam altfel lumea din jurul meu. Mă impresiona pădurea, cîmpiile, Ciulucul cu apele lui lenoase şi tulburi, fermele cu mînji şi viţei, mieluşeii zburdalnici de la stînile de pe Lipăgău şi Stînica. Duminicile şi în celelalte zile de sărbătoare, hoinăream în lungul şi în latul satului, tot stînd la taifas ba cu un moşneag, ba cu o băbuţă, ascultînd plin de curiozitate cele vorbite de ei. Mă plimbam din vale pînă în Fundătura satului, tot aflînd şi fiind martorul unor întîmplări diverse din viaţa bătrînilor. Unul din el era moş Vasile Druţă, poreclit Ţulea, care îşi păstrase totala simpatie faţă de părinţii lui, demult decedaţi. Atunci, cînd soţia lui făcea demîncare la cuptoraş, şi el se aşeza la masă, numaidecît începea s-o cicălească pe buna lui soţie cu întrebări de felul: “ Unde-i lingura şi strachina, pe care mi le-a dat mama de zestre, la nuntă?”. Alt exponat al trivialităţii satului era moş Profir Ţapu. Acela avea slăbiciunea de a vorbi mult şi să se laude. De la el am auzit vorbele celebre, de felul: “ Sînt voinic, dar n-am putere!”, ori de tertipul: „Să mă scuipi pe mine în două cu rahat, dacă încerci a nu mă crede în ceia ce este adevărat…” Seara ajungeam flămînd, obosit, plin de impresii şi elan, ca a doua zi să pornesc din nou pe aceleaşi făgaşuri şi cărărui. Mă culcam cu palmele sub cap, şi tot recapitulam cît de frumoasă şi romantică este viaţa din satul nostru.

De-a lungul anilor, ineştenii au împărtăşit credinţă şi dragoste evlavioasă faţă de Dumnezeu. La răscrucile drumurilor, pe la porţile unor gospodari, lîngă fîntîni, sătenii ridicaseră troiţe din piatră. La sărbători, lîngă chipul Maicii Domnului şi a lui Isus Hristos, se aprindeau candele instalate în nişte colivii speciale din tablă lucitoare, frumos ornamentate, cu uşiţă din sticlă, ce le fereau de vînturi şi ploi. Pe noi, copiii, ne minunau acele privelişti, mai ales în serile de vară, cînd de departe lumînările păreau nişte grăuncioare de lumină. Îmi plăcea acel rînd de răstigniri din ograda bisericii, un loc tainic şi sfînt pentru mine… Dar, să vedeţi potlogărie. Nu mult înainte de a merge la şcoală, comuniştii au declanşat o amplă campanie antireligioasă. Oameni bine plătiţi, au pornit cu tîrnăcoapele să prăvale acele troiţe şi răstigniri, adunîndu-le pe toate în ograda bisericii. Văzînd dezastrul, femeile boceau şi se văicărau ca la înmormîntare. Probabil că acele grupuri de comunişti erau din alte sate, fiindcă ineştenii se temeau de ei, numindu-i “stalinişti”… În jurul locurilor unde se aflase pînă odinioară răstignirile şi troiţele, sătenii au făcut gărduceane frumoase, au sădit cîte un pom şi, cînd treceau prin dreptul lor, îşi făceau semnul crucii… Am apucat timpurile, cînd copiii respectau oamenii mai în vîrstă, numaidecît îi salutau, lăsîndu-i să treacă primii pe dinaintea lor. De un respect deosebit se bucura preotul satului, căruia sătenii, de la mic la mare, îi sărutau mîna. Şi iată, în acea vară fierbinte, comuniştii au dat ordin să închidă biserica. După ce la uşa locaşului sfînt atîrnă lacătul ca să ruginească cu vremea, în sat domnea o dragoste neţărmuită faţă de preot şi de credinţa în Dumnezeu. De acum, la sărbători, lumea din sat era nevoită să facă pelerinaje spre bisericuţa din Leuşeni, aflată la depărtare de Ineşti. Mama, împreună cu alte femei din sat, în zilele mari mergea cînd la Budăi, cînd la Hirişeni, cînd la Leuşeni. La Teleneşti, în partea de sus a tîrgului, era un sobor de toată frumuseţea. Comuniştii, însă, îndrumaţi de la Kremlinul din Moscova, l-au aruncat în aer. Pe turlă s-a urcat un mecanizator-comunist de la Ordăşei sau poate de la Tîrşiţei. Sătenii vorbeau cu spaimă, că pînă în seară, acel tractorist care a pus dinamita în zidurile soborului, şi-a găsit şi el sfîrşitul. Cică, încălecat pe o motocicletă, s-a izbit în plină viteză într-un copac de pe marginea drumului, lîngă Malul Galben de la cotitura Verejenilor… ”Dumnezeu nu bate cu băţul, ” ziceau sătenii cu referire la acel eveniment tragic… Eu, însă, eram prea mic ca să înţeleg ponoasele ce s-au abătut asupra oamenilor mei dragi. Eram copil, şi un eveniment trist putea fi înlocuit cu altul, care îmi aducea bucurie. Mai ales că în coasta casei noastre, într-un sarai lung, colhozul ţinea herghelia de cai, iar moş Mihalache Sîrbu, hergheligiul, dacă-i spunea-i pe de rost “ Tatăl nostru”, te urca calare pe cal şi mergeai spre şes, la adăpat. Şi eu, vă spuneam, ştiam de la bunel rugăciunea, de aceea, împreună cu moş Mihalache, dădeam mîncare cailor îi secelam, îi adăpam şi ei se deprinsese cu noi ca cu mînzii lor. Păcat că această prietenie cu caii n-a durat timp îndelungat, fiindcă conducerea colhozului a decis să transforme grajdul cela în casă de cultură. Clubul din Fundătură mai funcţiona, dar de la un timp începuse a se coşi pereţii, a se descoperi pe alocuri, a se dărîma. Au dispărut caii din preajma casei noastre, iar fostul sărai a fost întîi uns cu lut cu paie, apoi cu lut cu pleavă şi la urmă cu lut şi balegă de cal. Atîta a avut să tragă ca din sarai să fie transformat în centru de odihnă şi cultură. Într-un timp, însă, lucrările s-au stopat şi nimeni nu ştia cînd vor continua… Herghelia colhozului mai continua să se afle acolo. În schimb, a pornit zvonul că degrabă în satul nostru va veni un nou preot şi se va deschide biserica. Oamenii bătrîni au început a vorbi nu atîta de viaţă, cît despre moarte şi au întîmpinat zvonul acesta ca pe o izbăvire, ca pe cel mai scump dar ce-l primise de la Dumnezeu. Vroiam numaidecît ca trupurile lor neînsufleţite, înainte de a fi date pămîntului, să fie trecute prin biserică, şi să bată clopotele cînd vor muri. Să le fie înscrise numele în carte sfîntă, nu numai în registrul de la selsovet, adică primăria de azi…

Apropierea sfîrşitului începuse a-l presimţi şi bunul meu bunel. Atinsese vîrsta de 90 de ani, dar mai era încă în putere, îşi permitea adeseori să acuze faptele comuniştilor, zicînd că ei au adus vreme rea în lume, că din cauza lor lumea s-a lăsat de Dumnezeu şi curînd mîinia Tatălui ceresc v-a aduce potopul, o să ne nimicească ploaia cu foc şi pucioasă. Că el, zicea, nu are ce pierde. Şi-a trăit traiul, şi-a mîncat mălaiul. Păcat e de cei tineri, care vor avea de suferit… Izbutise ca să mai adune şi ceva comînd, îşi procurase straie noi de moarte, adunase ceva parale în sunduc, avea doi ţuhali cu făină în şopron, iar în podul casei stăteau meşterite de el o cruce şi un sicriu. Doar că nanul Mihail, nana Manea, badea Colea nepotul lui, toţi care trăiau într-o ogradă, prinsese a se revolta, acuzîndu-l că “giujul” aduce cu de-a sila moartea în casa lor. Bunelul, ascultînd toate învinuirile, prîsnea cu vorba:

– Apoi, am grămădit ca să nu vă cheltuiţi, cînd oi muri…

Într-un miez de iarnă, însă, badea Colea, cu ştirea lui nanul Mihail, cînd bunelul nu era acasă, a coborît crucea şi sicriul din pot, şi a dat focul în sobe cu ele…

Bunelul, după aceea, deveni morocănos, supărat, şi l-am auzit zicîndu-i mamei:

– De ce nu vine moartea să mă ieie, fată hăi!? S-ar îndura Dumnezeu să mă ia în împărăţia cerurilor…

***

La vremea copilăriei mele, în prima clasă puteai fi inclus numai odată cu atingerea vîrstei de 7 ani. Deoarece sunt născut în februarie, am fost nevoit să aştept după cei şapte împliniţi încă mai mult de jumătate de an. Era clar ca bună ziua că pînă la şcoală mai am niţel de aşteptat, dar trebuie să mă pregătesc intens, trebuie să-mi cumpăr rechizitele necesare pentru ea şi să repet cît mai des aceste cuvinte:” Buna ziua, şcoală!” ca la ora de trecere propriu-zis a pragului ei să nu greşesc cumva şi să spun alte cuvinte decît cele cuvenite. Aşa mic cum eram, îmi dădeam bine seama că dacă mă fac mare, gata, întoarcere înapoi nu mai este. Şi-apoi mai există un pericol legat de perspectiva ce-mi făcea din ochi. Dacă devin octombrel sau chiar pionier, ce mă fac eu cu oamenii bătrîni din sat, care îşi trag obîrşiile din alt secol şi mai că toţi ca unul îmi erau prieteni? Tata a încercat să mă facă pioner chiar înainte de a merge la şcoală. S-a înţeles cu directorul şcolii din Mihalaşa, un oarecare Mihail Rotaru, să mă primească şi pe mine la odihnă în tabăra pionerească pe care colhozul o deschisese pe un loc pitoresc în Borta lui Dănilă din Ponoarele Ineascăi, la hotar cu satul Teleneşti. Aşadar, încă neelev şi nepionier, am avut ocazia să văd ce mîncare de peşte este tabăra pionerească. Părinţii îmi fac pregătirile de rigoare şi plec de sine-stătător în lumea mare. Mama mi-a dat şi o pernă, ca măcar să dorm ca acasă. Acolo, la tabără, sunt primit cu voie bună, la un loc cu mulţi băieţi şi fete mai mari decît mine. Ne-au culcuşit în corturi mari, soldăţeşti, cu paturile aşezate în rînduri drepte, aşternute cu lenjerie nouă, de la care aducea miros de ierburi verzi. La fel, ne hrăneau bine la mese lungi, aflate într-un şopron, cu acoperişul de ruberoid. Ce-i drept, aici mirosea a flori şi fructe.

Copacii din preajmă erau doldora de cireşe şi vişine coapte-răscoapte. De jur-împrejur creşteau în amestec pîlcuri de corovatic, levănţică, coada-ursului, cimburel şi multe alte plante de cîmpie, pe multe dintre care nici acum, spre ruşinea mea, nu ştiu cum se cheamă. Fiind cel mai mic, dar şi recomandat fiind de director, simţeam că eram curtat, oferindu-mi-se fel de fel de favoruri. Mi se dădea, bunăoară, cîte-o porţie dublă de lapte dulce cu fidea. Mi se oferea fără restricţii goarna pionerească, de suflam în ea ca într-o tulpină de păpădie sau de stuf. Cu toate-acestea, viaţa de acolo nu mi-a plăcut, fiindcă nimerisem pentru prima oară printre străini. Ieşisem dintr-un colhoz şi nimerisem în altul. Într-una din zile a plouat torenţial, iar după ce torentele de valuri verticale se potoliră, înainte de amurg, a apărut soarele de după norii grei şi cerul din dealul Molnicului deveni sîngeriu… Priveliştea îmi amintea de povestea bunelului cu ploaia de foc şi potopul din veacul de-apoi… Fără să pierd o clipită, am luat perna mamei subsoară, m-am strecurat tiptil printre paturi afară, iar de acolo tot într-o fugă am ridicat dealul, printre hăţişurile de cătină şi tufe de porumbele, pe cărăruşa ce trecea pe lîngă fîntîna de după vii, din poarta lui Petrea Ţapu, am venit acasă, povestindu-le speriat celor de aici toate daraverile văzute şi nevăzute, ca un copil…Dînşii au rîs cu multă plăcere, dar de dojenit nu m-au dojenit şi nici înapoi la tabăra din Ponoare nu m-au dus. M-au lăsat în voia soartei şi lucrul acesta însemna mult mai mult pentru mine, nu pentru dînşii. Acum ar fi trebuit să-mi schimbe şi prenumele, dacă au vrut să nu mă duc la Ionel a lui moş Agache Tîrsînă, ca împreună cu dînsul să căutăm vrăbii şi bufniţe în podurile din casele oamenilor şi încă în acea zi să furăm cîte un sîn de mere şi prăsade din livada Prihonului… A doua zi după fuga de la tabăra pionerească, am stat în uşa ferăriei lui moş Lucache Roşu – un bătrîn de-o mie de ani, cu capul alb, rumăn la faţă, mînuind cu dibăcie tinerească, precum v-am mai spus, ciocanul pe nicovală. Cînd mi-o cerea, îi întindeam şi mina mea de ajutor la punerea în funcţiune a foiului. Dacă punea bucşele sau îmbrăca obezile pe roţile carelor şi căruţelor, îl ajutam să ţină pîrghiile…

Cînd potcovea caii, moş Lucache pregătea mai întîi copita, curăţînd-o cu un satîr special în formă de lingură, apoi fixa potcoava, şi o bătea în caiele icnind înfundat şi trîntind cu ciocanul în ele… Simţeam o plăcere inexplicabilă, auzind cum sfîrîie metalul cînd este aruncat în apă rece din butoiul de metal din pragul ferăriei ca să se călească, şi mirosul specific ce-l răspîndea în jur… Privind cum lucrează moş Lucache, odată eram cît pe ce să-l întreb dacă a fost şi el cîndva în tabăra pionerească. Ca să evit întrebările prosteşti pe altă zi, eu, fără Ionel, am mers la moş Ion Croitorul, alt nepot al bunelului Nică, paznic al casei unde era biroul brigăzii lui tata din preajma gospodăriei noastre. Îmi era milă de moş Ion, întors de la război fără un picior. Purta o proteză din lemn de stejar, cu vîrful ca un chitonag, întărit cu o verigă de oţel. Cînd păşea şontîcăit prin ograda mare a sediului brigăzii lui tata, alungînd găinile sau cîinii vagabonzi, lăsa pe pămîntul uscat de-o vară ineluşe argintii înfundate cu tot cu ierburile uscate. Adeseori, cînd mă vedea, dorea să stea cu mine la sfat, să-mi povestească ce tragedie aduce oamenilor marele război, de unde o parte nu se întoarce deloc, iar altă parte, alde dînsul, se întorc schilozi şi bolnavi pentru totdeauna… Nu-i puteam fi de mare folos, că eram mic, totuşi, dar…cu cîte ceva îl ajutam. Ştiind că tata are vin bun, mă îndemna să-i aduc ba un ulcioraş din polobocul roşu ba un ulcioraş din cel cu vin alb… Cînd vedea că ezit, începea să mă înveţe cum se scoate băutura din butoi:

– Cu mîna stîngă ţii cepul, iar cu ciocănaşul loveşti în el pînă simţi că vinul începe să se prelingă peste gardină. Opreşti bătutul şi laşi vinişorul ca să curgă în ulcior… Cînd se umple tocitoarea, baţi cepul la loc… Ai înţeles? Mă privea pieziş cu ochii veseli, ca mai apoi să mă roage: – Dar să nu-i spui lui tat-tu, că te-am învăţat, să fii gospodar ca dînsul.

Bînd vinul cu înghiţituri rare, îmi amintea şi-mi spunea că suntem neamuri apropiate şi trebuie să ţinem unul la altul. Alteori ajungea poet şi-mi recita versuri din propria creaţie. Realizate în duhul realismului socialist, poeziile oglindeau viaţa oamenilor din sat, care de cînd se ştiu ei au grijă să păstorească vitele, să are, să samene, să strîngă la timp şi fără pierderi roada. Se oprea din versificare, golea paharul de sănătatea mea, apoi se ruga pentru toată lumea să nu mai fie război…Pomenind cuvîntul “război” se cutremura din spate şi făcea o pauză îndelungată de tăcere. Vinul, dacă-i lichid bun de băut, se termina şi neamul meu mă îndemna să-i mai aduc un ulcior. Dar să am grijă, să nu mă prindă părinţii! Să mă feresc eu şi să-l feresc şi pe el de bucluc! După al doilea sau al treilea ulcior, îşi afunda mîna în buzunarul pantalonilor şi îmi dădea cîte o copeică-două, să-mi cumpăr bomboane. Se întîmpla ca moşneagul să întreacă măsura. Atunci de la poezie trecea la cîntece populare:

– Tot cu ochii la cărare

Vine puica cu mîncare…

Ne adunam droaie de copii în jurul lui să-i ascultăm cîntecele şi amintirile din tinereţe. Barba albă, rîşchirată în două direcţii, era loc prielnic care îl trădau mereu ce a mîncat şi ce a băut. Eu eram mîndru cînd îmi mulţumea, numindu-mă cu multă stimă şi mîndrie Buric Victorovici! Să-mi fi petrecut vara la tabăra pionerească, avea să mă numească aşa educatorii de acolo? Să fim serioşi! Ori aveam să aud eu vreodată în viaţă cîntecul acesta:

–La Nistru, la Dubăsari

A murit Pavel Captari, măi…

Cine o fi fost acela? Ori, pur şi simplu, erau două rînduri de poezie despre moartea unui consătean de-al nostru. Da staţi că ştiu. De la moş Ion am aflat. Pavel Captari, un bărbat tînăr, din satul nostru, s-a dus într-o delegaţie la Dubăsari, pe malul Nistrului, şi nu s-a mai întors. A hotărît omul să se scalde, iar apele repezi ale rîului i-a luat viaţa. A rămas văduvă mătuşa Catiuţa, verişoara mamei, cu cei doi băieţi ai ei de la dînsul: Nicu şi Tudor, ultimul care mi-a fost prieten şi coleg de şcoală… Moş Ion a plîns atunci de această tragedie, a compus versurile citate şi acum oamenii le cîntă plîngînd chiar şi atunci cînd se avîntă în petreceri.

* * * *

Dacă moş Ion Croitorul era paznic şi poet din satul nostru, apoi bătrînul evreu Periţ era căruţaş, peticar din Teleneşti. O fi avut el numele lui real, precum şi cel de familie, dar satul se obişnuise ca să-l numească numai aşa. De ce îl porecleau cu acest cuvînt nu ştiu, însă, vreau să cred că de vină era nasul lui mare, cît un piper, care în rusă se numeşte “ pereţ”. Venea bietul bătrîn la noi în sat cu o căruţă cu loitrele unui coş înalt, lung, trasă de o mîrţoagă slabă de să-i numeri coastele, care tot apuca cu gura înzăbălată ba la ramuri, sau ce-i cădea în cale, chiar şi frunzele îngălbenite de salcîm.. Pe una din loitre, cu hăţurile în mînă, stătea moş Periţ, cu faţa serioasă şi un nas mare, roşu ca bogasiul, îmbrăcat într-o manta veche, asemănîndu-se mai mult cu un golan, şi striga cît îl ţinea gura să răsune satul: “Terfi! Terfi!”. La sosirea lui, gospodinele scoteau din case hainele, ţolurile învechite şi, împreună cu droaia de copleşi ieşeau în întîmpinarea terfarului să le schimbe pe cîteva linguriţe de chinovar şi multe multe ţuruiece precum şi alte jucării din lut ars. Nouă, copiilor, bătrînul ne schimba peticile numai pe ţuruiece şi pe baloane colorate. Ce mai bucurie pe capul nostru! Suflam în ţuruiece pînă ameţeam ca, pînă la urmă, să le stricăm trîntindu-le de perete. Dar, de la o vreme, moş Periţ îmbătrîni şi venea în sat de două ori pe săptămînă. Pesemne a văzut şi moş Ion Croitorul că teleneşteanul ne vizitează satul, că pe loc i-a şi compus nişte versuri:

“ Măi golane peticios

Sui călare pe-un cucoş

Şi te du la bătălie

De te ca.. ă-n pălărie… ”

Necăjit de viaţă şi de arşiţa, bătrînul evreu le-a auzit, le-a savurat şi el, dar se prefăcea că nu pricepe romîna de Ineşti şi îşi căuta de treabă. De la o vreme, moş Periţ venea în satul nostru ca să adune terfele, iar altă dată şi cu un butoi de tinichea, în care lovea cu o rangă, strigînd şi îndemnînd lumea: „Hai la gaz!”. Oamenii ieşeau în cale cu diferite vase de metal ca să cumpere gaz lampant pentru felinare şi pentru a aprinde focul. Moş Periţ zîmbea de fiecare dacă cînd noi încercam a-i recita versurile năstruşnice. Se părea că nu înţelege nimic. În colţul gurii i se aprindea un zîmbet maliţios şi bolmojea ceva pre limba lui evreiască.Vorbea pocit romîneşte, aproape deloc, şi prefera să nu intre cu noi în discuţie, ci numai să manevreze prin gesturi de mulţumire sau bucurie. Uneori, ne ameninţa şăgalnic cu biciuşca, alteori ne dădea bomboane în formă de pernuţă, mampasele, păstrate de el într-o cutie rotundă cu capac.

Pentru această bunătate îl petreceam cu cîntece de felul:

 “ Lele,lelişoara me,

voi trăi cum voi pute

 cu dorul şi dragoste…” precum şi cu multe flori de cîmpie ce i le aruncam în loitrarul căruţei cînd moşul se întorcea spre Teleneşti cu terfe ce avea să le dee la stat sau cu butoiul de tinichea ce suna a deşert. Apoi, la noi în sat, cînd amurgea, cîntau ţîrîiecii cei din ierburi, semn că în curînd are să se coacă poama şi o să înceapă oamenii să facă mult vin nou, că cel vechi era pe mîntuite. Dar şcoala pare că începe oleacă mai înainte de strînsul strugurilor. Vom trăi şi vom vedea.

****

Am mai spus, dar mai repet să nu se uite, că majoritatea bărbaţilor din mahalaua noastră au participat la războiul din 1941-1945. Şi moş Minuţă Druţă se întorsese de la bătălie fără de un picior, ca şi alţii ca dînsul, alde moş Ion Croitorul… Trecuse mult timp după război, dar n-am observat să-i crească cuiva piciorul la loc. Aşteptam să se întîmple minunea aceasta cu moş Minuţă Druţă, care trăia gard în gard cu noi, şi avea cinci copii: patru băieţi şi o fată. Gospodina casei, mătuşa Frăsina chiar că era gospodină. Îmi plăcea să merg la dînşii, mai ales după ce am fugit din tabăra pionerească. În pragul casei lor erau nişte meri cu fructe mici, gălbui-roşietice, foarte gustoase. De rînd cu toate gospodinele satului, sîmbăta sau în ajunul sărbătorilor, aici se cocea pîinea în cuptor. Cînd cocea mălai şi alivenci, mătuşa Frăsina ne aşeza pe un ţol în ograda acoperită cu troscot des, mirositor, ne invita părinteşte să mîncăm şi noi, dar să nu ne pară că-s prea bune, ca să nu ne îmbolnăvim de poftă. Ion şi cu Valoghea, băieţii mai mari, erau pătărănoşi şi spuneau poveşti, iar noi, iştilalţi, adică eu şi cu sora lor, Liuba, de-o vîrstă cu mine, fraţii lor mai mici, Pavel şi Grigore, îl ascultam cu gurile căscate. Moş Minuţă măsura mereu ograda cu piciorul lui de metal, la vîrful căruia era o bucată de gumă neagră, vîrtoasă, fără a scoate zgomotul pe care-l făcea protezul lui moş Ion Croitorul. Ceva mai tîrziu am aflat de la dînsul că participanţii la război din satul nostru erau împărţiţi în două categorii – albi şi negri. O parte din bărbaţi se bucurau de privilegii, iar altă parte nici nu era luată în seamă, cu toate că şi unii şi ceilalţi s-au întors fără cîte un picior. Oare pe unde să le fi fost îngropate picioarele lor cele date de Dumnezeu? Moş Minuţă, mai întîi fusese înrolat în armata romînă, apoi în cea sovietică. Se spunea că la trecerea peste rîu, în vecinătatea unui pod de lîngă Varşovia, şi-a pierdut piciorul. Mama povestea că vecinul nostru s-a întors de la război cu multe trofeie, buclucuri preţioase, iar statul are grijă de el; îi dă pe gratis protez de metal, pensie, e vorba să-i procure chiar şi maşină…De sărbătorile comuniste lui moş Minuţă, lui moş Tănase, fratele lui tata, ca şi altor veterani de război, care luptase de partea ruşilor, li se dădea produse alimentare, erau invitaţi la şcoală, acordîndu-li-se onoruri. Iar cei care participase la război în armata romînă, precum o ştia toată lumea, nici nu erau luaţi în seamă. Printre veteranii de război care luptaseră în armata romînă, era şi tata. La 9 mai, de ziua biruinţei, cum se zice, o parte din bărbaţi erau invitaţi la Chitca să prăznuiască. Acolo, într-un mod solemn, cîrmuirea colhozului le înmîna cadouri. Cealaltă parte de bărbaţi, printre care tata cu răni de război şi Ion Croitorul, fără de picior, Cozma Stoian, fără de o mînă, erau ca şi cum uitaţi de lume. Deşi tatăl meu făcea parte din categoria celor negri, mama se bucura că nu-l cheamă ruşii la băut. Tata, în acea zi, stătea cu noi acasă, ne povestea multe întîmplări petrecute pe cîmpurile de luptă din lunca Prutului în 1944, avea obiceiul să ne arate pe harta geografică ce se afla în tindă pe perete, cum s-au mişcat trupele sovietice şi cele germane, alături de cele romîne. E cazul să amintesc că de la tata am deprins dragostea faţă de geografie. Datorită lui, pînă a merge la şcoală, ştiam locul de aflare a continentelor, a tuturor ţărilor lumii, ale locurilor unde s-au petrecut luptele crîncene din războiul la care participase şi tata. El avea o pasiune deosebită pentru harta geografică şi, după ce prezenta hotarele statelor implicate în război, contribuţia tuturor oamenilor încinşi în acea conflagraţie mondială, ne spunea, pe semne, un adevăr:

– Ruşii ăştea sunt cei mai minciunoşi din lume… De-aţi şti voi ce disciplină şi cum luptau nemţii! Economiseau orice cartuş… La birunţă în acel război au contribuit nu numai ruşii, precum vor ei să laude în ziua de azi. Nu numai ei au pătimit grozăviile lui… Doar că ruşii, unde trebuia să fie unul-doi, erau mobilizaţi şi vîrîţi în cazanul de ucidere plutoane întregi. Nu le era milă de nimic!… Cîte milioane de oameni au fost jertfiţi pentru orgoliile paranoice ale lui Stalin şi ale celora din jurul lui…

Acum am înţeles şi eu de ce tata nu m-a mustrat atunci cînd am părăsit tabăra pionerească din capul meu. Satul mă avea şi mă mai are şi acum drept copil al unui veteran de război, nedreptăţit de mai marii momentului. Dar eu n-am fost la război şi copiii mei nu sunt şi nici n-au să fie ai unui veteran.

Dar unde mă duc gîndurile, cînd pînă la începutul primului an de şcoală mai rămîn două-trei săptămîni? Oare n-o să se înceapă alt război pînă atunci? E bine, totuşi că am atîţea săteni buni şi gospodăroşi! Mă uit eu la gospodăria lui Ştefan Bostan, oameni cam năzbîtioşi, turbulenţi, din cauză că erau iubitori de pahar. Cu Ileana, mezina lor, eram prieten. Ne jucam împreună, mergeam la nunţi. La Ineşti, ca şi prin toate satele din împrejurimi, nunţile începeau de dimineaţă azi şi se potoleau ca mîine seară, cînd muzicanţii şi nuntaşii cădeau ca butucii de oboseală… Ileana avea gîţe negre, era pistruiată şi foarte veselă. Ştia rînduielile nunţii, ce cîntece trebuie să zică muzicanţii cît mireasa îşi aşează fataua, ce marşuri trebuie să intoneze la casa nunului şi la cea a mirelui. Aici, la mire, se adunau nuntaşii, ca înspre chindie, cu chiote şi mare alai, cu vornicei şi conocar împrejmuiţi cu panglici roşii şi stible de busuioc, să vină la poarta miresei. Aici nuntaşii mari se serveau unul pe altul cu pahare de vin, se rosteau conocării, se spuneau vorbe hazlii, într-un cuvînt – avea loc peţitul. Era un ritual vesel, în timpul desfăşurării căruia mireasa stătea nu ştiu cum smerită în pragul uşii, iar mirele, onest şi el, aştepta nerăbdător să fie invitat să treacă spre pridvorul socrilor. Conocarul ajungea primul în pragul casei şi, dacă se pornea, nu se mai oprea. Înţelepte, amuzante, conocăriile, ca de obicei, erau interesante şi noi, copiii, stăteam cu gurile căscate, absorbind orice cuvînt rostit de acel harnic flăcău. Pe timpurile celea, conocarii de elită ai satului erau: Gheorghe a lui Matvei Platon, Toader a lui Grigore Mereuţă, Gheorghe a lui Ion Bostan, Gheorghe Cojocaru, apoi mai tineri: Arion a lui Profir Tîrsînă şi Ion Dochiţanu. Era momentul culminant al desfăşurării nunţii, cînd conocarul şi vorniceii reveneau la poartă, făceau schimb de colaci, după care auzeai un marş solemn în ritmul căruia mirele venea cu nuntaşii săi în pragul casei. Întîi de toate, îi dădea un cadou miresei, iar el primea un colac de toată frumuseţea. Lua colacul în mîinile lui vînjoase, făcea cu el semnul crucii în patru părţi spre tăriile cerului, după care îl arunca în mulţime. Fiecare se străduia să obţină cîte o bucăţică de pîine de la viitoarea familie şi de la Dumnezeu. Urma aşezarea la mesele lungi, pline cu bucate. Cît nuntaşii meseau şi se veseleau, mama miresei, soacra mică cum se zicea, umbla printre rînduri cu panere de lozie, împodobindu-i cu prosoape pe nuntaşi. Rudele mai apropiate erau legate cu cîte două prosoape, iar nunul şi nuna mai că nu se vedeau din podoabe după săvîrşirea acestui ritual. Rar lăturaş, care nu era legat cu şervete. Invidiam copiii din familiile înrudite că şi ei erau înfăşuraţi cu panglici colorate şi bucheţele de hîrtie meşterite al naibii de dibaci. La fel, vorniceii mari şi mici se alegeau, conform ritualului cu cîte o băsmăluţă legate la braţul stîng… Trebuia să-mi dau seama şi eu şi Ileana că în numele rînduirii întocmai şi a ritualului de nuntă gospodinele cu fete, ţeseau aceste prosoape toată viaţa, le mai ghileau, călcau, împătureau, păstrîndu-le în sofcă pînă venea momentul potrivit. Ritualul acesta avea rădăcini adînci în solul perpetuării ineştenilor pe pămînt. Frumuseţea nunţii se măsura nu cu ce s-a mîncat şi băut ori cu cît s-a mîncat şi băut, ci cu numărul nuntaşilor care au fost legaţi cu prosoape… A nu se uita şi altceva – părinţii fetelor pregăteau zestrea pe timp de iarnă, după ce se termina lucrul în colhoz. Se întîmpla ca prosoapele să producă discordii la tocmirea căsătoriilor. De numărul lor, deseori depindea şi trăinicia căsniciei viitoarelor familii. Iată de ce la noi, la Ineşti, se ştia cu mult înainte cîte prosoape vor fi legate la cutare nuntă şi cîte la cutare. Numărul lor se stabilea în timpul împăcăciunii de către soacra mică şi soacra mare. Şi eu cu Ileana, am discutat cîte prosoape a promis mama fetei şi cu cîte a legat ea nuntaşii de fapt. Dar cîţi numărători şi numărătoare, cîţi observatori şi observatoare afară de noi au fost la acea nuntă? Iată aşa se face şi se vede că Dumnezeu aşa a vrut să fie, ca ritualurile nu numai să se respecte, dar şi să se înveşnicească amintirea procesului trecerii copiilor din copii în părinţi. Prin muncă cinstită, prin legături de neamuri, care-ţi joacă zestrea la nuntă, prin dragoste ce aduce alţi copii şi tot aşa de cînd lumea şi pămîntul, şi iar de la început.

Dar, hop! că satul nostru este radioficat.

Se întîmplă norocirea asta pe la începutul anilor “60, cînd eu eram băieţel de grădiniţă, nu de şcoală ca acum. Ca din senin apare în centrul satului, lîngă magazin, o pîlnie de difuzor din aluminiu, ce vuia, nu-i tăcea gura toată ziua. Aduce veşti de la Moscova, dar şi de la Chişinău, în ruseşte şi moldoveneşte, că pe atunci romîna aşa se numea. Aflu că lumea e mai mare decît Ineasca noastră. Atît eu, cît şi toţi ineştenii, suntem cuprinşi de un fel de îngrijorare în legătură cu situaţia din Cuba îndepărtată. Cum de au ajuns ruşii şi pe acolo cu misiunea lor internaţionalistă? Pîlnia cea de aluminiu spunea aşa. Mai spunea ea că ruşii au de gînd să aprindă pojar atomic între cubanezi şi americani. Unele femei din Ineşti ascultau şi plîngeau în batistă. Bărbaţii, însă, trăgeau cîte un păhăruţ şi prindeau să le îndemne la cîntec că totuna, dacă începe războiul atomic în America, murim şi noi, işti din Ineşti. Ruşii sunt capabili de orice nebunie. Război să fie. Dar, de fapt, firi războinice aveam destule şi la noi în sat. Să luăm de exemplu, familia lui Costache Cănăţui, ce locuia mai în deal de casa noastră. Acoperită cu tablă albă, casa lui mai adăpostea patru feciori harnici care munceau zi şi noapte, agoniseau avere, crescînd vaci, adunînd scîrte de fin, dar toţi ca unul erau iuţi la mînie, repeziţi la cuţite în cazuri de conflict. Unde apăreau ei, acolo numaidecît se isca bătaie, sînge şi mare tărăboi. La încăierări se ajutau unul pe altul, aducînd prăpăd şi jale. Dacă prin sat apăreau miliţioneri, toată lumea ştia că s-a întîmplat ceva rău din pricina flăcăilor lui Costea Cănăţui. Erau ca nişte lei, de care se înfricoşa tot satul, temîndu-se de ei ca de cuţitari adevăraţi. Mai întîi moş Costea, apoi şi feciorii, unul cîte unul, au înfundat închisorile… După ce a murit mătuşa Liza, moş Costea şi feciorii chiar că făceau rînd la uşa puşcăriilor, încît casa lor stătea cu anii părăsită, delăsată, împărăginită. Aşa a fost soarta acestei familii, deşi mai rar oameni gospodari ca ei în sat!

Ducă-se pe pustie şi bătăile cu cuţite şi războaiele, dar şi cei care le inventează, negăsindu-şi astîmpăr în rîndurile oamenilor paşnici.

*****

Dar să vedeţi cum şi cînd s-a bucurat tata că eu sunt băiat mare. Era după postul Crăciunului, în chiar toiul sărbătorilor de iarnă. Cete de copii umblau cu colinda prin sat cu şiraguri de colaci şi covrigi pe dîrjale.

Sfînta Maică a lui Iisus

Rătăceşte-n jos şi-n sus.

Cată loc să poposească

Şi pe fiul sfînt să-l nască…

După o săptămînă, satul, de la mic la mare, deja umbla pe la case cu “Pluguşorul” sau „cu hăitul”, cum se mai spune prin părţile noastre. Toate sărbătorile de iarnă în satul nostru, la acea vreme, se făceau pe stil vechi. Nimănui prin cap să-i treacă ca să sărbătorescă Anul Nou sau Crăciunul pe stil nou. În ajunul Crăciunului, pe rit vechi, la Ineasca gospodarii erau într-o frumoasă aşteptare şi pregătire. Se făcea peste tot curăţenie, se tăiau porcii, care se pîrleau numai cu paie, iar gospodinele făceau felurite bucate de frupt, ce aveau a le încerca membrii familiei abia la încheierea postului cel mare, în dimineaţa de Crăciun. Ca de obicei, în acele zile dădeau gerurile şi ningea din abundenţă. După ce stăteau ai casei la masă, copii porneau prin sat, să colinde toate casele laolaltă. Odată cu venirea amurgului, cetele de copii încetau să umble pe la casele oamenilor şi, sub ferestrele luminate îşi făceau apariţia colindătorii maturi. Satul era în sfîntă sărbătoare şi în mare bucurie creştinească, care înceta peste miezul nopţii, în zori a doua zi. Începînd cu acea zi, noi, copiii, ne pricopseam cu multe cadouri de la săteni şi rude.

Agoniseam colaci, dulciuri, nuci, covrigi, iar cu banii strînşi ne duceam, prin nămeţii iernii, la dughenele cu vînzători evrei din tîrgul Teleneşti… Uneori mergeam în ospeţie la mătuşa Maria, sora lui tata, cea fără de o mînă, pierdută la muncile grele de la fabrica de cărămidă, care nu ştiu cum a ajuns să locuiască chiar în centrul orăşelului. Era o curăţenie ideală în casa ei şi ne servea cu bomboane şi-i părea bine să fim la dînsa. Toată căldura sufletului venea dinspre ea. Dînsa nu se mai sătura să stea cu noi de vorbă, să ne tot întrebe ce mai fac neamurile de la Ineşti, ducîndu-le mereu dorul. Mătuşa Maria venea pe la noi numai în zilele de odihnă şi de sărbători, fiindcă, cu o mînă cum era, muncea din zori pînă în noapte la baia comunală din orăşel. Noi o vizitam şi mai rar, pentru că atunci cînd ne scăpam de-acasă nu ne era nouă de neamuri, dar de hîrjoană, de, ca copiii. Odată, dacă eram deja mare, cu fratele Ion şi cu băieţii lui moş Agache Tîrsînă, ne-am dus în centrul Teleneştiului. După dugheana de var a lui moş Penchis ne-au aţinut calea nişte copii de evrei care, se vede, nu uitase de chelfăneala ce le-am dat-o vara trecută la Borta lui Dănilă, vasăzică. Ne iese ei în cale, împieptuşîndu-se şi înflîndu-se în pene, crezînd, probabil, că au să vîre frica în noi. Îl mai întreabă unul din ei pe fratele Ion dacă n-are ţigări. Ei nu ştiau că noi aveam săniuţe şi patine, că în drum spre Teleneşti ne-am dat de-a şuiul pe tot întinsul drumului acoperit cu gheaţă. Orăşeni fiind, ei nici nu aveau de unde să ştie că noi eram antrenaţi, mai bine decît dînşii. La Teleneşti nu era nici rîpa lui Zosca, unde lunecai bine şi fără de sanie, zdruncinîndu-ţi şi maţele în tine, De unde să ştie copleşii evrei că la rîpa lui Zosca, de lîngă gospodăria lui moş Mihail Druţă, vărul lui tata, erau vreo patru feluri de lunecuşuri: unul cu trambuline, altul cu hopuri, de-ţi săreau şi dinţii din gură, al treilea cotit ca o frînghie în căldare şi ultimul–mic de tot ca pentru cei începători. Noi, copiii din Ineşti, le trecusem şi le petrecusem pe toate, că eram ţărani dintr-un sat ca toate satele Basarabiei. Văzîndu-i cum se fandosesc, fratele Ion le dă hîrtie şi tutun şi-i lasă să-şi învîrtească ţigările. Aici a fost să fie ce s-a întîmplat în realitate. Evreiorii au aruncat tutunul în faţă băieţilor lui moş Agache Tîrsînă care şi aşa nu sunt merşi la biserică cînd e vorba de batjocorire. Gestul tîrgoveţilor au trezit un fel de juvine în inima lor. Tudor, cel mai mare fecior a lui moş Agache, îl ia pe unul şi-l trînteşte de celălalt, da fratele Ion nu fără ajutorul meu, îl înşfacă pe al treilea şi-l trînteşte de-al patrulea care cade peste cei doi de jos. Dar cad aşa de tare că se scapă în pantaloni şi după ce se scoală, fug de crapă gerul şi se încălzesc cînd au ţurţuri la prohab. Noi, la rîndul nostru, venim acasă ţanţoşi şi ne urcăm pe cuptor să ne mai odihnim oleacă oasele de sărbători… Afară e viforniţă, frig, toţi ai casei stau pe cuptor zgribuliţi, iar tata, privindu-mă cu admiraţie şi blîndeţe zice:

–                 Boris al nostru e de-acum mare! A ajuns la vîrsta de 7 ani. Chiar dacă a întîrziat, totuna, la toamnă merge la şcoală.

****